Падай, ты убит! - Виктор Пронин 47 стр.


И вот тут в сумеречной тишине со стороны Перхушкова, со стороны Жаворонок донесся еле слышный, до боли знакомый, ставший родным визг электрички, набирающей скорость после остановки на какой-нибудь заснеженной лесной платформе. И этот слабый звук, смягченный снегопадом, расстоянием, сумерками, вызвал у Шихина неожиданно ясное воспоминание о том далеком лете, о табунах друзей, которые наезжали к нему каждое воскресенье. Короткое, будто вспышка света, воспоминание промелькнуло и, еще до того, как показались огни электрички, до того, как вспыхнули в темноте упругие прочерки освещенных прожектором рельсов, он уже думал о другом, другие мысли тешили его и беспокоили, другие люди возникали перед его мысленным взором. А когда подошла электричка и распахнула ненасытные свои двери, он уже забыл о давних событиях на Подушкинском шоссе, и, как знать, когда он опять о них вспомнит, да и вспомнит ли... Разве уж случится нечто особенное в мире, нечто такое, что разорвет завесу времени, и снова он увидит людей, которые представляли тогда для него все человечество. И на короткое время возникнет из небытия деревянный дом с лесным участком, и увидит Шихин на крыльце себя самого, полного надежд, заблуждений, не наступивших еще разочарований.

Вряд ли кто из старых друзей узнал бы нынешнего Шихина с первого взгляда. Теперь на нем кожаное пальто, что но сегодняшним понятиям говорит не только о достатке, но даже и о некоторой финансовой раскованности. На голове у Шихина кожаная кепочка — совершеннейшая редкость и предмет несбыточных устремлений многих его нынешних друзей. Он привез эту кепку из Греции, хотя нет, Шихин отхватил ее на Кипре, в какой-то мелкой лавчонке. А кепка была страсть как хороша — мягкая кожа, гибкий козырек, лиловая подкладка с умопомрачительной нашлепкой, шитой шелком и золотом. Кстати, в той же залитой солнцем лавочке не то в городе Лимасоле, не в то в городе Никосии Шихин купил бутылочку паркерокских чернил, ручку фирмы «Пеликан» и невероятной красоты большой блокнот английского производства в твердой обложке с тиснением. На этом его запасы валюты кончились, и он предался радости общения с памятниками культуры погибших цивилизаций.

Стоя на платформе, Шихин держал в руках черный плоский чемоданчик со множеством блестящих замочков, креплений, планок, углублений для инициалов, выступов для красоты и так далее. Купил он его но блату в подсобных помещениях магазина «Журналист» — Костя Барыкин помог, дай Бог ему здоровья. Что-то давно его последнее время не видно ни на московских ярмарках, ни на страницах журналов. Ну да ладно, в журналах перемены, разберутся. В чемоданчике у Шихина частенько можно было обнаружить новую рукопись — судебный очерк, рассказ, а то и повесть, да-да, ребята, и такое случается. Несколько авторучек обычно в чемоданчике, и шариковых, и перьевых, иногда коробку конфет можно там найти. Большим делопутом стал Митька Шихин, не подступишься.

Появился и у него этакий каприз с крамольным душком — он называет московские улицы их прежними именами, нередко вызывая досаду у собеседников — далеко не все понимали, что имел в виду Шихин, произнося непонятные древние слова вроде Хамовники, Остоженка, Красные ворота. Теперь-то мы все знаем, что эти слова означают, и радуемся, произнося их, а вот Шихин прикоснулся к ним куда раньше. А выпив рюмку-вторую, он может, как в старые добрые времена, впасть в вольнодумство, требуя восстановления Сухаревой башни и, даже страшно произнести, храма Христа Спасителя. И знает он об этом храме немало — десять тыщ народу вмещалось, за сорок верст с любой стороны столицы видать было, поместились бы с запасом в том храме и колокольня Ивана Великого, и Исаакиевский собор, и многие славные зарубежные сооружения. Но сломали, взорвали, снесли с лица земли люди злые и поганые, будь они трижды прокляты! — не забывал добавлять Шихин поговорку своего козельского деда Ивана Федоровича.

А еще в чемоданчике неизменно лежал блокнот, тот самый английский, и не для виду таскал его Шихин, не для шику. Время от времени, сидя в электричке и глядя на замызганное немытое окно, он нет-нёт, да и откроет блокнот, нет-нет да испишет страничку-другую, вызывая настороженные, а то и снисходительные взгляды попутчиков — дескать, пиши-пиши, коли делать нечего. Настороженно на него смотрели люди, которые еще не перестроились, не смогли подавить в себе страхов недавнего прошлого, а снисходительно смотрели легкомысленные и доверчивые, принявшие эту перестройку с легким сердцем, охотно и навсегда.

Жизнь покажет, кто из них прав...

А что, ребята, заглянем в блокнот к Шихину, пока он там кривобоко строчит во время движения электрички? В конце концов не для себя же все это он пишет, для нас же с вами, правильно? Узнаем мы его мысли чуть раньше, чем издатели позволят с ними познакомиться, убедившись, что нет в них опасности для нашего с вами государственного устройства... Заглянем!

«Каждый день прощаем мелкие недостатки, маленькие оплошности, невинные хитрости, прощаем ради дружбы и согласия. Не для того ли, чтобы когда-нибудь простили и нашу скромненькую низость, просочившееся в слова лукавство, наше безобидное предательство? Но наступает момент, когда уже не оказывается сил на снисходительность. И мы в визг. И то, что совсем недавно казалось вполне простительным, обрастает вдруг злобой и ненавистью. Да, мы правы, исторгая из себя знание этого человека, презрение к нему, но Боже, мы были куда более сильными — прощая... Великодушие — едва ли не самое необходимое качество в общении между людьми. Мы все в нем нуждаемся. Мы все нуждаемся в прощении...»

Как ни крути, а, похоже, наш Шихин до сих нор живет в кругу своих старых друзей, до сих пор решает, как с ними быть, хотя давно уже никого из них не видит. Разве что Вовушка нагрянет, Селена открытку пришлет... А заглянув Шихину в глаза поглубже, увидите там избу с протекающей крышей, солнечные лучи, пробивающиеся сквозь стены, веселого Шамана в осенних листьях, кирпичную дорожку под луной.... Шихин и сам бы удивился, скажи ему кто об этом, но, поразмыслив, он согласился бы с тем, что до сих пор живет в милой его сердцу избе.

Теперь у Шихина трое детей. Старшая дочь, та самая Катя, очкастенькая, с припухшими глазами и с сухарем в кармане, стала красавицей, стала художницей, специалистом по народным промыслам России. Это естественно — пребывание в таком доме в юном возрасте ни для кого не проходит бесследно.

Там же, на Подушкинском шоссе в доме под номером шесть, родилась у Шихиных и вторая дочка, Анна. На дальней лесной свалке Шихин нашел вполне пристойную детскую коляску с розовым верхом. Прикатив ее во двор, поставил перед крыльцом и, сев на ступеньки, долго рассматривал коляску, привыкая к ней, смиряясь с ее неказистым видом. Потом взялся за ремонт. Выпрямил спицы на колесах, смазал оси, зашил надорванный верх, выправил дугу. Валя отмыла ее стиральным порошком, смывая не только грязь, но и наслоения чужой жизни. По обилию шерсти внутри можно было предположить, что в коляске прятался бездомный пес, но это уже не имело значения. Смазанная и вымытая коляска неделю сохла в саду, и из нее продолжали выветриваться чужие запахи и дурные приметы.

В этой коляске Анна и жила все лето. С утра ее выкатывали в сад, устанавливали под яблони, и Валя передвигала коляску вслед за движущейся тенью. На ночь коляску вносили в дом, и она служила кроваткой.

На четвертый год после приезда в Одинцово Шихины переезжали в новый дом. Сад был усыпан желтыми листьями, у забора еще можно было найти чернушки — темно-зеленые, с прилипшими листьями, они до сих пор стоят у Шихина перед глазами. Каждый день шли дожди. Иногда сквозь низкие тучи проглядывало слабое солнце, словно бы для успокоения — ждите, дескать, не навсегда я ушло, вернусь и вам воздастся. Раскачивались на ветру березы, их мелкие бледно-желтые листья летели далеко и рассыпчато. Тяжелые коричневые листья дуба падали на землю тяжело, как подстреленные птицы. И многоналые листья рябины облетали, и обнажались корявые ветви старых яблонь. Среди этой прозрачности все зеленей и несокрушимей становились ели у забора. Их срубят одинцовские дебилы через два месяца — к Новому году. Срубят, приволокут домой и тут же выбросят, убедившись, что для нынешних квартир елки великоваты. Впрочем, некоторые продадут.

Запомнилась Шихину размокшая дорога, мокрые стекла электричек с прилипшими листьями, лужи, покрытые мелкой рябью, терраса, усеянная листьями, — Шаман лежал в них, положив голову на лапы, исподлобья поглядывая в сад. Время от времени он поднимался, осторожно спускался по ступенькам, обнюхивал землю и снова укладывался на свое не остывшее место. Иногда Шаман проскальзывал в дом, пробирался к дальнему дивану, на котором летом спал Кузьма Лаврентьевич, и затихал там, посверкивая белками глаз.

О, этот новый дом!

Пятиэтажное сооружение было слеплено из сероватого кирпича, располагалось среди рвов и траншей, заполненных водой, на развороченной земле, заваленной битым кирпичом, ваннами и батареями, раскисшими от дождя картонными дверями...

О, этот новый дом!

Пятиэтажное сооружение было слеплено из сероватого кирпича, располагалось среди рвов и траншей, заполненных водой, на развороченной земле, заваленной битым кирпичом, ваннами и батареями, раскисшими от дождя картонными дверями...

Что говорить — обычное дело. Все мы прошли через это, и особой надобности описывать вселение в новый дом нет. Пройдет лет пять — семь, и все утрясется. Битые трубы, унитазы, раковины постепенно уйдут в землю, стекла скрошатся и перестанут представлять какую-то опасность, жильцы посадят деревья, потом придут государственные сажатели и повыдергают то, что уже принялось и зазеленело. С помощью техники они выроют ямы для деревьев, к следующей весне эти ямы сами собой засыплются, затянутся, и только небольшие вмятины в земле будут напоминать о благих порывах озеленителей. Пройдет еще год-второй-третий, сменится жэковское начальство, и снова придут люди с техникой, снова выдергают самодеятельные насаждения и провертят в земле новые дыры. Наконец что-то посадят, что-то примется, но все сломают отчаянные ребятишки, которые вырастут в доме к тому времени.

И вот катит Шихин коляску, наполненную тарелками, пеленками, старой обувью, рядом с дитем Валя, сзади бредет, безуспешно пытаясь обойти лужи, Катя. За спиной у нее рюкзак, в одной руке бидон с холодным борщом, в другой авоська с пустыми бутылками. Дорога разбита кранами, бульдозерами, грузовиками, поэтому коляску часто приходится не столько катить, сколько проносить над затопленными ямами...

После первой поездки Валя с дочками остались в новой квартире, а Шихин продолжал катать коляску туда-сюда по трехкилометровой дороге — перевозил накопившееся имущество. Мебели, благо, не было, почти все вмещалось в коляску — посуда, одежда, белье, книги. Вот книг, как ни странно, собралось столько, что несколько ходок он сделал только с ними, загружая коляску так, что она поскрипывала да постанывала, цепляя днищем за щебень дороги.

С каждой поездкой старый дом становился беззащитнее, обнажались оконные проемы, исчезла пестрая рябь открыток — поздравления с праздниками Шихин прикреплял кнопками к бревну в коридоре. Снял он и коврики, прикрывающие щели в полу, клеенки, самодельные абажуры из листов ватмана. Во двор уже захаживали ближние и дальние соседи, почуявшие обреченность дома, в заборе появились проходы, кто-то унес почтовый ящик. Заглядывали не просто из любопытства — в руках у многих были ломики, топоры, гвоздодеры. Как только сделает Шихин последнюю ходку, они тут же набросятся на дом и за день растащат на дрова.

Так все и было — растащили.

Недавно Автор побывал на том месте, где стоял шихинский дом. Раскорчеванный сад, изломанные машинами деревья, вагончики строителей... С Аристархом мы прошлись по этому невеселому месту, пытаясь найти хоть что-нибудь, что говорило бы о прежней жизни. Нашли чугунную конфорку от печи. Поздней осенью, когда уже шел снег, ее установил печник из Подушкина, откликнувшись на шихинские причитания и посулы. Пол на кухне разобрали, печник стоял в яме и клал кирпичи, Шихин во дворе месил глину, а Валя в ведре подтаскивала ее на кухню. Закутанная в одеяло Катя сидела в дальней комнате перед включенной электроплиткой — ее раскаленная спираль светилась в сумерках. Катя бросала на спираль еловые иголки, они вспыхивали коротким пламенем, и в комнате стоял смоляной дух. А за окном мимо голых яблоневых ветвей падал медленный снег...

Наконец уже ночью затопили сырую печь, и дым пошел в дом, пошел в трубу, пробираясь наружу незнакомыми ему сырыми и холодными проходами. Шихин выбегал во двор, в синие уже зимние сумерки и счастливо смотрел, как сквозь падающие снежинки из трубы просачивается дым — тонкая струйка становилась все плотнее, увереннее. В доме от печи шел пар, пахло сырой глиной, а за столом, под оранжевым абажуром, в фуфайке и в шапке с одним поднятым ухом сидел пьяный печник — изможденный высохший мужичок. Он пил водку, закусывал картошкой по-шихински и бесхитростно рассказывал о своей молодости, которая почему-то оказалась пугающе короткой. Она даже спохватиться не успел, как она кончилась, от нее запомнилось всего несколько дней, не то четыре, не то пять. Вот девичье плечо, какое-то гулянье, вот он сидит с удочкой у реки на рассвете... И все.

Валя соскребала глину с пола, замазывала оставшиеся в печи впадины, щели, из которых просачивался дым, протирала тряпкой вот эту самую конфорку. Мы с Аристархом увидели ее под искореженной яблоней и сразу узнали — на ней были отлиты не то кузнецы, не то металлурги, в общем, двое полуобнаженных мужчин, занятых красивым физическим трудом. Осколок тридцатых годов, когда была сделана отчаянная попытка превратить труд в нечто притягательное, к чему трудящиеся массы стремились бы, как бабочки на свет...

Нашли мы это место только благодаря Аристарху — в синих сумерках он издали увидел световой столб, поднимающийся из земли метра на два. По его словам, столб был редкого розового цвета. Раньше на таких местах строили церкви, храмы, соборы. Но времена меняются. Сейчас вокруг возвышались многоэтажные дома, нам пришлось добираться сюда, как по ущельям. Кто знает, может быть, здесь еще поставят церковь... А что? Как ни крамольна эта мысль сегодня, времена меняются.

На какое-то мгновение мне показалось, что за деревьями темнеет шихинский дом, светится окно, а с освещенной террасы доносятся голоса, некоторые даже показались знакомыми, кто-то сбежал по ступенькам...

Но нет, пусто. Никого.

Темно и пусто.

Еще до того, как какой-то умелец оглушил Шамана молотком по затылку, снял с живого еще рыжеватую шкуру с черными подпалинами, он прибегал сюда, прибегал, когда от дома осталось лишь крыльцо. Улегшись на ступеньку, он горделиво поглядывал вокруг, все еще чувствуя себя хозяином, лаял на прохожих, на белок, на блудливых котов, которые облюбовали участок для своих игрищ. Когда за ним приходил Шихин, пес носился кругами по саду, припадал на передние лапы, зарывался мордой в листья, выныривал из них, бесновался от счастья, полагая, видимо, что хозяин вернулся навсегда, что они снова заживут здесь, среди этих деревьев, среди этих ежей и белок. Но Шихин, посидев на той же ступеньке, надевал на Шамана ошейник и, понурого, несчастного, тащил в кирпичное сооружение, на пятый этаж, в сырую тридцатиметровую конуру. При первой же возможности Шаман, пакостливо оглядываясь, снова убегал суетливой трусцой, понимая, что совершает нечто безнравственное. Не в силах противиться себе, он мчался к старому дому, вернее, к тому, что от него осталось — к крыльцу. Уже шли дожди, и пес покорно мок на ступеньках, а однажды Шихин застал его здесь занесенным снегом, и опять Шаман бросился навстречу, кружил по саду, хватая снег радостной своей пастью. Но, бегая но просторному саду, Шаман неизменно огибал те места, где стояли стены, для него они стояли до сих пор, и дом стоял, и светились его окна, и звучали голоса.

В новом жилье Шаман лежал у порога, жадно ловил свежую струю воздуха из-под двери и тихонько выл. Не мог, ну не мог он прижиться в бетонной клетке, метался, грыз дверную раму, задыхался и страдал. Не выдерживая собачьих стенаний, Шихин выпускал его побегать по двору, пока однажды какой-то тип непонятной косорылой национальности не снял с Шамана шкуру. Это была зима, когда в Москве прокатилось кровожадное поветрие, какое-то красное смещение произошло в умах — деловые, хваткие ребята похищали собак, отнимали их у детишек, выдергивали поводки у старух и сдирали, сдирали, сдирали шкуры, шили шапки, много шапок, чтобы, продав их, хватило бы денег на машину «Жигули». Да, в эту зиму собачьи шапки были в большой моде, особенно мохнатые, особенно рыжие с черными подпалинами.

Не зная еще печальной судьбы Шамана, каждый свободный день Шихин выезжал на соседние платформы электричек, ходил пешком в Подушкино и Барвиху, перезнакомился со всеми собачьими свадьбами Одинцова, все надеясь, что Шаман просто загулял с какой-нибудь подружкой. Часто среди ночи или под утро, услышав под окнами разноголосый гомон, когда вокруг несчастной дворняги со степенной подневольностью вышагивали породистые псы, совали под ее замызганный хвост свои потрясающе чуткие носы, находя там высшее собачье блаженство, когда бесноватое полуночное товарищество катилось по улицам, Шихин вскакивал с кровати, взбирался на табуретку, распахивал форточку и, высунувшись едва ли не по пояс, пытался в свете слабых фонарей рассмотреть взвинченных необузданными желаниями собак, найти среди них Шамана, а не выдержав, понимая бессмысленность своего порыва, звал его под смех утренних прохожих, которые простодушно советовали ему присоединиться к собачьему распутству. Им было смешно, а Шихин действительно одевался, скатывался по ступенькам с пятого этажа и торопился к мусорным ящикам, у которых только что клубился ворох собачьих тел.

Назад Дальше