— Какой выкуп за меня хочешь? — спросил его в упор Иса.
— Выкуп с гостя? — удивился Богдан.
— А когда домой отпустишь?
— Одного тебя отпустить никак не могу, — развел руками сотник. — Тебя и наши могут обидеть, и поляки… Вот поедут купцы в Крым или попы какие, тогда с Богом. А пока в Суботове поживешь. У меня два сына. Младший мал, а Тимош, старший, — товарищем будет тебе.
— А когда в Суботов поедем?
— Завтра и поедем. Шишки зализали, теперь не стыдно людям на глаза показаться.
— А на чем я поеду? — не отставал Иса.
— Лошадь твою казаки увели! — сокрушенно вздыхал Богдан. — Коня купим.
— Когда?
— Сегодня.
5Затянул кумачовый кушак на осиной талии — ни вздохнуть, ни выдохнуть, складки с расшитой свитки все за спину убрал, шапчонку заломил и, придерживая правой рукою, пустился вприсядку, подметая горницу синими, как ночь, шароварами.
Матрена заглянула в горницу да и покатилась со смеху. Тимош тотчас перестал плясать. Как сова, воззрился на смеющуюся женщину. А та еще пуще расхохоталась.
Тимош хотел было плюнуть под ноги, да вспомнил — мама за их плевки у Бога прощения просила. Сорвался с места, выскочил из дому.
Матрена-сатана в дверях не посторонилась, высокой груди жаркой от его груди не отвернула: уши у хлопца так и пыхнули, будто в порох кто огниво сунул. Во всем Чигирине не было ни среди замужних, ни среди дивчин такой, которая не увяла бы перед Матреной.
Была Матрена матери Тимоша близкой родственницей. Муж у нее на колу в Истамбуле жизнь кончил. На красоту Матренину всякий мужик облизывался, а новый подстароста чигиринский пан Чаплинский, так тот кружить вокруг да около не стал. Увидал кралю на улице, в ту же ночь и вломился к ней в дом. Только Матрена не стала дожидаться, когда храбрый поляк двери с петель сорвет. Через трубу удрала.
Анна, жена Хмельницкого, в те поры уже болела, и Матрена всему дому пришлась по сердцу. И Тимошу, конечно, тоже. Ухаживала она за матерью, как за малым дитем, но болезнь оказалась сильнее человеческой доброты.
После похорон отец первую неделю будто оглох и ослеп, никого не видел, не слышал, во вторую неделю был послушен, как ребенок, всем и во всем, а на третью вдруг ожил, да еще как ожил! И Матрена расцвела.
Обиделся Тимош на отца. Степанида, старшая сестра, тоже обиделась, а меньшие, Юрко, Катерина, как кутята. Им бы лишь теплый бочок. Подкатились к Матрене, приняли ее ласку. Со свадьбой, однако, отец не торопился, не хотел людей дразнить. Минет год, тогда другое дело, никто слова не скажет.
Чужим стал Тимошу дом. Захотелось на волю, но из гнезда рано сниматься. Еще и в парубках не хаживал. Вот и решился он, как вернется отец из похода, испросить у него соизволения — в парубках ходить. Ростом Тимош удался, силы ему было не занимать, хлопец он в семье старший, одна помеха — годы молодые. Пятнадцати лет еще не стукнуло. Скажет отец: «Обожди годок», и ничего не поделаешь, придется ждать. Парубок — вольный человек, живет своим умом, как только хочется да можется. Ему и колядовать позволено, а после Пасхи ходить в клуни или на гумна к дивчинам спать. Спанье это чистое. Коли дивчина ласку не превозможет, так ей же и беда. Все от нее отвернутся, искуситель первым. Закон тот суров и свят. Зато целоваться не возбраняется. Ой, не зря поют:
Рукой опершись на старую косматенькую вербу, Тимош глядел на реку, и мыслей в голове его было не много. «Поймать бы сома с лошадь, — думал хлопец, — уж тогда бы отец думать не стал — отпустить в парубки сына или не опустить».
Верба ловила залетные вечерние ветерки, заигрывала с ними, и длинные кудлатые ветки, покачиваясь, щекотали Тимошу то щеку, то шею, а он, даже не отмахнувшись, упрямо думал о своем: «Али пристрелить бы татарского лазутчика. Сесть в камышах с ружьем и ждать. Уж тут бы отец слова поперечного не сказал».
Тимошу почудилось вдруг — скачут. Вышел на дорогу — отец и еще кто-то с ним. Богдан издали помахал сыну, а подъехав, легко соскочил на землю.
— Здравствуй, Тимош! — обнял. — Все живы, здоровы?
— Живы! — Тимош разглядывал спутника отца: татарчонок, что ли?
— Товарища тебе нашел! — сказал отец. — Иди сюда, Иса! Познакомься. Тимош — мой большак, моя надежда, а это Иса, сын Тугай-бея. В седле, как пан Ветер, сидит. Отмахни ему голову — не потеряет стремян.
— Здравствуй, — сказал Тимош, не очень радуясь новому знакомству.
Иса тоже гордый, отвернулся.
— Э-э! — догадался Богдан, оглядывая нарядную одежду на сыне. — Ты, я гляжу, парубковать собрался!
Глаза у Тимоша вытаращились, и опять он стал похож на совенка, взъерошил перышки.
— С Богом, сынку! Исе с дороги отдохнуть нужно. Весь день мы с ним в пути, обоз бросили — и давай скакать. Мы отдохнем, а ты — погуляй.
Рябое, тяжелое лицо Тимоша осветилось радостью и похорошело.
— Так я тогда пойду? — спросил он отца, не веря ушам своим.
— Ступай, сынку! Гуляй! Гуляй, покуда есть еще время для песен.
Хлопец рванулся было в сторону Чигирина — семь верст топать, но отец окликнул его:
— Тимош, держи полтину. В парубки в долг вступать не годится.
— Спасибо, отец!
У Тимоша деньжата были припасены, но щедрый дар отца позволит дышать свободно, гроши в уме не посчитывать.
6«Коронувание» Тимоша в парубки устроили в хате сироты Карыха. У Карыха — шаром покати, все, что можно было отнести, отнес он в шинок, и не потому, что вино любил, а потому, что больше себя любил он товарищей своих.
Платя за любовь и бескорыстие, парубки называли его «березой» и во всем слушались: «береза» — старшина парубков.
Выставил Тимош на угощение два ведра горилки да зажаренную на вертеле свинью.
Карых велел парубкам перекрестить лбы, надел на палец медный перстенек да и щелкнул вступающего в братство по лбу, приговаривая:
— Чтоб не забывал о Боге отцов своих и дедов, чтоб на прелести польской веры не соблазнялся, а за свою стоял насмерть. Аминь!
Сели на пол по-турецки. Пустили чашу по кругу. Сперва помянули славных казаков, сложивших головы, кому где пришлось: в Истамбуле, Бахчисарае, в Варшаве, на Поле Диком…
— А теперь, братья, выпьем, чтоб нам всем жилось не хуже, чем батькам нашим, чтоб столько же досталось шишек и шрамов. Да не оскудеет земля украинская храбрыми хлопцами!
Так сказал «береза» Карых и кинул свою чашку через голову.
— А споемте-ка, братья, песню нашему товарищу!
Вскочили парубки на ноги, подхватили Тимоша на руки, подняли под самый потолок да и запели. Славно запели, не загорланили по-дурному, но во всем Чигирине слышно было, как парубки нового товарища величают. Старые казаки из хат выбирались, чтоб слышать лучше, а послушав, смахивали ненароком набежавшую слезу: молодость, молодость, птица залетная, синяя птица, с жаркими перьями.
пели парубки в хате «березы» Карыха.
— Карых-то! Карых-то заливается! — вздыхали молодицы, потому что Карых был для них хуже дьявола: красив, голосист, смел, но уж такая голь перекатная, что никакой любви не хватало за такого замуж навостриться. А впрочем, судьба сама знает. Не в бедности дело, дело в том, что, может, и родилась уже, да еще не вытянулась, не выкруглилась та дивчина, которой для счастья одних глаз Карыха довольно будет.
Когда снова сели выпить да закусить, был Тимош парубкам ровня.
— А не поиграть ли нам в игры? — предложил Карых, чтобы отвлечь парубков от питья.
Решили играть в таран. Вышли на улицу. Уже было темно, но играть так играть.
— Становись, Тимош, первым.
Тимош встал, как для игры в чехарду: согнулся, руки упер в колени, ногами по земле повозил, устраиваясь как можно прочнее. Двое парубков подхватили третьего, раскачали да и влепили Тимошу в зад своим тараном. Тимош улетел кубарем. Больно, да не обидно, хоть парубки и покатываются со смеху. Теперь его черед над другим смеяться. Следующим встал сам Карых и тоже улетел, не хуже Тимоша.
Но вот дошла очередь до Петро Загорульки. Ростом Петро не удался. Не то что парубков догнать, он и дивчинам иным до плеча, но и шире его во всем Чигирине не только казака — бабы не было.
Долбанули Загорульку раз — устоял. Долбанули в другой раз — устоял. В третий раз долбанули — не шелохнулся. А больше охотников голову о Загорулькин зад расшибать не сыскалось.
Спели парубки славу маленькому Петро и пошли с песнею до дивчин.
Дивчины их ждали на краю Чигирина у хаты Гали Черешни. Ждали, да заждались.
Встретили они парубков песней, чтоб за живое задеть.
Парубки, однако ж, не сплоховали. Мигнул Карых своим да и залился по-соловьиному:
— Ой, мудрецы! Ой, мудрецы! — всплеснула руками Галя Черешня, но дивчинам понравилось, что парубки носов не задирают, чуют за собой вину.
— Припоздали мы, — сказал «береза», — не того ради, чтоб досадить нашим панночкам. Пришли мы к вам не одни, а с новым товарищем.
Парубки вытолкнули вперед Тимоша:
— Принимаете?
— А что же его не принять: не хромой, не горбатый. — Галя сняла с головы своей венок из цветов и пошла к Тимошу, но тот, растолкав хлопцев, спрятался за их спинами. — Да он дикий совсем! — Галя Черешня рассмеялась.
— Чем норовистей конь, тем больше охоты узду на него набросить! — ответил Карых.
— Еще чего недоставало! — крикнула молоденькая, но отчаянная Ганка, первую свою весну гулявшая с дивчинами. — Не цветы за пчелками гоняют, а пчелки ищут цветы медовые.
— Хорошо, дивонька, что про мед вспомнила! — вскричал Карых. — Не сыграть ли нам в «калету»?
— До Андреева дня далеко еще! — удивилась Галя Черешня.
— То до зимнего Андрея далеко, а летний Андрей один миновал, а до другого уже и рукой подать.
— Сыграем! Сыграем! — согласились дружно панночки.
— Но уж коли нынче не Андреев день, то и в игре пусть будет новина, — поставила условие Галя Черешня.
— А какая же новина? — спросили парубки.
— «Писарь» будет не ваш, а наш.
— Согласны! — решил за парубков «береза», и все гурьбой повалили в старую хату Гали Черешни.
Затопили быстро печь, замесили тесто, чтоб «кадету» испечь. Пока колоб готовился, песни пели, страшные истории рассказывали.
Галя Черешня была великой охотницей и других напугать, и самой от своих же рассказов трястись.
— Слыхала я, в Кохановке дело было, — начинала Галя Черешня очередную историю и уже заранее таращила хорошенькие свои глазки. — Разбаловались двое парубков. Уж чего-чего они не выкомаривали: корчаги у соседей поменяли, на хате колдуньи сажей кошку намалевали, забрались на крышу гордячке-дивчине, выли в трубу, будто домовые. А потом один и говорит: «Пошли перекинемся у ракиты через голову. Старухи болтают, что этак можно в волков обернуться. Все село напугаем, а сами потешимся на славу». Пошли они за околицу, у ракитова куста перекинулись и стали волками. Побежали дивчин гонять. Дивчины на вечерницах были. Увидали, что два волка в окно заглядывают, всполошились, заплакали, двери на засов. Натешились волки-парубки, через голову перекинулись. Один человеком обернулся, а другой — нет. Уж катался он катался по земле и так и сяк — не вышло.
— Страсть какая! — охнула Ганка-вострушка. — Я прошлым летом на пасеку к деду моему ходила. Иду назад, а за мной волк! До самой околицы провожал. Думала — конец. Иду, шарю по земле глазами — так даже прутика не попалось. Может, это тот самый хлопец был?
— Нет, не тот, — сказала Галя. — Тот до Рождества по лесу рыскал, а на Рождество прибежал к родной хате. Заглянул в окошко — на отца с матерью поглядеть — да и завыл с горя. В хате светло, на столе еда вкусная, разговляются. Увидал отец волка, схватил ухват, выскочил из хаты да и давай волка охаживать. А тот не убегает. Человеческим голосом взмолился: «Не бей меня, батюшка. Я сынок твой». Поверили волку. Как было не поверить, когда он по-человечески говорит. Привели в хату, посадили за стол. Потянулся волк мордой в чашку с варениками, а сестренка как вскочит, как опрокинет лавку, волк через голову перекинулся да и стал опять человеком.
— А ну тебя, Галка! — зашумели дивчины. — Такого всегда расскажешь, домой страшно идти.
— Парубки проводят! — отрезала Галя.
— А как быть той, у кого нет парубка? — пискнула Ганка.
— Глазами меньше хлопай! — посоветовали дивчины. — Прискакал новый козлик в огород, ты время даром не теряй, а веревочки плети!
Тимош побагровел, но в полумраке краску не видно, а отсвета печи даже стены розовы.
— А что, товарищ ваш новый, случаем, не немой? — спросила Галя Карыха. — Али, может, пуглив? Наслушался наших сказок да и онемел.
— Не задирай, Галя, парубка! — ответил Карых. — Расскажи, Тимош, дивонькам чего-нибудь такое, чтоб аж пискнули.
Деваться было некуда, и пропавшим голосом Тимош отрывисто просипел:
— Пан Чаплинский, подстароста наш, на охоту ездил. Зайца живьем поймал. А поймавши, распял его на кресте, у часовни, что у Светлой Криницы стоит.
Тихо стало в горнице.
— Чего о поляках поминать? Нам и на дню хватает ярма! — сказала какая-то дивчина.
— А то и вспомнил, что я бы пана подстаросту за ту криницу, за тот крест саблей, как полено бы, расхватил! — крикнул Тимош.
— Чего ты! — шепнула, приткнувшись к парубку, очутившаяся рядом Ганка. — Чего дрожишь-то?
— Хотите о кринице расскажу? — встрепенулась нарочито весело Галя Черешня, но никто не отозвался на деланное ее веселие.
Петро Загорулько тяжелым баском подмял и приглушил начатую было сказку про криницу:
— Поп наш к пану Чаплинскому в день его ангела с поздравлениями явился. Просфиру принес, а пан Чаплинский слуге своему говорит: «Возьми у попа просфиру!» Слуга просфиру взял, покрутил-покрутил, да и кинул под стол собаке, чтоб панов повеселить.
— Парубки, оставьте ваши разговоры! Не ровен час, донесет кто! — сердито сказала Галя Черешня.
— Кто же это донесет, хотел бы я знать?! — взвился Карых, прохаживаясь по горнице. — Разве есть среди парубков моих филин-заушник? А может, среди дивчин, среди красавиц наших черная сорока завелась?
— Ах, зачем же вы так? — расплакалась вдруг Галя. — Все мы хорошие, только жить страшно. Даже в доме своем — страшно.
На том бы и кончилась вечерница, но выручила «калета», испеклась. Обмазали ее медом, повесили к потолку и начали играть. Сначала с натугой, не забывая о недавнем разговоре, а потом — забылось худое. «Писарем» стала Ганка. Она сидела под «калетой» и помешивала кистью из мочала в ведерке с разведенной сажей. Парубки и дивчины по очереди садились верхом на ухват, подъезжали к «калете» и пытались отгрызть кусочек. Круглая «калета», густо намазанная медом, крутилась, ухватить ее на зуб было непросто: то по щеке медом мазнет, то по носу, как тут не засмеяться, а засмеешься — писарь тебя и разрисует сажей.
Дошла очередь до Тимоша. Сел он на ухват, подошел к «калете», прицелился исподлобья, запрокинул голову да и куснул «калету» белыми крупными зубами. Точно куснул. Зубы пробили сладкую корочку. Тимош выждал, пока «калета» успокоится, и резко дернул головой, отгрызая кусок. Веревочка оборвалась, «кадета» упала на пол, покатилась.
— Петухи уже кричали! — сказала Галя. — Спать пора.
— Приходи ко мне! — горячие влажные губы коснулись уха Тимоша.
Глянул: Ганка.
Покружив по Чигирину, Тимош пробрался к поманившей его дивчине на сеновал.
— Ложись! — шепнула Ганка и сама подвинулась поближе.
Тело ее пахло земляникой, но было горячее, и Тимош чуть отодвинулся.
— Ты чего? — спросила она.
— Ничего.
Они лежали молча, слушали, как перешептываются между собой потревоженные сухие травинки.
— Чего же ты не целуешь меня? — удивленно спросила Ганка.
Тимош приподнялся на локтях, поцеловал дивчину. Губы у нее тоже пахли земляникой.
— Сладко тебе было? — спросила Ганка.
— Сладко, — ответил Тимош. — Твои губы земляникой пахнут.
— Ты будешь ко мне спать ходить? — спросила Ганка.
— Буду.
— Значит, ты и есть мой парубок, мой жених?
Тимош не ответил. Было слышно, как он терзает зубами травинку.
— Что же ты молчишь?
— Нет, — сказал Тимош. — Я не твой жених. Я себе принцессу добуду.
— Откуда же ты ее возьмешь? — удивилась Ганка.