Компромат на кардинала - Елена Арсеньева 14 стр.


Заметив мой неподдельный интерес, отец Филиппо достал одну такую нераспечатанную колоду и вручил мне – как подарок. Надо ли говорить, что я тотчас раскрыл карты и нашел Иоанну? Ничего женственного, тем паче – напоминающего о роковой красавице, в ней не было. Папа да и папа: не поймешь, мужчина это или женщина, чи чоловик, чи жинка, как говорят малороссияне.

Поймав мой любопытствующий взгляд, отец Филиппо кивнул со своей тонкой улыбкою:

– Да, не правда ли? Нет большой разницы между лицом нежного восемнадцатилетнего юноши и лицом какой-нибудь молодой еще, но сильной женщины с характером решительным и смелым. Люди вполне могли впасть в заблуждение, особенно если дама давала себе труд подгримироваться. Предчувствую ваш дальнейший вопрос: каким образом Иоанна могла проникнуть в Ватикан? Ее называли то Anglicus, англичанка, то Moguntinus, иначе говоря, родом из города Майнца, и это второе гораздо вернее. Она была немка (по имени Гильберта), а в те времена, в 853–855 годах, Рим находился под властью германского императора. Он и назначал папу. Остается только гадать, каким образом могла Гильберта улестить императора и получить этот пост. Но я лично предполагаю иное. Я предполагаю, что она убила истинного кандидата на святейший престол и обманом заняла его место, упорствуя в своем поистине дьявольском тщеславии и честолюбии, как упорствует в нем всякая женщина.

– Всякая женщина в той или иной степени всегда Далила, леди Макбет… Словом, чудовище! – послышался вдруг голос, настолько мрачный и безжизненный, что если бы я взялся изобразить его, то брал бы только самый тусклый, мертвенный, безо всяких оттенков черный цвет.

Серджио заметно передернулся и неприветливо взглянул на вошедшего монсеньора лет двадцати пяти. Держался он con gran pompa e maesta37, но по сравнению с великодушной простотою отца Филиппо это выглядело смешно.

– Ты, как всегда, преувеличиваешь, Джироламо, – заметил хозяин, представляя нам еще одного своего духовного сына и воспитанника, синьора Маскерони.

– Все эти россказни о папессе Иоанне не что иное, как бред, позорящий святую церковь, – снова начал синьор Джироламо, окидывая меня своим мрачным взором с таким видом, словно это именно я распространял упомянутые россказни.

– О мой дорогой, – засмеялся отец Филиппо, – общеизвестно, что один святой, уж не припомню, кто именно, был возведен в сей ранг потому, что, придя как-то к одному обжоре – а дело, надобно сказать, было в пятницу, в постный день, – увидел на столе жареных жаворонков и тотчас же возвратил им жизнь: они вылетели в окошко, и согрешить оказалось невозможным. Другой святой был причислен к лику праведных за то, что превратил каплуна в карпа. Возможно, ты полагаешь, что и эти истории чернят святой престол?

Джироламо пробормотал что-то, очень напоминающее согласие.

– Успокойся, сын мой, – ласково сказал отец Филиппо. – Вспомни лучше иудея Абрама, описанного нечестивцем Боккаччо в его «Декамероне». Сей Абрам поехал в Рим, чтобы решить, чья вера лучше: иудейская или христианская? Его приятель, пытавшийся обратить его в истинную веру Христову, размышлял: «Если он только поглядит на римский двор, то христианином ему не быть!» И вот Абрам воротился домой. На вопрос, понравилась ли ему вера христианская, он решительно ответил: «Совсем не понравилась! Рим показался мне горнилом адских козней, а не богоугодных дел. Однако вера ваша все шире распространяется и все призывнее сияет, а значит, оплотом ее и опорой является дух святой, то есть эта вера истиннее и святее всякой другой. Вот почему я решил немедленно сделаться христианином!» Нет ничего в мире, что ни делалось бы по промыслу господню, и если ему зачем-то понадобилось посадить на наш престол Иоанну – не нам размышлять об этом!

Серджио и Джироламо слушали его со вниманием. Именно тогда, исподтишка наблюдая за ними, я и обратил внимание на этот характерный разрез глаз, делающих всех троих моих новых знакомых чем-то неуловимо похожими, хотя более несхожих людей, чем Джироламо и Серджио, невозможно было представить. Один – живая красота юности, освещенной счастьем. Другой – одно сплошное желание задернуть все шторы и занавеси, повешенные на всех в мире окнах, чтобы заслонить путь солнечному свету. Они оба были как свет и тень, между которыми художник провел резкую грань: отца Филиппо, который взирал на того и другого с одинаковой любовью и дружелюбием.

Вообще Джироламо с первого взгляда почему-то показался мне поразительно похожим на тициановский портрет Ипполита Риминальди, который я успел мельком увидеть во Флоренции и отчего-то никак не мог забыть: с этой его опасной, жесткой, курчавой бородкой, обвивающей челюсти и оставляющей голым пространство ниже губ, и с этими тонкими, тщательно подбритыми усиками. Особенно пугающее впечатление произвел на меня завиток черных, жестких волос на лбу, словно краткое слово угрозы.

Он весь был такой, Джироламо: мрачная угроза. И если Серджио сторонился его взора, то Джироламо почти не сводил с него своих недобрых глаз.

Отца Филиппо их взаимная неприязнь явно забавляла. Он обратился ко мне своим мягким голосом:

– Возможно, вы уже успели заметить, что всякий молодой итальянец является рабом той страсти, которая владеет им в данный миг? Он ею всецело поглощен. Кроме врага, к которому он пылает ненавистью, или возлюбленной, которую он обожает, он никого не видит и порою забывает о простейших приличиях.

Насмешка была слишком откровенной, чтобы ее можно было не заметить. Серджио покраснел, как маков цвет, сразу сделавшись еще моложе, а Джироламо дернул уголком губ и своим черным, тусклым голосом изрек:

– У молодых итальянцев есть еще одна страсть – любовь к господу. Правда, не все одержимы набожностью, некоторые обращаются к богу лишь с просьбами в минуты высшего отчаяния, забывая его в другое время. Это напоминает мне отношение к богу неаполитанцев: когда Везувий угрожает им опасностью, они украшают изображения святых, со страстной мольбой преклоняют пред ними колена; но гроза надвигается, извержение приближается, и они с негодованием срывают свои украшения со статуй святых, с проклятиями бросают в них камни, глумятся над ними!

Речь его стала все более неровна и прерывиста, выражение лица сделалось страстным и страшным.

«Это фанатик, – подумал я. – Как может добрейший, снисходительный отец Филиппо терпеть рядом с собой такое отвратительное существо?»

Я не мог больше смотреть на Джироламо. Отвел глаза – и вдруг увидел то, чего не замечал прежде: правую руку он во время своих пылких речей стиснул в кулак, и я отчетливо увидел, что костяшки его пальцев содраны до кровавой коросты. Кое-где она начала подживать, а кое-где еще оставалась. То же самое было на моей правой руке – с той самой ночи, когда кулак мой с силой встретился с кулаком человека, напавшего на Серджио!

Я невольно посмотрел на свою руку, и Джироламо заметил это. Осекся.

В ту же минуту отворилась дверь и заглянул служка, с каким-то делом к отцу Филиппо. Серджио подскочил с таким видимым облегчением, что хозяин не стал его задерживать и отпустил с ласковой улыбкой, осенив благословением и дав на прощание поцеловать свой перстень. То же ожидало и меня.

Серджио выскочил вон, я последовал примеру своего друга, однако на прощание не удержался: с вызовом посмотрел на Джироламо. Ужасен был ответный взгляд его темных глаз: точно гвоздь забил он мне в лоб! Однако смотрел он тоже с вызовом, как бы признав правоту моей догадки.

Я ничего не сказал Серджио. Лучше было бы поговорить с отцом Филиппо, однако как я могу испросить у него аудиенции? И хорошо ли это будет с моей стороны: раскрыть этому святому человеку глаза на непримиримую вражду, которая снедает и разделяет двух самых близких и дорогих ему людей? Впрочем, более всего останавливает меня мысль, что я ошибся и руку свою поганец Джироламо раскровянил в другом месте, без моей подмоги.

Ну и очень жаль, когда так!

Глава 20 КОНТР-ПРОМЕНАД

Россия, Нижний Новгород, октябрь 2000 года


Всю жизнь, сколько себя помнила, Тоня слышала, что очень похожа на мать. Та была видная, красивая, высокая женщина с темно-русыми волосами, заплетенными в тяжелую косу и закрученными в тяжелый узел на затылке. Благородный лоб, лукавый носик и выразительные темно-серые, в нарядных ресницах глаза были неотразимы. «Какая у тебя красивая мама!» – слышала Тоня завистливый девчоночий шепоток с самого детства. И страстно хотела услышать: «И как ты на нее похожа!» Однако о сходстве говорили всегда как бы с недовольным поджатием губ… Мама же любила усадить дочку рядом с собой перед зеркалом и внимательнейшим образом начать сравнивать их носы, глаза, лбы, губы и уши, приговаривая при этом: «Ты моя, совершенно моя деточка, ну ни одной, ни единой черты в тебе нету этого поганца! И в школе ты так же учишься, как я, – начала плоховато, а заканчиваешь чуть ли не медалисткой, и мальчики за тобой табуном ходят, а ты их сторонишься, гордая, умница моя, и почерк у тебя такой же, будто курица лапой…» Тут мама с дочкой начинали хохотать, счастливые своей взаимной любовью.

Смеялись они тоже одинаково – заливисто и заразительно. Правда, иной раз Тоне становилось обидно: хоть бы одну-разъединую черту найти в себе от человека, бывшего ее отцом. Нет, ну правда: женщина не может родить ребенка без мужчины! Значит, должен от него остаться какой-то след! Пока же все, что она об отце знала, – это его имя. Его звали Никитой: в Тонином свидетельстве о рождении было написано, что она – Антонина Никитична. Отчество свое она терпеть не могла – старорежимное какое-то, да еще и в сочетании с таким же старорежимным именем. Тоня – еще туда-сюда, а уж Антонина… «Прощай, Антонина Петровна, неспетая песня моя». Эта строчка из дурацкой песенки приходила на ум всем подряд, с кем Тоня только не знакомилась. Кошмар!

«Ну почему меня так зовут? – не уставала ныть Тоня с самого детства. – Ну почему я не Марина, как ты, не Юлия, как бабушка, не Анастасия, как тетя Ася? Зачем ты меня так назвала?!» Как-то раз выведенная из себя мама сердито буркнула: «Назвала, как хотел твой отец!»

Очень мило. Вдобавок к жуткому отчеству, этому неведомому человеку Тоня была обязана несуразным именем! Семена неприязни прорастали всю жизнь и приносили все новые и новые всходы, укрепляемые репликами матери: «Какое счастье, что в тебе нет ничего, ни-че-го от него


Тоня уже выходила замуж, когда увидела отца в первый раз. Правда, не воочию, а на фото. Она что-то искала в книжном шкафу – кажется, старые, еще школьные снимки, которые непременно захотелось посмотреть Виталию (он почему-то обожал рассматривать фотографии, тыкать пальцем в напряженные незнакомые лица и выспрашивать: «А это кто? А это?» – чего Тоня терпеть не могла!), и шатко сложенные книжки и журналы вдруг обрушились на нее бурным потоком. Из одной «Иностранной литературы» за 70 какой-то год выпал желтый, как одуванчик, старый-престарый конверт без марки, и, заглянув туда, Тоня обнаружила фотографию молодого мужчины с напряженной улыбкой и прищуренными темными глазами. Он был красив особенной, броской красотой молодой уверенности в себе – именно она, эта уверенность, и привлекала в нем, потому что губы были тонковаты и нос мясистый. И лоб узковат – если все по отдельности разглядывать. А с первого взгляда только и скажешь – отпадный мужик!

«Может, это маманькина тайная любовь?» – хихикнула про себя Тоня и перевернула карточку.

И горло перехватило при виде аккуратной, словно бы по прописям выведенной, краткой надписи:

«Марине – моей любимой и единственной». А внизу тем же каллиграфическим, бисерным почерком было начертано – почему-то как в анкете, подробно: «Никита Львович Леонтьев. Нижний Новгород, май 1970 года».

Не требовалось обладать суперлогическим мышлением, чтобы угадать, какой же это человек по имени Никита называл Тонину маму любимой и единственной за четыре месяца до рождения у нее дочери. Выходило, что Тоня держала в руках портрет собственного отца. И, со смешанным чувством неприязни и страха глядя на это победительное лицо, она почему-то подумала: «Лучше бы ты оставил мне свою красивую фамилию, чем это дурацкое отчество! Лучше бы я была Леонтьева, чем Ладейникова!»

Потом какое-то время Тоня приглядывалась к мужчинам возраста отца и такого типа, как он. Гадала: узнает ли при встрече? Каково это будет: подойти вдруг к «отпадному брюнету» преклонных лет и независимо сказать: «Привет, папаня!» Или холодно, великосветски: «Добрый день, отец!» Или кинуться на шею с девчоночьим писком: «Дорогой папочка!»

Наверное, всякую безотцовщину рано или поздно начинают посещать такие вот бредовые мечтания…

Мама Тонина буквально через полгода после свадьбы дочери и сама вышла замуж и уехала с новым мужем не куда-нибудь, а на Сахалин. Теперь этот остров снова подтверждал свое прежнее прозвание – Край света. Все, что Тоня могла, это еженедельно звонить маме. Надеяться на встречу при нынешних ценах на авиабилеты было чистой фантастикой! Хорошо хоть, что личная жизнь у старшей Ладейниковой на сей раз сложилась вполне удачно, чего никак нельзя было сказать о Ладейниковой-младшей.

Когда они с Виталиком разводились – со всеми классическими элементами развода, включая дикие, незабываемые взаимные оскорбления и шумную дележку имущества (о чем позже Тоня вспоминала с кошмарным стыдом, дивясь своему падению и утешаясь только тем, что не иначе бывшая свекровка, сущая ведьма, напустила на нее в то время какую-нибудь поганую порчу, чтобы уничтожить в душе Виталика последние сомнения), – Тоня сообщила обо всем маме, когда развод свершился. Она отчего-то страшно боялась материнских упреков, однако Марина Анатольевна стойко снесла удар и сказала:

– Думаю, ты не только внешне похожа на меня, но и повторяешь во многом мою судьбу. Пусть это послужит тебе утешением. Все будет, все еще будет, ты мне поверь!

Тоня вспомнила взгляды, которыми обменивались мама и ее новый муж на своей свадьбе, вспомнила, каким счастьем звенел мамин голос, когда в разговоре всплывало его имя, – и почему-то успокоилась. Она привыкла всю жизнь верить маме. Ну ведь правда, если они так похожи внешне – невозможно же не иметь и сходства в судьбе! Обе вышли замуж в 23 года. Обе через год развелись. У обеих остались дочери. Правда, Марина Анатольевна резко и бесповоротно порвала с Тониным отцом, папочка же Кати Ладейниковой (Тоня легла костьми, но и ей не позволила зваться Бараниной!) порою снова и снова начинал подбивать клинья к бывшей жене, намекая, что нехорошо ребенку расти без отца. Хорошо, очень даже хорошо, это Тоня знала на опыте!

Короче говоря, слова матери запали-таки в душу, и она теперь все время смутно надеялась, что наконец-то и ей выпадет счастливая, счастливейшая встреча!

Сначала казалось, это должно произойти быстро, и Тоня ждала, почти с нетерпением вглядываясь во всех мужчин, которые пересекали ее путь. Потом ей стало не до ожидания. Катерина росла очень трудно, после года она вдруг практически перестала спать. Тоня моталась по двум работам, брала переводы еще и домой, прибегала вечером чуть живая, чтобы отпустить няню (решила лучше умереть, но не мучить ребенка яслями и садиком!) и заняться дочерью. Иногда няня, поглядев в запавшие глаза Антонины, говорила: «Ну ладно, посижу еще полчасика, а ты пока поспи». Тоня, благодарная до слез, тащилась, заплетаясь ногами от усталости, в спальню, падала на кровать, ожидая, что сейчас сон рухнет на нее, как лавина в горах, но… зря ждала! Этот крошечный счастливый отрезок времени – полчаса! – вдруг наполнялся мучительным пульсом, бил, стучал в Тонины виски, вибрировал в голове: «Полчаса, тик-так… Всего полчаса, тик-так… А сколько минут уже прошло, тик-так?» Да и Катя пищала, капризничала в соседней комнате, звала маму, по которой соскучилась за день и не желала больше ни минуты ждать общения с ней!

А ночью она не спала. Задремывала и тут же вскидывалась с легким хныканьем, которое протыкало зыбкую Тонину дремоту, как слишком толстая игла протыкает тонкую ткань и рвет ее. И так всю ночь, и так ночь за ночью, и сутки за сутками, неделю за неделей и месяц за месяцем…

«Это как-то связано с внутричерепным давлением, – говорили Тоне врачи, к которым она, конечно же, не раз обращалась. – У чувствительных, нервных детей в этом возрасте такое бывает. Вылечить? Лучше это дело перетерпеть, потому что опасно лечить, тут нужны сильные препараты, которые бьют по мозгу, так что как бы нам девочку интеллектуально навсегда не успокоить! Понимаете?»

А чего тут понимать? Или крикливая, но смышленая, умненькая, во всем остальном нормальная Катюха – или смирненький сонливый дебильчик. Выбирайте, мамаша.

Мамаша выбрала. Что? Угадайте с трех раз!

Самое поганое состояло в том, что именно в это время Виталий от нее отступился. Именно в эту самую тяжелую пору Тониной жизни он вдруг вспомнил, кто в бывшем доме хозяин, и решил взять строптивую бабу измором. Знал, как ей плохо, знал, что она на стенку лезет и чуть ли не руки на себя наложить готова, – однако выдерживал характер и не приходил, не звонил, вообще уехал к матери в Москву – подальше от соблазна. Был уверен: в один прекрасный день в этой тесной, душной квартирешке на Автозаводской, которой Тонина свекровь гордилась так, словно это были четырехкомнатные палаты на Тверской, раздастся междугородный звонок и послышится Тонин голос (от робости запинаясь, как указывал господин Фонвизин):

– Виталик, приезжай, я больше не могу без тебя!

Он прекрасно знал, что Тоня больше не может! Но до чего хотелось услышать вот этот драгоценный довесок: «Без тебя! Не могу без тебя!»

Однако вместо того, чтобы звонить в Москву, Тоня однажды среди ночи (спать-то все равно было невозможно!) позвонила в Южно-Сахалинск, где в это время был белый день, и спокойно (то есть она надеялась, что голос ее звучит спокойно) спросила:

– Мама, а тебе никогда не хотелось покончить жизнь самоубийством?

Назад Дальше