Падай, ты убит! - Виктор Пронин 34 стр.


— Там где-то дедушка, — сказала она, запыхавшись. — Только я не могу его найти. — Несколько дождинок сверкали на стеклах ее очков. — Я говорю — давай в прятки поиграем, он говорит — давай. Спрятался, и все. Я все кусты облазила, все деревья...

— Кузьма Лаврентьевич! — крикнул Шихин.

— Сейчас, — тут же донесся из сада глухой голос, но никто точно не мог определить — шел он от калитки, с вершины дуба, из зарослей слив.

Не прошло и минуты, как на дорожке возникла длинная, сутулая фигура голого по пояс старика. Он словно сгустился из листьев, капель, света. Руки его висели вдоль тела, голова наклонена вперед, он улыбался, благодарный, что о нем не забыли. Кузьма Лаврентьевич неслышно поднялся по ступенькам, прошел по террасе, оставляя на досках почти квадратные следы, отдаленно напоминающие медвежьи лапы, и, пригнувшись, вошел в сени. Некоторое время его голубоглазая улыбка висела в воздухе, хотя он уже там, в глубине дома, натягивал на себя застиранную рубаху с коротковатыми рукавами и свернувшимся воротником.

Солнце на западе быстро опускалось за крыши маленьких одинцовских домиков, ухолило в сторону Москвы, к ее сиротливым куполам, напоминающим о былом величии, гордости и достатке, к высотным домам и стеклянным стенам, где оно могло бы отразиться и покрасоваться еще какое-то время. Впрочем, нет, ошибка. Москва на востоке от Одинцова. И солнце уходило в сторону Голицына и Звенигорода, а с Москвы надвигались тяжелые громоздкие тучи, наполненные грохочущими звуками, будто в них, в тучах, что-то перекатывалось, взрывалось, накапливалось, и в воздухе ощущалась неопасная, скорее желанная угроза.

Со станции неожиданно громко донесся нарастающий визг электрички, и Шихину почему-то показалось, что у этого звука должен быть зеленый цвет. Видимо, впечатление шло от зеленого цвета железнодорожных вагонов, от зеленого светофора, от зеленого коридора из деревьев, по которому сейчас мчалась электричка. С легким дробным топотом мимо калитки пробежали козы, за ними прошла босая женщина, и через некоторое время в воздухе запахло поднятой ими пылью. Пыль была уже прохладная, и в ее запахе ощущалась тревога. И Шихин подумал, что визг электрички, козий топот, запах вечерней пыли, грохот приближающейся грозы запомнятся ему надолго, может быть, навсегда.

Гости расположились на террасе в полном соответствии со своими характерами и с пониманием о себе. Кто-то сидел на перилах, кто-то успел занять плетеные кресла. Шихин сел на пол, прижавшись спиной к бревнам, Игореша изысканно, но неудобно стоял, прислонившись плечом к стойке, Анфертьев со Светой облюбовали Шаманий диван, а сам Шаман, прибежав последним, в каждого мимолетно ткнулся носом, каждому заглянул в глаза, словно извиняясь: «Ничего, что я немного задержался по своим делам?» И, не услышав осуждения, лег, положил голову на вытянутые лапы и пытливо поглядывал на всех, посверкивая негритянскими белками. Что-то он учуял в воздухе, что мешало ему беззаботно шалить и звонко лаять, припадая на передние лапы. То ли гроза тревожила его, то ли между людьми собирались какие-то тучи.

Говорили о погоде, о том, как прекрасна гроза за городом, потом всем страшно захотелось иметь такие же вот дома, чтобы рядом жили друзья, готовые прийти на выручку в трудную минуту, чтобы можно было ходить друг к другу в гости, играть в карты, шахматы и другие умственные игры, одалживать деньги, нить вино, праздновать праздники, дарить подарки, улыбаться и общаться, общаться, общаться. И чтобы дети переженились между собой, и псе сделались бы родственниками, и зажили бы одной большой и дружной семьей... О пошловатых предложениях Федуловой упоминать не стоит, все, что на уме у Федуловой, нам известно. И над чем звонко смеялась Селена, шало поглядывая то на Ошеверова, то на Игорешу, тоже говорить не будем, ни к чему это, хотя кое-кому, возможно, и покажется забавным.

Важно другое — в разговоре ощущалась почти незаметная нервозность. Все знали, что Ошеверов ездил за анонимкой, что она в данный момент лежит в его кармане, но спросить о ней никто не решался, в этом виделась бестактность, как если бы из толпы кто-то начал поторапливать палача. Ошеверов участия в разговоре не принимал — пощипывал рыжую бороду, щурился, поглядывая на говоривших сквозь короткие реснички, усмехался скорее собственным мыслям, нежели словам друзей.

Редкие капли дождя слились в плотный шорох, и незаметно начался хороший сильный дождь. Капли застучали по пыльным листьям, прерывистые ручейки потекли с шиферной крыши, мелкую водяную пыль порывами ветра забрасывало на террасу, но после дневного зноя она была приятна, и в дом никто не уходил. Сверкнула ветвистая молния, вонзившись в землю где-то возле станции, в облаках прогремел мощный взрыв, эхо раскатисто покатилось по Подушкинскому шоссе в сторону Барвихи, постепенно затихая и отдаваясь в душе приятной тревогой.

Валя накрывала на стол, носила из кухни тарелки с кусками жареного окуня, Федулова, как могла, помогала ей, катаясь на мягких своих колесиках и стараясь нигде не пропустить ни единого сказанного слова. Селена, бесстрашно сбежав под дождь, срезала чуть ли не десяток флоксов на высоких стеблях и снова взлетела на террасу. Шихин только застонал про себя, увидев, как она уже поднимается, опустив носатое свое лицо в мокрые лиловые цветы. Найдя в углу оставленный старухами надколотый синий кувшин, Селена наполнила его водой, ткнула туда срезанные стебли и водрузила букет посредине стола.

— Здорово, да? — она победно оглядела всех.

— Селена умеет поставить недостающую точку в любом деле, — похвалил супругу Игореша. — Теперь я вижу, что без этих цветов и стол не стол.

— Митька, ты обязательно должен нарвать мне цветов с собой, — сказала Селена, воодушевленная поддержкой.

— Я бы тоже не отказалась, — успела вставить Федулова, примчавшись из кухни.

— Дулю с маслом! — непочтительно ответил Шихин, стараясь рассмотреть за струями дождя нанесенный урон.

— Не дашь? — удивилась Селена.

— Не дам.

— Мне не дашь цветов?! Ты?! Почему?!

— Жалко.

— Для меня?! Тебе для меня жаль этих несчастных флоксов?

— А зачем тебе несчастные флоксы? Подожди, пока вырастут розы.

— Может бить, ты осуждаешь меня за то, что я и эти сорвала?

— Осуждаю. Тебе никто не разрешал их рвать. Вот вернешьсядомой и там рви все, что под руку попадет.

— Да? — Селена поняла наконец, что разговор у них давно идет совсем не шуточный. — Ну... Тогда выбрось их, если так...

— Ты их уже выбросила. Будешь уезжать — можешь захватить с собой.

— Митя, — Селена в растерянности заморгала красивыми глазами. — Митя, но ведь они... они на Белорусском вокзале рубль за букет! О чем разговор!

— Тебе дать рубль?

— А на хлеб останется? — почти неслышно спросил Игореша.

— С такими гостями ни фига не останется.

Селена отвернулась, обиженно глядя в полыхающий дождем сад. И Игореша не стал спорить, лишь усмехнулся чему-то своему и обратил взор к Шаману, как к существу единственно здесь достойному.

С Шихиным это случалось — месяцами пребывал он в полнейшем благодушии, улыбался, поддакивал, позволяя желающим прохаживаться на его счет сколько кому хотелось. Многих это вводило в заблуждение, они полагали, что с Шихиным можно не церемониться. Но вот звучало вроде бы невинное слово, ничего не значащее по сравнению с теми насмешками, которые минуту назад лишь забавляли Шихина, и... все вдруг видели перед собой другого человека — обидчивого, несправедливого, готового немедленно порвать отношения с кем угодно и навсегда. А потом над ним словно проносилось какое-то облако, и Шихин снова возвращался к самому себе. А там как знать, когда Шихин бывал самим собой — позволяя потешаться над ним или же противясь этому, причем неумело, неуправляемо, как противится пробуждающееся сознание. Так просыпаются рабы, крепостные, каторжники — круша и убивая, чувствуя краткость, обреченность своего протеста.

Возможно, где-нибудь стоит рассказать о том, как однажды, уже зимой, Шихину удалось выбить на каком-то топливном складе машину мелкого грязного угля. Нанял самосвал с пьяным водителем, тот привез и ссыпал уголь прямо на дороге. Шел снег, и черная гора в ранних сумерках постепенно светлела, светлела, пока не стала белой. Шихин решил перетащить уголь под террасу, но отложил назавтра. А утром обнаружил, что куш на треть растащена соседями и в белой горке после вечернего снега зияет черная дыра — там ночью брали уголь старухи, живущие по соседству.

И еще случай, связанный с углем, это произошло на следующую зиму. Шихину привезли уголь в громадных глыбах, которые приходилось раскалывать кувалдой. И вот сидит он, согнувшись в три погибели, колет уголь, сам весь перемазанный, пальцы сбиты, на ногах какие-то резиновые чуни, после удара кувалдой мелкие брызги угля вперемешку со льдом бьют по лицу, и вдруг видит, что лаз, через который он забрался под террасу, потемнел. Став на четвереньки и подобравшись к выходу, он увидел рядом с собой... Селену. Она стояла, освещенная зимним солнцем, в светлой дубленке и вязаной шапочке, из-под которой вроде бы нечаянно выбивался все тот же невероятной привлекательности буржуазный локон.

И еще случай, связанный с углем, это произошло на следующую зиму. Шихину привезли уголь в громадных глыбах, которые приходилось раскалывать кувалдой. И вот сидит он, согнувшись в три погибели, колет уголь, сам весь перемазанный, пальцы сбиты, на ногах какие-то резиновые чуни, после удара кувалдой мелкие брызги угля вперемешку со льдом бьют по лицу, и вдруг видит, что лаз, через который он забрался под террасу, потемнел. Став на четвереньки и подобравшись к выходу, он увидел рядом с собой... Селену. Она стояла, освещенная зимним солнцем, в светлой дубленке и вязаной шапочке, из-под которой вроде бы нечаянно выбивался все тот же невероятной привлекательности буржуазный локон.

Можно дать их изысканную беседу о погоде, розовых снегирях на кустах, о чем-то упоительно прекрасном, что тревожит душу и влечет ее в туманную даль... После чего австрийские сапожки Селены прошли мимо шихинских глаз и поднялись по ступенькам. Он слышал ее женские шаги у себя над головой, потом каблучки простучали в сенях и стихли. Наколов ведро угля, Шихин выкарабкался на дневной свет и, изогнувшись под тяжестью, поковылял вслед за Селеной в дом...

И был он тогда тощ, зол и молод.

Желтая сумка Селены пахла кожей, и в ней на боку лежала холодная с мороза бутылка красного вина «Кабинет». Помните? Это вино продавали в бутылках, чуть зауженных к донышку... Кажется, венгерское... Да, венгерские вина были куда лучше и болгарских, и румынских...

Шихин выпил тогда это вино в одиночку. Обидевшись на что-то, Селена ушла, всколыхнув воздух полами дубленки. Может быть, она и приходила для того, чтобы обидеться и уйти, схватив в последний момент сумку, от которой так недоступно пахло настоящей кожей.

* * *

Выходка Селены, безжалостно срезавшей флоксы, взбесила Шихина. Сам того не заметив, он понятием жилья охватил и березы, и дуб у калитки, и флоксы, и грибы вдоль забора. Это все была круговая линия его обороны против наступающих враждебных сил. Он латал крышу, менял прогнившие доски пола, стеклил окна, спиливал сухие ветви у яблонь, ходил в паршивую одинцовскую баню, брился, сжигал тряпье — и все это с единым чувством сопротивления этим силам. С той же жаждой выжить, с той же неустанностью, если не осатанелостью, с какими защитники козельской крепости подвозили смолу, заделывали пробоины в стенах, укрепляли ворота и подтаскивали камни, чтобы сбросить их на головы татарвы поганой, Шихин завозил уголь, подклеивал подошву к Валиным сапогам, обходил московские редакции. Ему, потомку козельских защитников, в то время часто снился один и тот же сон: темное от дыма небо, плач и стенания, приближается вражеское войско, идут татары, а он, среди таких же взбудораженных людей, ищет, чем бы вооружиться, и каждый раз оказывается, что меч слишком слаб, да и без рукояти, что у вил сгнила ручка, что топор надо бы заточить. И он спешно пытается заменить держак у вил, направить топор, приделать рукоять к мечу, а тут кто-то кричит, причем он ни разу не слышал голоса, крик рождался в нем самом — «Пора, пора!» То с дубиной, то с простой штыковой лопатой Шихин устремлялся навстречу визжащей, мохнатой татарской толпе. Но вот самой схватки не видел ни разу, сон обрывался на том месте, когда он бросался к посверкивающей кривыми саблями живой стене татарвы. Небо полыхало заревом, вместе с ним бежали люди в беспорядочной обреченной отваге, и он тоже бежал, маясь оттого, что оружие у него неважное, ненадежное, но ни разу ничто его не остановило, ни разу он не дрогнул в своем сне и не подумал о спасении. Однако каждый раз после пробуждения помнил ощущение обреченности. Видно, далекий предок, передавший ему свою память подлинной генной цепочке, пережил все это, но потерял сознание или же природа лишила его воспоминаний о самой схватке, стерла из памяти кровавую бойню, чтобы не тревожили потом страшные картины далеких потомков.

Странное отношение было у Шихина к этому сну — он воспринимал его всерьез, как действительность и, проснувшись, долго лежал, глядя в темноту и стараясь подольше сохранить в себе тревогу и отвагу шестисотлетней давности. И заметил Шихин, что дни после таких снов получались у него не самые худшие. То ли он сам становился тверже, то ли обстоятельства слабели и теряли уверенность в каком-то извечном своем превосходстве. Несколько дней, а бывало и до недели, помнила его ладонь ощущение грубой рукояти зазубренного клинка, которую он сжимал во сне, устремляясь вместе с людьми в белых одеждах навстречу огненному зареву где-то на окраине низкорослого городка, построенного из таких же вот бревен, с такими же венцами, только окна были меньше, он это запомнил, в них не было стекол, в них ничего не было, просто провал в дом, и там суета, там мечется что-то родное, надеясь на его защиту. И, увидев лишь первые картины сна, Шихин с замиранием сердца ждал — может быть, на этот раз дело дойдет до боя, и он увидит больше, дольше побудет в сне. Хотя и было ему нестерпимо страшно, но страх ничему не мешал, он лишь подстегивал его, и единственно, о чем болела душа, — ручка у вил слишком слаба, топор не закреплен на топорище, меч жидковат. И, проснувшись, он с утра насаживал топор, закрепляя его навеки березовыми клиньями, которые вытесывал и вколачивал с такой силой что даже опасался — не разорвет ли он топор. Потом менял ручку на вилах, укрепляя ее, подгоняя, ввинчивая медный нержавеющий шуруп в отверстие, чтобы не вырвало вилы, когда застрянут они в татарских ребрах...

Как-то после такого сна Шихин собрался, поехал в Москву, на Киевском вокзале взял билет до Калуги, а через четыре часа сел в автобус до Козельска. Побродив несколько часов но городу, Шихин был разочарован. Тихая Другусна, на которую он смотрел с пугающим чувством узнавания, была завалена битым бетоном, какими-то развороченными плитами, балками и выглядела обесчещенной теперь уже не татарскими, а местными властями. Музей, куда ткнулся было Шихин в поисках подробностей давней схватки, оказался закрытым, поскольку здание находилось в аварийном состоянии. Только мокнущий под дождем каменный языческий крест, как и прежде, был тверд, уверен в себе и совершенно цел, если не считать просверленных в нем дыр для закрепления таблички из нержавеющей стали. Эти дыры — единственные повреждения, которые нанесли кресту тысячелетия. В соборе располагалось отделение швейного объединения «Большевичка». А когда Шихин попытался было подойти поближе, пьяный вахтер бросился на него с такой озлобленностью, будто шесть веков уже защищал эту проходную от врагов. В Оптиной пустыни бесчинствовало училище механизаторов, загадивших ее до такой степени, что содрогнулись бы, наверно, и древние татары. Хлеба в магазине не было, обещали привезти на следующий день, на витрине лежали желтые комья жира, леденцы и мерзлая рыба мойва. Голодный Шихин отправился в обратный путь, и всю дорогу перед его глазами стоял невзрачный белый обелиск, напоминающий о крупнейшем сражении тысячелетия, и Вечный огонь, который ежегодно зажигали к дню Октябрьской революции, каждый раз зарывая у забора красный газовый баллон. Когда Шихин уезжал из Козельска, Вечный огонь в память жертв второй мировой войны уже выключили, и два веселеньких мужичка с грохотом катили баллон куда-то вниз, как раз к тому месту, где прошедшей ночью бежал он с вилами наперевес навстречу своей погибели.

* * *

— Митя, — Ошеверов положил руку Шихину на плечо, — хочешь, я угощу тебя прекрасным грузинским вином?

— Хочу!

— Это здорово! Меня всегда, Митя, поражала твоя способность ответить прямо, искренне и лестно для собеседника. Ты вот сказал «хочу», а во мне все захолонуло от необъяснимого счастья, можешь поверить?

— Конечно!

— Как приятно с тобой разговаривать! Что ни слово, все на душу, как бальзам. Ни тебе подковырок, ни сомнений, ни насмешек над кем бы то ни было, не считая, конечно, нашей общественной системы, о недостатках которой, — он оглянулся на Ваську-стукача, — уже открыто пишется в некоторых центральных газетах. А что касается цветов, Митя, они ведь в самом деле украсили стол, ну посмотри! А как похорошела всеми нами любимая Селена! А что цветы сделали с террасой! Хотя при таких дамах ее, казалось бы, уже ничто не сможет улучшить... А как флоксы идут к вину, к дождю, а?

— Возможно.

— Все еще гневаешься... А не приходило ли тебе, Митя, в голову, как нам всем не хватает прекрасных впечатлений? Что мы получаем от окружающей действительности? Разбитый асфальт, бараки вместо домов, загаженные обочины, потные толпы в подземельях метро. А одежки на нас! Будь наша воля, мы бы никогда их не надели, а надели бы другие, которых нам не иметь... Ты должен понять трепетную душу Селены. Попав в этот роскошный сад, она опьянела от всего, что увидела здесь, слегка потеряла самообладание и сорвала, сорвала, бедняжка, аленький цветочек... Можно ли корить ее за это и попрекать цветочным базаром на Белорусском вокзале, где черномазые тетки с непонятных гор хватают за руки, брызжут в лицо слюной и суют, суют продажные свои букеты, стараясь выгрести из твоего кармана побольше денег... А тут...

Назад Дальше