Падай, ты убит! - Виктор Пронин 49 стр.


И умер Илья Юрьевич Ошеверов, умер.

Автор повторяет эти слова, убеждая себя в том, что это действительно так, не веря, надеясь на что-то невероятное, невозможное, несбыточное. Человек отчаянный, наивный, далеко не во всем придерживавшийся действующего законодательства, умер он как раз в тот самый день, когда жена его Зина с помощью десятка солдат под командованием кривоногого майора тащила по тесным лестничным переходам блочной пятиэтажки диван, надеясь, видимо, еще порезвиться на нем с Ошеверовым, вносила шкаф, мечтая разложить на его полках штаны Ошеверова, пиджаки, необъятные трусики черного сатина, которые она экономии ради шила-кроила собственноручно, холодильник, чтобы остудить для Ошеверова бутылочку, чтобы мог он вечером с устатку, после многокилометрового пробега по нашим дорогам, опрокинуть рюмку-вторую, положить на ее плечи пылающие свои тяжелые ладони, посмотреть ей в глаза пьяно и шало...

Не будет.

Да и холодильник из-за многочисленных перевозок стал гудеть, подтекать, дверь закрывается наискосок, внутрь проникает теплый воздух, и все внутри покрывается мохнатыми наслоениями инея... Теперь, похоже, холодильник обосновался в квартирке надолго. Если не пропишет Зина сюда тощеватого рыжего хахаля, с которым Автор однажды встретил ее в весьма двусмысленное время, если не пропишет она его в надежде скрасить жизнь и если не применит к нему те же меры воздействия, которые применяла к бедному Ошеверову.

Да, чуть не забыл — Васька-стукач. Вот о нем сказать совершенно нечего. Пропал. Исчез, и все тут. Ни у кого никаких сведений о нем нет. Однажды приехал к Автору, поставил в угол свой чемодан и вышел покурить. И до сих пор. Через год-полтора Автор решился заглянуть в чемодан. В нем оказался алюминиевый баллон, в которых обычно хранят ядовитые удобрения. Но когда он отвинтил крышку, выяснилось, что баллон пуст, а из него прет запахом самогонки. Кроме того, в чемодане лежали книга Габриэля Гарсия Маркеса со штампом козельской библиотеки, кроличья шапка с проплешинами и, простите, несвежие подштанники, другими словами — кальсоны. Когда Автор собрался все это выбросить, кроме, разумеется, Маркеса, из невидимой щели выпала пачка пересохших презервативов. Видно, не один год таскал их с собой хозяин чемодана, все надеясь, что пригодятся, что подвернется счастливый случай, состоится прекрасное приключение. Не состоялось.

Каждому здравомыслящему человеку ясно, что вот так просто Васька-стукач пропасть не может. Скорее всего, выполняет важное задание, может быть, даже опасное для жизни. И если мы с вами живы до сих пор, цело наше государство и растет его авторитет на международной арене, то не его ли заслугами, не его ли усилиями и жертвами...

Женщина с козами. Их больше нет. Ни женщины, ни коз. Последний раз Шихин видел ее, когда бродил по Одинцову в поисках Шамана. У женщины было то же напряженное лицо, словно она все никак не могла что-то вспомнить. Шихина узнала, кивнула, но при этом выражение ее лица нисколько не изменилось. Сейчас на том месте, где была землянка, проходит широкая бетонированная дорога. Ведет она к многоэтажному госпиталю, в котором залечивают раны доблестные воины из ограниченного контингента, оказывавшие бескорыстную интернациональную помощь нашему южному соседу Афганистану.

Вот и все, что запомнилось. А как знать, что мы запомним из сегодняшнего дня, из сегодняшней нашей жизни...

Встретив как-то Шихина, я попытался напомнить ему тот невероятный наплыв гостей, выстрелы в дубовой роще, все, что, казалось, было незабываемым...

— Неужели стрелялись? — удивился Шихин.

— Ну как же... Игореша Ююкин и Ошеверов. На рассвете, помнишь? Туман стоял, светало, Шаман носился но мокрой траве, длинными такими тягучими прыжками...

— А! — заулыбался Шихин. — Вспомнил! Так бы и сказал — Шаман в тумане. А как он взлетал над травой, помнишь? Он парил, потом медленно опускался. Ему это страшно нравилось. Да-да, — Шихин замолчал, уставившись неподвижным взглядом в тот год, в то утро. — Трава высокая, выше колен, и вдруг в неожиданном месте взлетает огненный Шаман, хвост колесом, лает с какой-то истеричной радостью, и это... Парит, — протянул Шихин, блаженно улыбаясь.

— А помнишь, как выстрелил Игореша? В том старом ружье что-то неладно было с курком, и едва он повернулся в сторону Ошеверова, грянул выстрел, помнишь? А Ошеверов навзничь! Ужас!

— Надо же, — без интереса откликнулся Шихин.

Как выяснилось, Шихин почти не помнил той давней дуэли, а то, что помнил, не имело никакого отношения к главному. А впрочем, как знать, что в то утро было главным — воронье над мусорными ящиками, парение Шамана в тумане, перепуганные электрички или выстрелы из старого ружья. Действительно, так ли уж важно — ухлопает ли Ошеверов разоблаченного Ююкина, или тот пристрелит его, избавив от тяжких мучений в автодорожной больнице после укола зараженной иглой... С Шихиным вообще невозможно было говорить о жизни, он помнил совсем не то, о чем спрашивал собеседник, не тех людей, не те подробности, да и самого себя, похоже, он помнил совсем не таким, каким его запомнили друзья.

Вот только с Вовушкой у него получался разговор, находились общие подробности ушедшей жизни.

— Помнишь, Митька, как я приехал к тебе зимней ночью? На частнике добрался из Внукова, десятку отдал охламону ненасытному, и он меня привез к самой калитке, помнишь? А потом оказалось, что это не твоя калитка, не Подушкинское шоссе, не Одинцово! А тут метель, снегопад, огни погашены, собаки воют...

— А как же! — подхватывает Шихин. — Ветер в ветвях свистит, а у нас тепло, в кухне абажур висит, окно светится, мы чай пьем, друзей вспоминаем. А тут, Валя, вот глупа баба-то, прости меня, Господи! Говорит... Дескать, собака воет, надо бы в дом пустить, а то замерзнет ненароком. А я ей отвечаю... Это, говорю, не собака бездомная подыхает, это Вовушка приехал. А впустить его надо, тут ты нрава. Выхожу на террасу, включаю свет...

— Вот! — каждый раз на этом месте Вовушка не выдерживает и прерывает Шихина радостным криком. — Вот! Как только лампочка вспыхнула, все, решил я, значит, еще поживу немного, значит, это не последний мой час... А тут из сеней Шаман выскакивает, каким-то клубком на меня несется, я рук поднять не успел, у меня в руках сумки с лифчиками, с трусами всякими, а он уж мне морду лижет...

— Что лижет? — уточняет Шихин.

— Морду! — отвечает Вовушка. — А язык у него теплый, шершавый, сам стонет от восторга, повизгивает, хвостом снег разметает — так ему бедному было приятно меня увидеть, — добавляет Вовушка с некоторой горделивостью. — Но до сих пор совесть меня мучает — я ведь небритый был, он мог о мои щеки язык себе ободрать, мог плохо обо мне подумать...

— Пропал Шаман... Я тут встречаю иногда одного типа... Подозреваю, что шапка на нем как раз из Шамана... Подхожу, спрашиваю — где шапку взял? Купил, говорит. Шапку купил или мех? Мех, отвечает. Четвертную отдал. Мех хороший, красивый, правда, выделка неважная, но что делать, шапка-то нужна. У кого купил? — спрашиваю. — А черт его знает! — это он мне отвечает. — Подходит какой-то хмырь болотный, спрашивает, нужна шапка? Говорю — нужна, и взял. Он был пьяный, я тоже навеселе. Трезвый не взял бы, выделка плохая, ломкая шкура получилась, но баба взялась и за выходной шапку сварганила. Ничего шапка? — это он у меня спрашивает. — Ничего, — говорю.

Напомнила судьба Шихину и о прежней его жизни. Как-то приснилась Игонина — молодая, шалая, она смотрела на Шихина с радостной встревоженностью, будто между ними существовал сговор и пришло время исполнить задуманное. «Не дрейфь, Митяй», — прошептала она из молодости, так искренне прошептала, что Шихин проснулся с колотящимся сердцем и долго лежал без сна, потрясенный, только сейчас поняв то, что происходило тогда, двадцать лет назад, только сейчас поняв, что произошло с ним за это время.

— Падай, Митяй, — пробормотал он, сдерживаясь, чтобы не расплакаться. — Падай. Ты убит, Митяй.

А на Курском вокзале он чуть было не столкнулся с Прутайсовым. Диктор несколько раз гнусаво объявил в динамики: «Гражданин Прутайсов, прибывший из Днепропетровска! Вас ждут в зале справок». Жив, значит, кивнул про себя Шихин и направился в зал справок. Но Прутайсова он там не дождался. То ли не расслышал бывший редактор «Флагодержца» свою фамилию, то ли счел за лучшее скрыться, скорее всего второе — за спинами, за спинами, ссутулясь, надвинув кепку на глаза, в метро, в подземные бесконечные московские норы и... Ищи-свищи хитроумного Прутайсова!

И Тхорик. Расписываясь однажды в бухгалтерии какой-то редакции за гонорар, Шихин вдруг увидел, что в списке перед ним вписана фамилия Тхорика. Выходит, он только что, несколько минут назад держал в своих маленьких красных лапках эту самую ведомость. И Шихин улыбнулся с некоторым удовольствием — сумма, полученная Тхориком, была все-таки меньше той, которую получил он.

От автора

Что-то с нами происходит, что-то все время с нами происходит, и часто уходят годы и годы, прежде чем начинаем понимать суть, хотя вначале все казалось простым и ясным. Истинный смысл происходящего скрывается от нас, и мы, так самозабвенно судящие и рядящие, вдруг обнаруживаем, что слово, поступок, человек обладали совсем другим значением, нежели то, которым наделили их когда-то...

Кто мог подумать, что анонимка, подметное письмо, о котором Дмитрий Алексеевич Шихин забыл начисто и, казалось, навсегда, снова вынырнет, словно подводная мина, оторвавшаяся от якоря и всплывшая на безмятежную, солнечную поверхность, грозя взорваться каждую секунду от самого нежного прикосновения...

Да и расставание с человеком оказывается как бы неокончательным, условным, пока не сказаны определенные слова. Они могут выглядеть пустыми и незначащими, злыми и безжалостными, но никто не знает заранее, какие именно слова окажутся последними, подведут черту под дружбой, любовью, ненавистью...

Но по каким-то признакам мы сразу чувствуем — вот эти слова последние, других больше не будет. И мысленно перебирая своих забытых и полузабытых друзей, всегда откуда-то знаем, с кем еще встретимся. Это вовсе не значит, что мы хотим встретиться, он нужен нам на минуту, чтобы успеть выкрикнуть последние слова и не маяться затянувшейся неопределенностью. Не пишется ли и эта рукопись для того, чтобы исторгнуть из себя в ветреное пространство нынешней осени слова, в надежде, что они окажутся последними... Не затеваем ли мы вообще каждую рукопись, чтобы попрощаться с человеком, с местом, со временем, которые живут в нас...

И освободить место в душе для чего-то нового, свежего, милого нашему сердцу.

И шагнуть за дверь готовым к иной жизни, к встречам и разлукам, еще более тяжким, нежели те, через которые уже прошли и которые, казалось, никогда не повторятся, потому что не будет сил их пережить. Но случается только то, на что у нас есть силы. Кто-то хранит нас от непосильных перегрузок, которых душа не выдержит и сомнется, и мы перестанем быть собой...

Тогда, на Подушкинском шоссе, никому еще не были сказаны последние слова, все связки действовали, и ниточки, тянувшиеся к друзьям, были живыми, каждое услышанное слово отзывалось, рождая понимание. А сейчас нити оборваны и болтаются на ветру, как провода после бури. Но не наступите на них случайно, многие провода еще под напряжением...

* * *

Как-то я показал Аристарху фотографии — на ступеньках сидели шихинские гости какого-то воскресенья. Анфертьев поставил фотоаппарат на табуретку и, нажав автоспуск, успел прибежать и пристроиться ко всей компании. А Света успела положить ему руку на плечо, а он успел благородно ей улыбнуться, а Шихин успел все это заметить, и только тогда раздался щелчок фотоаппарата.

Полюбовавшись снимком, Аристарх спросил:

— Он жив? — Аристарх ткнул пальцем в физиономию Анфертьева.

— Жив.

— И на свободе?

— Да... да... А что?

— Значит обошлось, — проговорил Аристарх с некоторым облегчением. — А как у него с этой девушкой, которая столь опрометчиво положила руку на плечо... своему палачу?

— Ну почему палачу, — возразил я не очень уверенно. — Анфертьев сделал все, чтобы с ней ничего не случилось. Да, подозрение пало на Свету, у нее были неприятности, несколько месяцев она вообще... Но все обошлось. Погиб совсем другой человек.

— Значит, все-таки погиб. А я смотрю, кто-то должен... Оказывается, удар сместился. А сейчас как у них?

— Вроде наладилось. Она долго избегала его, но жизнь идет... Анфертьев остался один, у нее тоже жизнь не заладилась. Несколько лет вообще не виделись, а как-то случайно встретились...

— Они встретились не случайно, — твердо сказал Аристарх.

— Ты хочешь сказать, что он подстерег Свету?

— Она его подстерегла. Я даже знаю где — у метро на Белорусском вокзале. Там удобный подземный переход — с противоположной стороны улицы Горького хорошо видно, кто в него входит, кто выходит. И заметив, что нужный тебе человек спускается по лестнице, можно двинуться навстречу и сделать большие глаза, столкнувшись с ним лицом к лицу. Он не сразу узнал ее, где-то на третий или четвертый раз. Но устроила все она. Света маленько посильнее Анфертьева. У тебя вообще собрались люди не самые слабые.

— А я все боялся, что они тебе шелупонью покажутся.

— Выходим, — Аристарх поднялся.

Электричка остановилась, что-то в ней зашипело, двери распахнулись, и из вагонов, словно под действием сжатого воздуха, стали выскакивать люди и разбегаться по остановкам, чтобы успеть влезть в автобус. Но площадь, освещенная редкими фонарями, была пуста. Только в дальнем ее конце, у рынка, стоял десяток автобусов. Свет в них был погашен, и, похоже, он и никуда не собирались ехать. А здесь под зонтиками стояли люди, привычно выстраиваясь в покорную очередь. Это постоянное стояние воспринималось как нечто совершенно естественное. Сделав за полчаса круг по Одинцову, автобусы часок-другой отдыхали у станции, шофера за это время успевали даже на электричках съездить в Москву за покупками и возвращались как раз к началу очередного рейса. Люди, стоя в очереди годами, знакомились, поедали запасы, привезенные для домочадцев из Москвы, некоторые успевали забеременеть, а одна даже родила, хотя до роддома на автобусе ехать было от силы минут десять. В общем жизнь — она всегда жизнь и везде пробивает себе дорогу, как росток беспомощной травинки сквозь асфальт.

Как-то Сергей Федорович растолковал мне, что автобусы движутся строго по графику, а изменить график нет никакой возможности, поскольку он уже подписан. Нарушить график после подписания, это значит поставить под вопрос не только разумность нынешних властей, но и усомниться в государственном устройстве вообще. Если мы на каждом шагу начнем отменять уже подписанные документы, пояснил Сергей Федорович, то в стране начнется разруха и последствия могут быть непредсказуемы — бунты, вольнодумство, разбой на дорогах, поджоги, люди начнут уходить в леса и дичать.

Мы с Аристархом не стали ждать автобуса и медленно зашагали в сторону улицы Парковой, где теперь жил со своим семейством Шихин. Была ночь, шел теплый дождь, в асфальте Можайского шоссе отражались вспыхивающие огни светофора, со стороны Внукова доносился еле слышный гул самолетов, взлетающих в весеннее небо.

— Нет, твои ребята не шелупонь, — сказал Аристарх. — Сколько воли проявил тот же Ююкин, похищая письмо, избавляясь от него, отбиваясь от наседавшего Ошеверова! Да, мы можем упрекнуть его кое в каких недостатках, но не в слабости. Едва приехав в Москву, он тут же нашел себе дело, стал зарабатывать деньги, хотя это удается далеко не всем. Вышел на пенсию — и опять при деле. Составляет кроссворды. Это немного смешно, но там тоже схватки не на жизнь, а на смерть. А Ошеверов! Сколько нужно страсти, жажды справедливости, самоотверженности, чтобы заставить Ююкина взять ружье! А воспаленное самолюбие Адуева! А его затянувшийся конфликт с Ломоносовым! Можно ссориться с дворником, с соседкой по площадке, можно позавидовать однокашнику, но чтобы так вызывающе вести себя с гением мировой науки... Тут нужна сильная натура. Знаешь, я не уверен, что однажды он не возьмет, да и не спихнет Михаила Васильевича с полюбившегося Постамента.

— А утка?

Аристарх с недоумением посмотрел на меня в свете неоновых букв кинотеатра «Знамя Юности». Мы остановились как раз на углу, на изломе тени, так что его лицо казалось ярко-зеленым, а мое — до неприличия розовым.

— Давай согласимся с тем, — заговорил Аристарх, когда мы миновали колдовское освещение «Юности», — что утку хочется съесть каждому. Это не такой зверь, чтобы им могли насытиться хотя бы два человека. Если в столовых одна утка идет на двадцать четыре порции, то это вовсе не значит, что общепитовские утки крупнее прочих. Так вот, слопать утку целиком — мечта каждого человека, но очень мало людей, способных совершить это с той убежденностью, которую проявил Адуев. Придя в гости со своей личной уткой, он сам ее и съел. Очень сильная личность. Хотя Адуев, скрепя сердце, и предложил Шихину присоединиться к трапезе, тот отказался, тоже проявив незаурядную волю. Пренебречь крылышком, когда полгода сидишь на картошке... Еще неизвестно, кто из них сильнее.

— А Федуловы? — спросил я с улыбкой, зная, что и в них Аристарх найдет нечто значительное. — Помнишь их? Она полуголая по саду носилась, а он все к Марселе подкатывался, даже на чердак ее затащил, соблазнить пытался...

Мы пересекли Можайское шоссе и углубились в кварталы серых пятиэтажек. Только редкие окна еще светились — то ли хозяева заснули, забыв выключить свет, то ли, уставившись в экран телевизора, решали, как быть с перестройкой.

— А почему с такой издевкой — пытался соблазнить? Сколько нужно мужской гордости, безрассудной страсти, чтобы затащить молодую, красивую, жаждущую любви... Зная почти наверняка, что ничего не получится, что, кроме позора, ничего не добьется, что только чудо может спасти от бесчестия! Но уж коли ты мужчина, рассуждал Федулов, то попросту обязан соблазнить приглянувшееся существо. И все мы пляшем где-то рядом, а? Что-то нас сдерживает чего-то мы стыдимся, какие-то нас сомнения одолевают, но думаем примерно так, а? И Федулов лезет на чердак, Федулов лезет на чердак! Федулов лезет на чердак! — Первый раз Аристарх сделал ударение на слове «чердак», второй раз на слове «лезет», третий раз на слове «Федулов». — Это ли не высшее проявление долга?! Это ли не самоотверженность? Он честь свою и достоинство, не задумываясь, бросает в пасть природе, в угоду ее невнятным позывам. Марсела посмеялась над ним, но напрасно. Прояви она больше такта, женской ласки, понимания, и все бы у них получилось прекрасно. Именно на это надеялся Федулов, и на чердак он полез не так уж и безрассудно. О, Федулов! Отслужив жизнь в какой-то захудалой канализационной конторе, он на старости лет находит себе силы взяться за совершенно новое дело — цветы маслом на холсте рисует! Мало того — на продажу несет! И продает!

Назад Дальше