Познания у Козимо Делла-Бьянка в области этнографии и истории оказались богатейшие. Эффект присутствия он умел создавать лихо! У Тони было такое ощущение, будто не героиня романа, а она сама пыталась соблазнить самого Генриха IV, участвовала в чудачествах Лоренцо Великолепного во Флоренции, была изнасилована во время разгрома римлянами святилища друидов в Британии, сражалась при взятии Палермо гарибальдийской «Тысячей», сидела на балконе Колизея, когда там бились гладиаторы, едва не погибла вместе с затопленной Атлантидой, разгневавшей богов, – и почти удостоилась чести сделаться очередной женой Ивана Грозного (Ioann Terribile), о котором Козимо Делла-Бьянка писал с религиозным восхищением истинного римлянина, а значит, ненавистника всех и всяческих демократов, начиная от гракхов местного розлива и кончая предателем и клеветником Андреем Курбским.
Тоню, которая и сама-то страдала имперскими амбициями и вообще питала слабость к тиранам, восторженное описание Грозного просто-таки доконало и преисполнило братской любовью к неведомому Козимо Делла-Бьянка. Уже с пятого на десятое прочла она окончание приключений неразборчивой Симонетты, которая поняла, наконец, что от добра добра не ищут, утверждение «бьет – значит, любит» – спорно, противозачаточные средства – великое достижение цивилизации, а питаться лучше из супермаркета и китайского ресторанчика на Пьяцца дель Фьори, чем мамонтятиной, собственноручно зажаренной на костре. Укрощенная Симонетта сломала машинку для хроноскачков и воротилась в объятия своего ленивого интеллектуала. А Тоня открыла новый документ в своем ноутбуке, напечатала в правом верхнем углу: «Козимо Делла-Бьянка. СОН ВЕЩЕЙ ДЕВЫ», ниже присовокупила скромненько, девятым кеглем: «Перевод с итальянского Антонины Ладейниковой» – и с отвагой христианской мученицы, вступающей в клетку с голодными львами, впервые в жизни взялась за перевод художественной прозы.
Ее сочинения в школе всегда хвалили, письмами зачитывались подружки, да и вообще – не боги, нет, не боги обжигают эти самые горшки в целлофанированных переплетах и мягких обложках, которые во множестве навалены на прилавках книжных лотков!
Перевод и в самом деле пошел на диво легко, может быть, потому, что Тоня не особо увлекалась точностью, а как бы пересказывала в собственном, чуть ироничном и резковатом стиле сюжет Козимо. Уже через две недели работа была закончена. Тоня отправила перевод в одно из самых бойких столичных издательств и, в качестве психотерапии внушая себе, что все это чепуха и толку никакого не будет, принялась ждать результата своей авантюры.
Что-то, видимо, сместилось там, в звездном небесном узоре! Именно в этот момент издательство задумало выпустить новую серию книг современной зарубежной фантастики, и Тонин труд угодил в десятку. Тираж был невелик, тысяч пятнадцать, гонорар переводчице заплатили чисто символический, сам Козимо тоже получил какую-то ерунду – моральное удовлетворение было куда более значительным. Однако история на этом не кончилась. Случилось так, что именно эту книжку от нечего делать купил какой-то француз, профессиональный переводчик с русского и вообще любитель фантастики. Тоня потом с ним пообщалась. Француз уверял, что итальянский вариант «Сна вещей девы» не произвел на него никакого впечатления, но русский перевод открыл совершенно неведомые грани творчества Делла-Бьянка. Короче говоря, француз перевел Козимо для издательства, в котором сотрудничал, не с языка оригинала, а с Тониного перевода. Почему-то во Франции книжка имела немалый успех и с тех пор не раз переиздавалась.
Козимо оказался человеком признательным. Он по жизни очень даже не бедствовал, а потому щедро делился с источником своего триумфа гонорарами, завязал с Тоней оживленную переписку, так что вскоре она была в курсе всех его любовных, семейных и творческих дел, но тон его писем постепенно изменился, в них появились нотки осуждения себя за увлечение фантастикой, а вскоре эти нотки слились в мощный хор анафеме самому себе за то, что занимался таким богопротивным делом. К Тониному изумлению, Козимо не в шутку ударился в католичество. Все итальянцы в той или иной степени религиозны, однако Козимо метнулся на путь духовного перевоспитания как-то слишком внезапно. Теперь он писал некий трактат об истории папства и в письмах своих прозрачно намекал, что перевод будущей книги наверняка имел бы в России колоссальный успех. Тоня вежливо высмеяла эту идею. Козимо обиделся и писать перестал, однако денежки за непрерывно переиздававшийся «Сон» от него продолжали приходить исправно, а теперь вдруг – новое письмо и эта сказочная, фантастическая поездка в Нант! Видимо, Козимо решил на некоторое время опять сойти со стези праведника на путь греха. Какое счастье!
К Тониному изумлению, оформление всех документов прошло с баснословной легкостью и быстротой. Оставалось только решить, куда девать на время поездки Катюху. И тут случилось новое чудо. Виталий, вопреки обыкновению, не заартачился, не начал качать свои бывшие супружеские права, не ринулся спрашивать совета у мамаши, а радостно согласился присмотреть за дочкой и даже поклялся, что дважды в неделю будет водить ее в школу бальных танцев и оплатит уроки. Поскольку Тоне предстояло отсутствовать всего-то десять дней, выходило, что Виталику придется пострадать всего лишь три вечера – не такой уж тяжкий труд!
Словом, все шло как по маслу, и если бы Тоне не вдарила вдруг моча в голову, если бы она ни с того ни с сего не задумала продлить свои богоданные каникулы еще на один день, не обманула Виталия и не потащилась бы в тот вечер в «Рэмбо», может быть, ей и не пришлось бы на собственном опыте проверять старинную мудрость: «Смерть всегда за плечами, следит за нами!»
Главное дело, почему это аукнулось в Нанте? Почему именно там, средь шумного, так сказать, бала, вернее, семинара? Ну невозможно, невозможно же поверить, что за ней гнались от самого Нижнего Новгорода и что тот человек (даже в мыслях Тоня не могла назвать Леонтьева как-то иначе, особенно тем словом, которым только и следовало его называть) оказался всего лишь случайно жертвой, а на самом деле бесшумная, смертельная, внезапная пуля предназначалась именно ей?!
Глава 8 КЛЮЧ
Франция, Париж, ноябрь 2000 года
– Слушаю вас?..
– Отец мой, добрый день. Я все еще в аэропорту. Пока ничего нового, вылета не дают, ничего не известно.
– Утешься, сын мой. Пути господни неисповедимы.
– В том смысле, что ураган – тоже промысел божий? Но тогда что же это значит? Указание вернуться и оставить все, не прикасаясь более к этому мраку, или всего лишь новое испытание на крестном пути моем?
– А как тебе самому кажется?
– Я… не знаю. Я теперь не уверен… Ведь она ушла от нас дважды – может быть, это некий знак?
– Воля твоя, сын мой, вернуться или продолжить путь. Но первый раз я бы не стал принимать всерьез. Твои люди не могли знать, что она пожелает встретиться с тем человеком. Перед ними стояла совершенно определенная задача: уничтожить этого господина. Они свое дело сделали. Девушка была бы в этом случае всего лишь невинной жертвой, а такого греха на душу они взять не могли. Кто же мог знать, что с нее следовало начинать! Тут винить некого. Гораздо более прискорбно все, что случилось, вернее, все, что не случилось в соборе, а потом в музее.
– Я не мог убить ее в соборе! Не мог.
– Джироламо, сын мой…
– Не мог, говорю я вам! Если бы она шаталась с праздным видом туристки, если бы взирала со скучающим выражением, с иронией на великолепие чуждой ей веры, я бы не усомнился. Но она знаете что сделала? Она опустила пять франков в ящичек для монет, взяла с подноса свечу и поставила ее перед образом Пресвятой Девы. Она молилась нашей мадонне! Я видел, как шевелились ее губы. Она смотрела на мадонну, как на подругу, которой она рассказывала о своих горестях. И вдруг заиграл орган. Не знаю, почему именно это мгновение выбрал органист для репетиции перед вечерним концертом, однако музыка сломила меня. Мне почудилось, будто мадонна взяла ее под свое покровительство. А она пошла к алтарю и стала перед ним на колени. Я не мог, я не хотел! Мы не должны были делать это в соборе.
– Сын мой… но ведь все ее действия можно рассматривать и как святотатство, как насмешку над нашей верою – подобную той, которая положила начало всей этой вековой трагедии. И высший символ завершения в том и состоит, чтобы все свершилось именно в кафедральном соборе Петра и Павла, напоминающем тот, который послужил декорацией для…
– Нет, мы не должны были. В том, в чем вы видели высший символ, я увидел тоже символ… но другой. И еще. На пюпитре лежала Библия. Открытая Библия на французском языке. Ее оставил кто-то из молящихся. Она подошла, заглянула в текст – и всплеснула руками. Потом достала из сумки ручку, книжку и начала что-то быстро переписывать. Я не мог удержаться, чтобы не пройти за ее спиной. Знаете, что она писала? «A vous qui cherchez Dieu: vie et bonheur!»25 – Ты прошел за ее спиной и заглянул в ее книжку? Ты был так близко… близко, и не… Джироламо!
– Нет, мы не должны были. В том, в чем вы видели высший символ, я увидел тоже символ… но другой. И еще. На пюпитре лежала Библия. Открытая Библия на французском языке. Ее оставил кто-то из молящихся. Она подошла, заглянула в текст – и всплеснула руками. Потом достала из сумки ручку, книжку и начала что-то быстро переписывать. Я не мог удержаться, чтобы не пройти за ее спиной. Знаете, что она писала? «A vous qui cherchez Dieu: vie et bonheur!»25 – Ты прошел за ее спиной и заглянул в ее книжку? Ты был так близко… близко, и не… Джироламо!
– Я не мог. Говорю вам, я не смог. Господь и Пресвятая Дева охраняли ее в то мгновение.
– Зато от тебя они отступились! От тебя и от этого недоумка Лео, пусть сгноит ад его душу.
– Он умер за вас.
– Не за меня, а…
– Отец мой, простите. Я забылся. Устал, не спал две ночи. Если бы видели, что произошло в музее! Я хочу отомстить ей, я хочу…
– Успокойся. Прошу тебя ничего не делать. Дай ей вернуться домой.
– Опять в Россию?! Мне опять лететь в Россию?
– Ты стал бояться этой страны? А между тем вся твоя жизнь связана с нею.
– Да. Недавно я прочел в каком-то журнале, что у европейцев, которые слишком рьяно изучают русский язык, меняется психика. Йотированные гласные звуки, которыми изобилует этот язык, якобы ломают исподволь человека, провоцируя мощный удар по гипофизу, надпочечникам. Самое страшное выражение этого языка, которое вызывает мощнейший выброс адреналина: «Я тебя люблю». Иначе говоря, «ти амо». Как спокойно это звучит на нашем языке и как коварно, тревожно, мучительно по-русски… Простите, отец мой, кажется, передают какую-то новую информацию о рейсе. О нет, вылет опять отложен!
– Сожалею. А она? Ты видишь ее?
– Конечно. Но тут столько народу, я не могу…
– Очень хорошо. Как говорится, все, что ни делается, делается к лучшему. Ты устроишь два дела сразу. Мы нашли еще одного человека.
– Еще одного?! И где?
– Это очень забавно, но там же, в том же городе. Задача облегчается, не так ли?
– И кто он?
– Пока почти ничего не знаю точно, кажется, какой-то юнец, мальчишка. Тебе сообщат на месте.
– Еще один! А вы уверены, что нет никакой ошибки?
– Все бывает. Это и предстоит тебе выяснить. Прощай, Джироламо. Позвони, как только что-то прояснится насчет вашего вылета.
– Прощайте, отец мой. Конечно, я позвоню.
Глава 9 ГОЛУБЕЦ С ШАГОМ
Из дневника Федора Ромадина, 1779 год7 декабря, РимВот какое сделал я наблюдение: очарование Рима не есть нечто мгновенное и внезапное. Оно не обрушивается на приезжего сразу, не поражает его как молния. Оно медленно, постепенно, медоточиво просачивается в душу и мало-помалу наполняет ее, не оставляя места ничему другому. Нынче я разговорился с одним немолодым французом, делавшим набросок с гробницы Цецилии Метеллы с таким видом, будто впервые увидал ее. В беседе выяснилось, что приехал он в этот город отнюдь не вчера, а пятнадцать лет назад. Смеясь над собою, человек сей поведал, что в первые дни готов бы повернуться и уехать без оглядки, настолько разочаровал его Рим. А теперь не может и не хочет из его плена вырваться.
Сказать по правде, мне тоже расхотелось уезжать. Пока я не постигаю, в чем, собственно, власть Рима заключена. Не в старинных же только зданиях! Не в музыке же волшебной, коей, к слову сказать, я слышу здесь гораздо меньше, чем ждал. Судя по тому, что я прежде слышал об Италии, я воображал, что здесь говорят не иначе, как распевая. Или отплясывая тарантеллу…
Нынче со мной произошел замечательный, поразительный случай! Я как раз вышел с мольбертом и устроился на прекраснейшей из римских площадей – Пьяцца Навона. Я сидел под старым кипарисом на мраморной скамье, и твердые, смолистые шишечки сухо стучали, падая на нее. Три многоводных фонтана, игра их струй и красота церкви Сант'Аньезе настолько меня заворожили, что я не мог оторваться от работы. Надобно сказать, что колорит здешнего пейзажа в ясные дни (а погоды установились преотличнейшие!) до того красочен, что на бумаге и холсте неминуемо кажется пестрым. Холодные и теплые тона отличаются друг от друга разительно! Я как раз думал, что этюд мой, писанный с натуры, более напоминает выдуманный, нереальный пейзаж, как вдруг в пение фонтанных струй вплелась едва различимая мелодия тарантеллы.
Я оглянулся. Слепой стоял невдалеке и перебирал струны мандолины. Редкие в этот час прохожие спешили мимо, не обращая на него внимания, брошенная наземь шапка пустовала, и я уже решил было оторваться от своего этюда и дать ему сольдо, чтобы несколько утешить, как вдруг на площади появилась низенькая и чрезвычайно плотная дама в черном, которую сопровождала молоденькая девушка – также одетая в черное, что в Риме вовсе не кажется мрачным: здесь все особы дамского пола почему-то одеты в черное. Почти тотчас я понял свою ошибку: напротив, немолодая дама сопровождала девушку, очевидно, исполняя при ней роль дуэньи. Говорят, в Риме молодых девиц держат чрезвычайно строго и никуда не отпускают одних, даже днем, даже во храм божий. А еще говорят о женском затворничестве в России, якобы унаследованном нами от татарского нашествия!
Впрочем, я отвлекся, по обыкновению.
Девушке захотелось послушать игру слепого (в самом деле очень недурную!), и она замедлила шаги. Дама порывалась заставить ее продолжать путь, даже сделала вид, будто хочет уйти сама, одна, но ее маневр не имел ни малого успеха: девушка не двинулась с места. В конце концов дама смирилась и стала поблизости с видом самым недовольным, нервически обмахиваясь костяным черным веером.
Девушка слушала игру слепого, а я слушал ее. Нет, нет, я не оговорился, именно слушал! Я смотрел на ее прелестное лицо с точеными чертами и удивительно большими, влажными очами, напоминавшими два спрыснутых росою темных цветка, на улыбку удовольствия, которая то и дело вспыхивала на нежных розовых устах и тотчас стыдливо пряталась, – и мне казалось, будто я внимаю некой музыке сфер, отчетливо слышу пение этой невинной души.
Тем временем музыка сменилась. Название новой мелодии я не знал, скажу только, что она резко ускорилась, словно слепой почуял одобрение своей слушательницы. Вдруг руки девушки сделали неуловимое движение и подхватили пышные черные юбки. Я увидел прелестную ножку, изящно и дорого обутую. Носок башмачка начал постукивать в такт мелодии, и не успел я глазом моргнуть, как эта девушка, по виду принадлежавшая к самому чопорному слою общества, вдруг пустилась в пляс!
Сознаюсь, поначалу я даже глазам своим не поверил. Конечно, от Сальваторе Андреича я был наслышан о пылком нраве италианских красавиц, но пребывал в убеждении, что это касаемо лишь миланок, венецианок и флорентиек, а также жительниц южных краев этой страны. Римлянки же отличаются необычайной сдержанностью, да и не может быть иначе в Папской республике! Доселе я встречал только опущенные долу очи и самое постное выражение хорошеньких лиц. И вдруг увидать такое!
В первую минуту я просто изумился, однако тотчас же на смену пришло искреннее восхищение. Это было не просто неумелое приплясывание, на кое горазд кто угодно, – девушка танцевала грубый народный танец с поразительной грацией. Каждое ее движение было враз утонченным и на диво естественным. Мнилось, вот эти взмахи рук, кокетливые переборы ножками, поклоны, повороты головы, прыжки и легкие метания то вправо, то влево являются неким подобием человеческой речи и заменяют прекрасной танцовщице обычные слова.
Чудилось, она решила поведать мне историю своей жизни. Вот одиночество страстной, горделивой и замкнутой натуры, вот затворничество, к которому ее принуждают. Птица в тесной клетке, где ей негде расправить крылья. Но вот нетерпение молодого сердца, которое жаждет воли, берет верх над осторожностью и благоразумием. Путы сорваны, клетка опрокинута, птица воспарила в небеса! Свободный полет ее танца был настолько трогателен, что у меня замерло сердце и все поплыло в глазах. С удивлением я обнаружил, что они затянуты слезами…
Торопливо смахнув слезы, я в первую минуту оторопел. Не одного меня поразил сей прелестный монолог! Суровая дуэнья уже топталась рядом на своих коротеньких ножках, поворачиваясь довольно-таки неуклюже, с ошалелым выражением лица, как бы не вполне понимая, что делает и какая сила заставляет ее плясать. Какой-то важный синьор в синих стеклах, должно быть, прикрывавших больные глаза, перебирал ногами с устрашающим проворством. Молодой человек, по виду конюх, ведший на поводу нагруженного мула и остановившийся поправить съехавшие вьюки, отбросил их в сторону и тоже начал плясать! Служанка, шедшая с сосудом воды на голове, сунула его куда-то и присоединилась к танцующим. Говоря коротко, через несколько минут вокруг слепого плясали уже тринадцать человек, и в их числе… увы, признаюсь со вздохом, в их числе был я!