Падай, ты убит! - Виктор Пронин 9 стр.


А это был настоящий бревенчатый дом. Терраса, потом сени, коридор, который по нынешним временам обязательно переделали бы в две-три комнаты, кухня... Одну эту кухню можно назвать дачей, и никак не меньше. Три окна выходили в сад. Стоило их распахнуть, и в дом бесшумно вламывались цветущие яблоневые ветви, комнаты наполнялись запахом холодных осенних антоновок, покрытых ночной изморосью, шумом дождя, невнятным шелестом мокрой листвы, летним зноем, настоянным на цветах шиповника. И хотелось прислониться к бревнам, прижаться к ним спиной, затылком, закрыть глаза и замереть, ощутив себя частью стен, бревен, сада, дубравы...

Старушки не отходили от крыльца более чем на несколько метров, и весь участок постепенно превратился в настоящий заповедник. Зверье наслаждалось полной независимостью, никто не зарился на их шкуры, рога, мясо. Забор в нескольких местах был завален лосями, под орешником можно было увидеть рытвины, оставленные кабанами, белки проносились в ветвях легко и невесомо. Искорками вспыхивали они в ореховых зарослях, появляясь и исчезая быстрее, чем глаз успевал привыкнуть к их изображению. И ежей оставили Шихиным добрые старушки. Стоило вечером неподвижно постоять среди деревьев несколько минут, как все вокруг наполнялось шорохом, деловым таким, озабоченным, торопливым шорохом ежей.

На участке было две калитки. Одна выходила на небольшую улочку, по которой разве что иногда пройдет бабуля с сумкой или с бидоном молока, пронесется велосипедист, поскрипывая несмазанной цепью, пробежит по горячей пыли беспризорная собака. Вторая калитка вела в дубовую рощу, такую чистую и свежую, будто ее каждое утро выскребал усердный и неутомимый садовник. Из плотного покрова травы прямо в небо росли громадные дубы. Не думаю, что Королевский парк, Булонский лес, Альгамбра или Боробудура выглядят величественнее. И Аристарх заверил меня, что это действительно лучшая в мире дубрава. Иначе не свели бы ее за одно лето под строительство какого-то загадочного пансионата. Поговаривали — для работников по части техники безопасности. Конечно, работа у них ответственная, веемы держимся только благодаря их неустанным заботам, но пансионат можно было построить в двухстах метрах, и не пришлось бы бульдозерами выкорчевывать вековые корневища, не пришлось бы взрывать эти дубы, как взрывали церкви. Взорвали. Ямы бульдозерами засыпали, страшные шрамы на травяном покрове подровняли и загладили, месиво из глины, корней, ветвей вывезли грузовиками...

Ладно, не будем.

До этого еще далеко.

Дубрава стоит, гудит сильный ветер в мощных ветвях, несокрушимо возвышаются стволы, бродят на рассвете невозмутимые лоси. И дом еще стоит, и окно из кухни светится оранжевым теплым светом, единственное окно среди заснеженных дубов, зеленых дубов, среди засыпанных желтыми листьями дубов, среди дубов, заливаемых дождем, тускло отражающихся в весенних лужах... Это окно и поныне светится где-то в подсознательных шихинских глубинах.

А как тревожен был и зовущ гул ночных электричек, сколько в нем было тоски, стремления к несбыточному! Электрички будто врывались в тебя, чего-то требовали, куда-то звали, обещали. И охватывала счастливая смятенность. Потом что-то произошло, что-то случилось не то с электричками, не то с тобой — гул стал словно бы тише, его не всегда и услышишь, неделями не замечаешь, да и нет уже в нем ничего...

Подушкинское шоссе, шесть...

Завораживающее звучание этих слов до сих пор заставляет Шихина остановиться, замереть и сквозь блочные стены соседней пятиэтажки увидеть деревянный дом в вечерних сумерках, услышать голоса в саду, шорох осенних листьев, когда идешь невидимый и как бы несуществующий сквозь деревья. В самих словах слышится шелест листвы — Подуш-ш-ш-кинское ш-ш-шоссе, ш-ш-шесть...

Долго Шихины не могли познать все чердачные тайны, столько там было всего. Старые журналы со следами прежней жизни, сундук, наполненный ненужными ныне вещами, нашелся даже орден «Материнская слава» — кто-то славно рожал в этом доме, здесь звенели детские голоса, грохотали шаги, что-то утверждалось и рушилось. В какой-то чердачной щели Катя нашла толстую книгу в кожаном переплете. Оказалось, «Хиромантия». Книга была полна запретных предсказаний, примет, книга все знала о Шихиных — что ждет их, через что им пройти придется и чем все кончится. На жутковатых страницах с обгрызенными временем краями изображались человеческие ладони, линии бед и смертей. От книги исходило ощущение проклятия. Наверное, не каждому позволялось вчитываться в ее тайны, должен был возникнуть какой-то знак, дозволение. Но поздними зимними вечерами, когда вьюга была так близка, что слышалось поскребывание жестких снежинок в стекло, Шихин усаживался под абажуром, на деревянный стол укладывал темный том и с холодком в душе рассматривал линии судеб, сверяя их с собственной ладонью. Хотя и молчал он о том, что открылось ему на колдовских страницах, напрасно он это делал, ох, напрасно. Тогда судьбы еще прятались в книге, таились в переплетении букв и рисунков, теперь их там нет. Они вырвались на свободу, вмешиваются в жизнь, путая надежды, привязанности, приближая то, чему положено быть через годы и годы...

Проходя как-то по улице «Правды», я увидел, что окна полуподвальной рогозинской мастерской призывно светятся зеленым светом. Поначалу мне показалось, что я ошибся — слишком долго его не было, и, приходя сюда, я натыкался на темные холодные окна, затянутые железными полосками, и запертую дверь. Но нет, все правильно — рядом булочная, через перекресток молочный магазин, вот и его дверь, исколотая кнопками, — Юрий Иванович имел обыкновение, уходя, прикреплять записки к двери, ему тоже прикалывали послания, некоторые его гости таким образом переписывались между собой, сообщали телефоны, назначали встречи, сговаривались, куда отправиться на этюды.

Таки есть — Рогозин вернулся с Мангышлака, и мастерская его была, как обычно, полна народу. Кипел чайник, стол ломился от пряников и леденцов, скромные девочки, положив на тревожащие их самих коленки замызганный альбом живописца Шилова, изданный, между прочим, в Японии, несмело поругивали знаменитость за отсутствие полета, за льстивость и угодливость, сам Юрий Иванович носился по мастерской, заваривал чай, мыл чашки, и его седоватая борода развевалась от быстрых и порывистых движений. Тут же сидела странная дама средних лет — она тайком ото всех, а может быть, и от себя тоже, писала что-то о Юрии Ивановиче и все выпытывала, впитывала, пытаясь проникнуться атмосферой мастерской. Слава Кочин, только вернувшийся с гастролей по Англии, сидел, растерянно пощипывая изысканную бородку, словно никак не мог понять — куда делась королева, куда запропастилась Марго Тэтчер, ведь только что они были рядом, улыбались ему, хвалили его мастерство и, похоже, намеревались всегда быть рядом. Молча, с каменным лицом сидел разжалованный, раскосый, раздосадованный прокурор из Алма-Аты. В невероятно изящной позе откинулся в кресле чемпион Мавритании но шашкам Али Абидин.

И так далее. Перечислять всех нет никакой надобности. Но прошу заметить — всех этих гостей вы действительно можете встретить в рогозинской мастерской. И не только этих. Если вас больше устраивает директор издательства «Правда», командир подводной лодки или будущий глава правительства Удмуртии — прошу!

— О! Кто пришел! — закричал Юрий Иванович, увидев меня в дверях. — Сколько зим! Чайку маханешь? Махани, махани! Без чая жизнь плохая!

— Махану, — ответил Автор, присаживаясь на угол серого дивана. Девочки, рассматривавшие совершенно голую шиловскую тетеньку, лежащую уже в постели, застеснялись, зарделись и сдвинулись в сторону. После того как Даная погибла в кислотных пузырях полового бандита, который тронулся умом, глядя на нее, Шилов своими скромными усилиями, видимо, решил возместить эту потерю человечества.

— Это, простите, Маха? — вежливо спросил Автор.

— Ты чайку махани, а Маху потом! — засмеялся Юрий Иванович, и все засмеялись невинности его шутки.

Стены мастерской были увешаны картинами, многие из них побывали на выставках, опубликованы в альбомах, в журналах, весь угол занимал станок для литографии, в центре стоял мольберт, на стене тикали часы и, как обычно, отставали часа на полтора. Все знали об этом, но почему-то верили часам, поглядывали на них, собираясь выскочить позвонить в назначенный час из автомата, торопясь к электричке на соседний Белорусский вокзал, прикидывая время до закрытия метро, до последнего автобуса. И надо же, все получалось, никуда не опаздывали. По кругу у стен, у столов, у стульев стояли новые работы, как выяснилось, привезенные с Мангышлака, куда Юрий Иванович ездил в командировку, чтобы воспеть этот забытый Богом и людьми край. На листах были изображены лунные скалы, мертвые пески, кратеры, барханы, провалы в земле, причудливые итоги выветривания и вымывания. Юрий Иванович уже успел оформить свои листы, вставил их под стекло, подобрал рамы.

Ввалились несколько молодых художников — в джинсах, кроссовках и солдатских шинелях. Они хохотали, вскидывали тощими коленками, трясли юными бородами, были румяны и веселы. Как выяснилось, художники только из соседней бани, от них еще шел дух распаренных веников. Готовые над чем угодно посмеяться и кого угодно с чем угодно поздравить, они были настолько доброжелательны, что невольно напрашивался вывод — не приходилось, ох, не приходилось им еще отстаивать себя, переносить унижения и обиды, да и серьезные победы вряд ли были у них за плечами. Победы ничуть не меньше, чем поражения, излечивают от столь щедрой веселости. Наверное, они были хорошими людьми, но пока это не имело значения, поскольку никак не отражалось ни на их делах, ни на жизни ближних. В таком возрасте еще не происходит разделения на плохих и хороших. Это случится потом, и превращения возможны самые неожиданные. Но не будем каркать, пусть они остаются наивными и смешными — эти качества, случается, сопутствуют и настоящим талантам.

Был среди художников и сын Юрия Ивановича, Михаил, но звали его почему-то Мефодием, и, похоже, тому это нравилось. С ним пришел худощавенький парнишка со светлыми волосенками и курчавой бородкой. Оказалось — Таламаев, актер, совсем недавно сыгравший Михаила Васильевича Ломоносова и своей игрой наделавший много шума в некоторых московских гостиных. Спектакль был с чертовщинкой, среди героев мелькали и цари, и шуты гороховые, и не всегда их можно было различить, небесные пришельцы неземной красоты, блуждающие во времени возлюбленные поэтов, императрица Екатерина и опять же Михаил Васильевич. Об этом можно бы и не говорить, но неожиданно обнаружилось, что императрица и ученый уже возникали на страницах этого повествования, более того, Автора гложут предчувствия, что они возникнут опять. Поэтому появление в мастерской актера, сыгравшего Ломоносова, Автор воспринял как предупреждение.

И правильно сделал.

Это и было предупреждение.

Вот так все сидели, пили чай, болтали о мангышлакских диковинах, о шиловской Махе, девочки с пылающими коленками продолжали осуждать этого выдающегося живописца, вслух подсчитывали волосенки в бородах и шевелюрах его портретов, оказалось, это вполне возможно, Юрий Иванович опять наполнил электрический чайник, и из его никелированного носика уже била нетерпеливая струя пара, юные художники, распахнув шинели, весело хохотали друг над другом... И тут вдруг открылась дверь, будто ее распахнуло сильным порывом ветра, и вошел еще один человек. В синих джинсах, в синей вельветовой рубашке с молниями и перламутровыми пуговицами, оправленными в металл. Вначале я увидел только эту рубашку и сразу почему-то подумал, что мне такой никогда не иметь. Человек посмотрел на меня и сказал:

— Ничего. Перебьешься. Я тоже ее не сразу достал.

— Вы о чем? — спросил я, чувствуя в груди холод.

— О рубашке, — ответил он. И протянул руку. — Аристарх.

— Очень приятно...

— Приятно? — удивился Аристарх, но продолжить не успел, потому что к нам подбежал Юрий Иванович. Бородой трясет, глазками улыбается, щечки горят, да-да говорит, знакомься, пожалуйста, это наш новый друг, Аристархом зовут, у него жена в соседнем детском саду работает. И дальше выясняется, что когда Аристарх приходит за женой слишком рано, идет в мастерскую, пьет чай и рассказывает всякие истории из милицейской жизни.

Да-да, Аристарх — лимитчик, в милиционеры пошел, чтобы получить прописку, а в Москву хочет, потому что в других местах ему показалось скучновато, он уже забраковал Бангкок, Багдад и Бремен, и даже Севилья ему не понравилась жарой и бестолковостью. Разумеется, я сразу сообразил, что ребята без меня раздавили пару бутылочек и теперь не прочь потрепаться и припудрить мозги кое-кому, то есть мне. И не стал цепляться к словам Юрия Ивановича, тем более что и Аристарх отнесся к ним невозмутимо, словно и не о нем речь.

— Между прочим, Аристарх обладает удивительными способностями, — начал было Юрий Иванович, но тут же умчался к чайнику, который, похоже, потерял всякое терпение и прыгал на каменных плитах, брызжа пеной и паром.

И снова мы пили чай, говорили о том, кто, где и с кем банился, румяные тощеногие художники и с ними Таламаев сидели в ряд на диване, о чем-то тихо шептались, потом начинали как-то самозабвенно хохотать. Девочки, накрыв Шиловым коленки, смотрели на них опасливо, но без осуждения.

— Новая работа? — спросил Аристарх у Юрия Ивановича, показывая на застекленные коричнево-зеленые провалы в земле.

— Да, Мангышлак, — кивнул Юрий Иванович. И не удержался, чтобы не добавить обычную свою присказку. — Без пейзажа жизнь плохая, не годится никуда.

— Мангышлак? — удивился Аристарх и с сомнением посмотрел на Юрия Ивановича. — А ты уверен... что это не Луна?

— Откуда?! Кто меня пошлет на Луну! Туда, знаешь, какие командировочные? Шилова пошлют, Глазунова пошлют, дорогу оплатят, суточные... А меня... Чайку маханешь?

— Ладно, — Аристарх махнул рукой. — Не будем об этом... А что там за растительность в углу возле самой рамки? — спросил он равнодушно, без интереса, просто чтобы снять неловкость.

— Это так... Для компоновки. Без компоновки жизнь плохая...

— Но ведь дерева на том обрыве не было, ты его придумал, — с еле заметной укоризной заметил Аристарх.

— Откуда ты знаешь? — в голосе Юрия Ивановича было примерно равное количество озадаченности и заинтересованности.

Аристарх подошел к картине, поводил над стеклом раскрытой ладонью и вернулся к своему чаю.

— А кто стоял за спиной, когда ты рисовал эти ущелья?

— Краюшкин, — быстро ответил Юрий Иванович. — Николай Григорьевич Краюшкин. Я давно его знаю, мы туда вместе ездили. И у него командировка, и у меня. Он раньше в Калининском училище преподавал, — Юрий Иванович даже не заметил, как начал оправдываться, будто хотел заранее отмести подозрения.

— Тогда понятно, — Аристарх взглянул на часы, отстающие на полтора часа, и продолжал прихлебывать чай, кусать пряники, разворачивать карамельки, но разговоры в мастерской смолкли. Художники перестали хохотать, девочки тихо прикрыли японский альбом Шилова, невозмутимый лик алма-атинского прокурора медленно поворотился к Аристарху, и все остальные уставились на Аристарха, ожидая еще каких-то слов, потому что сказанное требовало пояснения. Возникла невнятица, когда вроде бы ничего не произошло, но всем ясно — ни в какие ворота. Аристарх, видимо, ощутив на себе общее внимание, оглянулся обеспокоенно, как человек, брякнувший невзначай бестактность.

— Я смотрю, кто-то за спиной стоит, вот и поинтересовался... Хорошая работа, тебе удалось в общем-то отразить... Я только подумал — не Луна ли... Если говоришь, Мангышлак, пусть будет Мангышлак, хотя я и не уверен... А человек, который стоял за твоей спиной...

— Он тоже рисовал! — крикнул Юрий Иванович несколько нервно. — Маслом! А я — гуашью!

— Возможно, — кивнул Аристарх. — Потом вы быстро закончили работу, свернулись в пять минут и ушли. Что-то вам помешало... Вот из-за этого холма появилось... Какая-то неожиданность, явление, человек... А?

Художники дружно взбрыкнули, захохотали и тут же смолкли, уставившись на Аристарха глазами, в которых был еще смех, но уже начал появляться ужас.

— Никакого явления там не было, — твердо сказал Юрий Иванович, будто кто-то заставлял его давать показания не в свою пользу, что, между прочим, запрещено Уголовным кодексом Российской Федерации.

— Ну как же, — мягко проговорил Аристарх, — вы с Краюшкиным работали, собирались еще часа полтора-два побыть на этом месте, а потом вдруг ушли. Вам помешали. Возникло явление. Вот здесь, — Аристарх поднялся, подошел к картине и показал точку на вершине холма.

Юрий Иванович замер, мысленно перенесясь в тот день, на прожженный солнцем полуостров, и вдруг лицо его расплылось, розовые щечки проступили из седоватой бороды.

— Ну, ты даешь! — воскликнул он. — Какое же это явление... Председатель исполкома пришел!

Художники засмеялись облегченно, обрадовавшись, что все объяснилось так просто, девочки переглянулись без всякого выражения, Али Абидин вежливо улыбнулся, не поняв ровным счетом ничего из происшедшего.

— Вот я и говорю, — невозмутимо продолжал Аристарх, не обратив ни малейшего внимания на присутствующих. — И жизнь ваша после этого изменилась. К лучшему, — добавил Аристарх, взяв чайник и долив кипятка в стакан.

— Точно, — кивнул Юрий Иванович. — Он пришел и сказал, чтоб мы собирались быстрее, есть возможность поселиться в гостиницу. И еще разрешил питаться в райкомовском буфете. Ничего особенного там не было, но хоть молока, кефира, творога возьмешь... А мне больше ничего и не надо.

Странный это был вечер. За окном проносились маршрутные такси в сторону площади Пушкина, рядом работал комбинат «Правда», сообщая человечеству о потрясающих новостях (американцы вошли в Персидский залив, афганские душманы сбили транспортный самолет, в Мекке погибло несколько сот паломников), рядом хлопали двери булочной, мимо окна проходили люди, а здесь, в полуподвале, происходили события, которые начисто переворачивали все мои представления о человеческих возможностях. Постепенно гости расходились, Рогозин со всеми прощался церемонно, приглашая еще заходить, напоминая, что без чая жизнь плохая. Потоптавшись у порога, ушли девочки, пообещав снова прийти посмотреть Шилова, ушел на репетицию Слава, уехал на заказанном такси Али Абидин, как-то незаметно сдуло ветром художников. Таламаев зазвал их на спектакль, где мертвая панночка три ночи подряд соблазняет, и небезуспешно, живого философа Хому, что его и погубило в конце концов. Да только ли его! А мы, ребята, а мы? На чем гибнем мы, философы, мыслители, вольнодумцы!

Назад Дальше