Компромат на кардинала - Елена Арсеньева 19 стр.


Кто сделал это? Кто мог? У кого поднялась рука разрушить это дивное творение природы, уничтожить его, стереть с лица земли?! Что искали убийцы в его комнатах? Там все было перевернуто вверх дном. А как страшно расстался с жизнью Серджио! Ему нанесли десять ножевых ран по всему телу; одна из них, перерезавшая яремную вену, оказалась смертельной.

Его нашла прислуга, пришедшая утром. Он лежал одетый на кровати, его изголовье было все пропитано кровью, вытекшей из этой раны.

За что, за что он убит? Или это беспричинная жестокость? Здесь частенько говорят, что Tramontana, мучительный северный ветер, дувший в тот день, несомненно располагает к убийству…

Мучился ли он? Сопротивлялся ли? Его закололи спящим? Говорят, нигде в комнате больше не было следов крови – только на и около кровати. Значит, они напали на спящего, и как же ужасно было пробуждение от сна! Полно, да успел ли он проснуться или сразу расстался с сознанием, а потом и с жизнью? Звал ли на помощь? И кого призывал в последнем усилии жизни? Может быть, меня – чтобы друг спас его, чтобы разогнал врагов? А друг в это время с преступным обожанием смотрел на его невесту…

Не помню, когда я рыдал в последний раз столь же отчаянно. Может быть, еще в детстве, когда осознал, что умерла мать? Этот день навсегда отпечатался в памяти моей, потому что именно тогда отец приказал деду привезти меня в господский дом, и с тех пор я жил там. Прежняя жизнь моя забылась, но свои неиссякаемые слезы – помню. Та печаль стала залогом новой радости, однако не могу себе представить, чтобы душа моя воскресла для малейшего оживления сейчас, когда нет Серджио.

Если бы он умер своей смертью! Если бы он утонул, купаясь в море, был растоптан сбесившимися лошадьми, которых, говорят, выпускают на Корсо во время карнавала, если бы его укусила ядовитая змея – чудилось, мои претензии к судьбе не были бы столь отчаянны. Но, боже, как мог ты попустить столь хладнокровное убийство одного из лучших созданий своих? Десять ножевых ран…

Кто это сделал, кто? Могу сказать, положа руку на сердце: явись в это мгновение предо мною враг рода человеческого и потребуй душу мою для вечной муки в обмен на имя убийц – я бы согласился без малейшего раздумья.

20 января

Я был на заупокойной мессе, потом на погребении. Серджио положили под ту же мраморную плиту, под которой уже много лет покоилась его мать, Бьянка-Анна-Мария Порте. Служил какой-то незнакомый мне молодой священник. Кто-то сказал, будто отец Филиппо не нашел в себе сил выполнить свой долг: от потрясения, причиненного гибелью любимого воспитанника, он слег, его опасаются тревожить, а Джироламо не отходит от него ни на шаг.

Я слушал слова божественного утешения и впервые за много дней не находил в католической молитве той красоты и умиротворения, которые снисходили прежде на мою душу. Отчего-то подумал я тогда, что католиком надо родиться, надо иметь за спиною сонмы коленопреклоненных фигур, у которых заходилось сердце при этих звуках. А за моей спиной стояли другие люди, и сердце мое привыкло трепетать от других песнопений. Или это Серджио унес с собою все очарование своей религии?

Из близких Серджио людей на кладбище были только мы с Сальваторе Андреичем (увидав мое состояние, он вспомнил, что был некогда моим воспитателем, и решил поддержать меня) и старый слуга, состоявший некогда при покойной матушке Серджио, а ныне живущий на пенсионе за счет отца Филиппо. Он очень стар и, по-видимому, не в своем уме, поскольку не изъявлял никаких приличных признаков печали, а с любопытством разглядывал собравшихся. Он отчего-то сторонился меня, даже с опаскою смотрел, а как-то раз я заметил, что он сделал за спиной рожки против сглаза, по итальянскому обычаю. Наверное, он страдал обычной для очень старых людей боязнью незнакомых лиц (тем паче что во мне сразу узнаешь чужестранца), потому что на Сальваторе Андреича с его одним глазом, но соотечественника по виду, старик взирал вполне приветливо.

Присутствовала также дама в глубоком трауре, под густой вуалью, в которой я, впрочем, сразу узнал Теодолинду, несмотря на то что лицо ее было тщательно закрыто. Я огляделся в той безумной надежде, которая владеет лишь безнадежно влюбленными. Но нет, большие никого не было.

Теодолинда держалась в стороне от нашей небольшой печальной группы, и лишь только могильная плита сомкнулась краями с землей – словно последняя дверь захлопнулась за моим погибшим другом! – я бросился к ней, желая высказать свое горе и в надежде услышать хоть слово об Антонелле.

Почтенная дама сначала внимала молча, безучастно держа перед собой молитвенник. Потом руки ее крепко стиснули священную книжку, жестоко стянутая корсетом грудь начала часто вздыматься, а из-под вуали до меня донеслось тяжелое дыхание, которое свидетельствовало, что Теодолинда с трудом сдерживает слезы. Внезапно она откинула вуаль.

Ни следа слез не было на ее раскрасневшемся лице, а в глазах, устремленных на меня, не было ни капли влаги и ни следа горя – только жгучая ненависть.

– Какая низость, – выдохнула она, с трудом разжав губы, которые, чудилось, сводила судорога. – Какая мерзость! Но вы напрасно надеетесь, что она теперь достанется вам! Говорят, она может умереть от этого потрясения. Но даже если небеса услышат мои мольбы и вернут ей разум и здоровье, она скорее впадет во грех и сама прервет свою жизнь, чем согласится сделаться женой убийцы! Per la Santissima Madonna! Будьте вы прокляты, северный варвар!

Прошло уже несколько часов после того, как я услышал эти слова, а мне все еще трудно их писать. В ушах моих все еще скрежещут крахмальные юбки Теодолинды, которая резко повернулась и пошла прочь, нетвердо ступая. Я видел, как вздрагивают ее плечи, понимал, что она дала наконец-то волю слезам, но не мог больше выдавить из себя ни единого слова – ни сочувствия, ни оправдания. Я был совершенно уничтожен.

Душу дьяволу продать за мгновение знания имени убийц?.. Не одну душу – я отдал бы жизнь за это! Знать, знать, знать… Черная кровь стучит в моих висках. Ночь на дворе. Не могу более сидеть в четырех стенах, мне надо двигаться, идти куда-то, пока не упаду. Может быть, это уже сказывается проклятие Теодолинды? Может быть, с этого мгновения я буду обречен скитаться – как Эдип, а вернее, как Вечный Жид! – доколе не открою, кто совершил злодеяние?

Стоит только представить, что думает обо мне Антонелла, и я желаю только одного: иметь нож, чтобы перерезать себе горло.

Господи, боже великий и милосердный, ты, который ведаешь все сущее и даже замыслы людские! Отдаю тебе все счастье моей грядущей жизни, клянусь… не знаю, в чем клянусь, мысли путаются, я готов на все, чтобы знать!

21 января

Близок вечер. Я только что воротился после своих мучительных блужданий по Риму. Ноги подкашиваются от усталости, ведь я не спал всю ночь, а день мой… он был мучителен. Положив свой печальный груз на стол в гостиной, я перешел в спальню и упал было на кровать, но едва закрыл глаза, как возникло предо мною это зрелище залитой кровью постели, в которой лежит мертвый Серджио, а чья-то рука снова и снова вонзает кинжал в его уже бездыханное тело.

Нетрудно представить, куда занесло меня этой ночью. Конечно, в проулок близ Пьяцца Навона, к особняку, окруженному высокой кованой оградою. Сад был пуст и темен, однако в верхнем этаже слабо светился огонек ночника. Возможно, это Теодолинда бодрствовала над ложем больной Антонеллы? Я смотрел на этот огонек, как погибающий в ночном море матрос смотрит на далекий маяк, уже недостижимый для его ослабевших рук и исхлестанного волнами тела. Вот сейчас он погрузится в темную пучину, однако взор его не в силах оторваться от светлого пятнышка, в коем для него сейчас сосредоточена вся жизнь с ее прошлым, настоящим и будущим, и самые неожиданные, самые бредовые картины мелькают пред его отчаянно стонущим разумом прежде, чем иссякнет в груди дыхание, руки ослабеют и он покорно ляжет на темный песок под толщею вод…

Не так уж и долго я знал Серджио и Антонеллу, всего лишь два месяца, однако не счесть тех счастливых картин нашей веселой, молодой, безмятежной дружбы и тайной, мучительной, блаженной любви, которые мелькали теперь пред моим безумным взором.

Я готов был оставаться пред сим окном вечно, однако заря начала окрашивать небеса светлыми тонами, и я кое-как заставил ноги свои нести меня прочь. И тут… не ведаю почему, не мыслю кто, но почудилось мне, будто слышу я некий голос, шепчущий мне одно слово. Слово это было – «раны».

Глава 26 ФЭЛЛОВЭЙ-ФОР-СТЕП

Россия, Нижний Новгород, ноябрь 2000 года


– Ну, тогда до свидания? – спросила Тоня, чуть улыбаясь и глядя на него исподлобья.

Федор кивнул, чувствуя себя ужасно. Было такое ощущение, что он совершил круг и вернулся к тому же самому месту, на котором уже топтался несколько часов назад. Вот сейчас она уйдет. И ты уйдешь своей дорогой. Дурак, ну почему потащился с ней пешком, не повез ее на машине? Она сказала, что хочет пройтись, ну ладно, желание женщины – закон, но ведь мужчина должен уметь как-то предвидеть развитие ситуации! Будь ты сейчас при колесах, спокойно мог бы сказать, что отвезешь ее с дочкой домой. Все дети любят кататься, а его потертая «Ауди» еще вполне хороша, чтобы поразить воображение шестилетней девочки. Подвез бы; Тоня, конечно, из вежливости, пригласила бы его войти, а он бы про вежливость забыл, не сказал бы – мол, в другой раз, и поперся бы к ним, и на ужин бы напросился, а если в холодильнике пусто, как сейчас во многих домах бывает, так он завалил бы их с Катериной продуктами, позвонил бы в сервис, чтобы привезли и на ужин, и про запас. Все было бы уже готовенькое, быстренько сервировали бы стол, вплоть до свечей, Тоня надела бы что-нибудь такое… эфемерное, а потом, после ужина, когда дочка уже уснула, они немножко потанцевали бы под тихую музыку (конечно, настоящее танго Федору теперь сбацать слабо́, но все же дамам ноги он отродясь в танцах не отдавливал, чувством ритма его бог не обидел, вспомнил бы по такому случаю какие-то старые свои умения, все-таки до пятнадцати лет хаживал в студию бальных танцев, к знаменитому Малевичу, даже не ведая тогда, что имеет дело с человеком нетрадиционной ориентации, как теперь принято выражаться); словом, потанцевали бы они с Тоней, а уж потом… Ну, не во время танцев, но после них нашел бы Федор, как дать понять этой женщине, что с первого взгляда голову от нее потерял и не прочь бы таким и оставаться, безголовым, только бы Тоня всегда была рядом. То есть готов был по всей форме сделать предложение руки и сердца. А теперь что? Как-то ужасно глупо все получается…

Наверно, ей тоже кажется развитие ситуации совершенно дурацким. Вон, и не смотрит даже, и переминается с ноги на ногу явно нетерпеливо.

– Тоня, вы мне свой телефон не дадите? – промямлил Федор в последнем приступе отчаяния, вытаскивая записную книжку.

Она ничего не сказала, только кивнула и быстро начеркала несколько цифр.

Ну, спасибо и на том. Теперь она не исчезнет бесследно, теперь остался хоть какой-то шанс ее отыскать. Для Димы Гурова и его службы нет никаких проблем установить адрес по телефонному номеру. Да и вообще: фамилия, имя, отчество известны, даже детский сад, куда она дочку водит!

Тоня скрылась за калиткой. Федор смотрел на эту дурацкую калитку и думал: нет, пожалуй, он все-таки кретин. Сколько народу доверяло ему как врачу свои проблемы, а в собственных он разобраться не может. Ну откуда эта «новорусская», не побоюсь этого слова, гордыня? Никак прямо нельзя пройти пешком, только на «Ауди» надо ехать с любимой женщиной! А такси взять?

Вот выйдет Тоня с Катей из садика, он предложит их подвезти на такси. Стоянка как раз за углом.

А если она расценит это как навязчивость? Вдруг Тоне нипочем не хочется продолжать знакомство?

Вот что надо сделать: надо маленько спрятаться. Не так чтобы совсем с головой зарыться в опавшую и примороженную листву скверика, а просто сесть на дальней скамеечке, но чтобы ворота детсада было хорошо видно. Если Тоня, выйдя, оглянется, значит, хочет его видеть, значит, можно будет вылезти из засады и возникнуть с самым невинным видом: мол, как насчет такси? А это, мол, и есть Катерина? Здрасьте. Всю жизнь мечтал познакомиться. Эх, жаль, не успеть добежать до магазинчика, купить хотя бы шоколадку. Пока пробегаешь, Тоня может выйти. Ладно, как только они встретятся, Катерина будет завалена шоколадом по самую макушку.

Но Тоня не спешила. Федор выбрал достаточно удобное место дислокации под прикрытием какого-то черноволосого парня в серой куртке, читавшего «Толстушку». Отсюда его точно не заметно от ворот, а ему все отлично видно.

Если Тоня оглянется, он ей помашет и сразу выскочит. Если не оглянется – пересидит свое поражение в этом окопчике и уберется восвояси.

Что-то долго она не идет. Не пропустить бы!

Огляделся. К скверу вплотную подступали дома. Тут неподалеку школа, в которой он еще недавно работал. Где-то в этих домах живут многие его ученики и бывшие, так сказать, пациенты. Секундочку, да не в том ли он скверике сидит, в котором Кирилл, этот долговязый мальчишка из 10-го «Б», выслеживал свою «смертельную любовь», одноклассницу Элю Серебрякову, за которой он два года ухаживал, и она его вроде бы любила, и до того дошли дети, что решили все попробовать, как это оно у взрослых бывает… И после этого все кончилось. На следующий же день Кирилл получил отставку. Он потом Федору многое рассказал, но не до интимных же подробностей. Чем уж он так Эле не понравился, этот замкнутый, сердцем живущий парнишка, – бог ее знает. Постель – самая точная лакмусовая бумажка для очень многих отношений, но если правда, что и у нее все было в первый раз, то почему она захотела получить сразу все, едва войдя в эту реку и даже не испив толком ее воды? Скорее всего девочка была опытнее своего юного любовника, небось кое-что уже испробовала, а он ошалел от счастья обладания, вот и сплоховал. Может быть, встреться они хотя бы еще раз, уже чуточку зная друг друга, все могло бы еще наладиться. Но Эля, несмотря на свою нежную внешность и нежное имя, оказалась девушкой с характером. Наутро, на первом же уроке, она уже сидела за другой партой, рядом с другим мальчиком, про которого всей школе было доподлинно известно, даже в учительской это обсуждалось, что он уже хорошо знает, что, где, как и когда делают с женщинами. Встречаются такие мальчишки, из которых сексуальная энергия фонтаном бьет, – он был как раз из таких. Сексапил ярко выраженный, так сказать. Надо думать, им-то Эля осталась довольна, потому что на переменках они ворковали как голубки, да и на уроках (Федор несколько раз захаживал в тот класс в разное время, сидел на последней парте, наблюдая вроде бы за всеми, но исподтишка – именно за этой парочкой и за Кириллом) норовили все время коснуться друг друга, даже поцеловаться, когда учительский надзор ослабевал. Эля, Эльвира – нет, не такое уж это и нежное имя, Эльвира. Вон какой грубый визг металла в нем – «ви-ира»! Редкостной тварью она оказалась, знала ведь, что каждый день втыкает отравленные ножи в сердце Кирилла, и ничего, ни разу ручонка не дрогнула. А он держался… благодаря Федору. Федор его вытащил и законно мог гордиться теперь: спас парня, жизнь его спас и душу. Вспомнил, как увидел его впервые: вышел как-то из кабинета в разгар урока, тихо кругом, только жужжат за дверьми монотонные учительские голоса, а в конце коридора открыто окно (это было в октябре, чуть больше года назад, дни тогда стояли необычайно теплые), и в окно свесился какой-то паренек. Вроде бы ничего особенного – смотрит человек в окно и смотрит себе, а что он посреди урока в коридоре, а не в классе, так всякое бывает, иной раз и выставляют потерявшие терпение учителя какого-нибудь вундеркинда вон из класса, мозги в коридоре проветрить. Федор сначала так и подумал, но вдруг что-то подступило к горлу, он и сам не мог объяснить, какая сила сорвала его с места, заставила сменить неторопливый шаг на стремительные прыжки – невесомые такие, потому что эта же сила подсказывала ему: нельзя бежать топая. И кричать нельзя. Это было как в горах, где лавина может сорваться от одного только глупого, неосторожного крика, он уже видел эту лавину летящей с высоты и погребающей все под своей многотонной тяжестью. Он уже был близко, он уже видел, что ноги в кроссовках медленно вытянулись на носки, потом и носки оторвались от пола и поползли по голубой батарее отопления выше, выше… тяжесть тела уже перевешивала, мальчишка бы уже практически там , еще один миг – и…

Федор схватил его за ремень джинсов и так рванул на себя, что еле удержался на ногах. Парень обвис в его руках: белое, до голубоватой, сиреневой белизны, белое лицо, мокрое от пота, заострившийся нос, синие полукружья под крепко зажмуренными веками. Губы сухие, запекшиеся. И светлые вьющиеся волосы прилипли к вискам.

Федор сейчас знал, вернее, чуял одно – нельзя, чтобы мальчишку кто-то увидел в таком состоянии, поэтому ни слова ему не сказал, а потащил под руку, чуть ли не волоком, порой пинками подбадривая, в свой кабинет. Втолкнул, повесил снаружи табличку: «Не беспокоить!» Толку с этой таблички было чуть, иногда Федору казалось, что она нарочно провоцирует некоторых малолеток орать под дверью как можно громче или колотиться в дверь, чтобы потом сразу сбежать. Да и редко кто из училок мог пройти мимо, увидеть эту табличку и не поинтересоваться, почему это Федора Ильича ну никак нельзя побеспокоить, чем это он там занимается, при закрытых дверях, не совращает ли, часом, малолетних, не насилует ли кого?

Именно совращением в данный момент Федор и собирался заняться вплотную. А может, и насилием. Правда что так! Выхватил из стола бутылку коньяку и рюмку, налил доверху и подсунул к трясущимся, бледным губам мальчишки. Тот послушно раскрыл рот, глотнул, проглотил. Может, он думал, что это яд? Может, он думал, что умер уже, и вот некую последнюю, смертную чашу налил ему Перевозчик перед тем, как пуститься в плавание через подземную реку?

Да нет, вряд ли, ничего он такого не думал, он и слов-то таких небось не знал, про Перевозчика не слышал, он просто был уже неживой в душе, он уже смирился со смертью, ну, а коньяк сбил его с ног окончательно. Федор подтолкнул его к диванчику – мальчик послушно лег, свернулся клубком под наброшенным на него тонким, вытертым пледом. Федор подсунул ему под голову подушку (много чего хранилось в его шкафу, слава богу, ключи были только у него, а просто так хитрый замочек не откроешь, можно только сломать, но для этого надо было сначала зайти в кабинет, а ты еще попробуй-ка!), убедился, что он уже спит, а потом и сам ахнул пятьдесят граммов коньячку с чувством чистой совести и исполненного долга. Все-таки человеческую жизнь спас – это ведь далеко не каждому такая награда дается от небес!

Хотя ему еще потом пришлось за жизнь этого Кирилла побороться, ничего не скажешь, пришлось! И не мог же он таскаться за мальчишкой ежечасно, ежеминутно, надо было, чтобы Кирилл сам все понял, чтобы дошло до него главное: если даже Эле станет стыдно, если у нее сердце будет разрываться от горя и жалости над мертвым, он-то уже этого все равно не увидит! Не узнает! Его-то уже не будет! Ни здесь, в школе не будет, ни вообще где-либо в мире живых.

Федор на самом-то деле верил, ну что там верил – просто доподлинно знал, что мир живых и мир мертвых пересекаются чаще, чем нам хотелось бы думать, что они там все знают о нас, все помнят, иной раз даже не могут удержаться, чтобы не вмешаться в нашу жизнь. Но это свою веру, знание свое он благоразумно держал при себе. Кириллу в том состоянии, в каком он находился, был нужен весомый, грубый, зримый материализм, ну и Федор выдал ему этого материализма на полную катушку.

Назад Дальше