Черниговцы (повесть о восстании Черниговского полка 1826) - Слонимский Александр Леонидович 5 стр.


Открыл сам барин.

— Простите, капитан, — вежливо сказал Сергей. — Необходимость принудила… Разрешите, я дам расписку.

Капитан молча, с мрачным видом провел его в гостиную.

Сергей написал расписку и вручил ее капитану.

— Вы можете предъявить это в местный комиссариат в Сычевке, — сказал он. — Вам уплатят.

— Поди ищи этот ваш комиссариат! — сердито пробормотал капитан. — Чистый грабеж! Не так французов боюсь, как этого мужичья…

Однако расписку он взял и запер в бюро.

У крыльца Сергей увидел несколько девушек с хлебом и крынками молока.

— Небось проголодались, голубчики, — сказала одна из них, — да и жарко. Испейте молочка да хлебушка возьмите на дорогу.

— Спасибо, — смутившись, сказал Сергей. — Спасибо.

— Храни тебя бог, барин хороший! — с ласковой улыбкой ответила девушка.

…Лето стояло знойное и сухое. Московская дорога утопала в пыли. Пыль стояла столбом, набивалась в рот, в глаза, за воротник. По случаю жары солдатам позволено было расстегнуть мундиры и снять подгалстучники. С обеих сторон вливалить на столбовую дорогу помещичьи коляски, кареты, брички, нагруженные всяким скарбом телеги и медленно двигались вместе с полковыми обозами. Около повозок с иконами и церковной утварью шло с хоругвями в руках духовенство ближних городов и сел. Войска поднимались с рассветом, отдыхали при наступлении жарких часов и снова шли до захода солнца. Вечером, смешиваясь с зарей, далеко позади полыхало кровавое облако пожаров. Становилось жутко. Чьей волей, для каких это великих целей понадобилось затеять это побоище, нарушить мирную жизнь страны и наполнить ее горем и стонами? Вид горящих городов и сел, бегущих жителей, опустелых жилищ и гибнущего урожая, таким ярким золотом блиставшего на полях и так радовавшего взор, возбуждал гнев и жажду отмщенья в армии и народе. Все пламенно и нетерпеливо ждали сражения.

— Долго ли отступать-то будем? — спросил однажды солдат у Сергея, когда рота расположилась вечером на привале.

— Под самую Москву провожаем, — не то с насмешкой, не то сердито сказал другой солдат.

— А я вот что скажу вам, братцы, — вмешался третий. — Бывает, гнут, гнут обод, а он как выпрямится да по носу — щелк! Так и ему будет, французу то есть. Погодите, свое возьмем, будет и на нашей улице праздник. Вот помяните мое слово!

— Будет и на нашей улице праздник! — подхватили другие солдаты, сидевшие вокруг костра. — Верно сказал Митрий, свое возьмем!

Сергей смотрел на дальнее зарево пожаров, видневшееся над верхушками деревьев, на яркие звезды над головой и на поблекшую комету, которая казалась теперь маленьким туманным пятном. И подобно тому как прежний блеск этой кометы тонул теперь в спокойном, немеркнущем сиянии звезд, так и в душе Сергея прежние тревоги уступали место сияющей радости.

«Да, свое возьмем! — думал он, повторяя слова солдата. — С таким народом не пропадешь, не выдаст. И этот народ мы держим в рабстве, унижаем, бьем палками, сечем на конюшне!» И прежнее чувство жалости, которое он испытывал к народу, сменялось новым чувством — не жалости, а глубокого уважения.

…В середине августа в Царево-Займище, где армия имела роздых, прибыл новый главнокомандующий — светлейший князь Михаил Илларионович Кутузов. Он объехал войска не в виде нового начальника, принимающего команду, но как старый знакомый, давнишний хозяин, который все знает все замечает и видит, что надо и чего не надо. Матвей Муравьев-Апостол стоял впереди, в рядах Семеновского гвардейского полка, около своего взвода. Показав на солдат, Кутузов сказал обращаясь к генералам, но таким звучным стариковским голосом, который в наступившей тишине доходил до последнего ряда:

— Ну, можно ли отступать с такими молодцами!

Не успело замолкнуть прокатившееся по рядам «ура», как в синем небе взмыл над Кутузовым огромный орел и стал кружить над ним. Кутузов обнажил свою белую голову и провозгласил:

— Это царь пернатых приветствует своих собратьев — таких же орлов, как и он!

— Ура! Ура! Ура! — грянуло в ответ.

Неистовый восторг охватил солдат. И вдруг, прорезая общий шум, прозвенел около Матвея, из его взвода, молодой звенящий голос:

— Ты наш орел!

Кутузов посмотрел в ту сторону, откуда послышался голос, и проговорил с грустной стариковской усмешкой:

— Ну, этому орлу уж больше не летать в поднебесье. Вы — другое дело: крылья у вас молодые!

Это было сказано так просто, с таким искренним чувством, что разом у всех дрогнуло сердце и слезы заблестели на глазах. Матвей широко открытыми глазами смотрел на Кутузова, и грудь его содрогалась от сдерживаемых рыданий.


В ночь на 26 августа поднялся сильный ветер и с воем гудел по бивакам, пригибая деревья и раздувая огни костров. По небу мчались черные тучи, между которыми искрились одинокие звезды.

В неприятельском лагере за Шевардиным было шумно. Сквозь тьму ненастной ночи видны были, если взойти на пригорок, передвигавшиеся огни факелов. По ветру доносились резкие звуки труб и восторженные клики. Это сам Наполеон объезжал позиции. Его разноплеменная армия, завлеченная им в глубь чужой страны, нуждалась в возбуждении, и Наполеон не жалел ни вина, ни громких слов, чтобы поднять ее дух.

Но в русском стане было спокойно. Солдаты молчаливо готовились к завтрашнему решительному бою: точили штыки, чистили ружья. Русские военачальники не имели надобности воспламенять войска красноречием: негодование против врага залившего кровью родную землю, и без того кипело в каждой русской груди.

Матвей с Семеновским полком был в резерве, позади батареи генерала Раевского, выдвинутой тупым углом перед линией русских войск.

Матвей сидел на куче жердей, наваленных у полуразрушенной лесной сторожки, и слушал то, что ему говорил подпоручик князь Сергей Трубецкой — молодой человек с длинным, худым лицом и блестящими черными глазами.

Трубецкой только что вернулся из Москвы, куда был послан командиром корпуса.

— Москва пустеет, — рассказывал он. — Барыни первые поднялись со своими арапками и всей дворней. Вы думаете, оттого, что патриотки? Как бы не так! Боятся, что будут отрезаны от каких-нибудь зарайских своих деревень и лишатся доходов. Да и народ ожесточился: ни слова не позволяет сказать по-французски. А на каком языке прикажете им изъясняться? По-русски они говорят, как парижанки, пробывшие пол года в России…

— А с ополчением как? — спросил Матвей.

Трубецкой только рукой махнул.

— Обещали восемьдесят тысяч поставить, — сказал он, — а собрали всего семь, да и то кое-как: ни оружия, ни одежды, ни снабжения. Много слов, а на деле ничего. Позор для дворянства! Стыжусь, что принадлежу к нему…

Матвей слушал Трубецкого, а вместе с тем поглядывал в сторону солдат своего взвода, собравшихся у костра. Там шла неторопливая беседа.

— Тяжела солдатская служба, — говорил Петр Малафеев, рослый, усатый солдат, — а все лучше барской неволи. Крестьянам худо, а дворовым и того хуже, потому всегда на глазах. Я мальчишкой был взят в дом, в казачки к старому барину. Не пожалуюсь, барин хороший. Грамоте приказал меня выучить, чтобы я, значит, на ночь ему книжку читал. Бывало, заведет глаза, думаешь — заснул, ну и перестанешь. А он как вспорхнется да по щекам: зачем, дескать, замолчал? Известно, барин. Поглотаешь слезы — не дай бог заплакать: барин смерть не любил, когда плачут, а то и еще нахлещет, — ну, и читаешь дальше. И что вы думаете: читаешь, да и обиду забудешь, думаешь про то, что в книжке написано… потому занимательные были книжки: приключения там разные… Мальчишкой был терпел, не обижался. Да и то сказать, сыт, обут, а если и влетит по щекам, так не кажный же день: глядя в какой дух попадешь, в каком, то есть, барин, расположении…

Малафеев поправил палкой костер.

— Подкинь-ка хворосту, Андрюха, — обратился он к соседу. — Выбери где посуше… вон там, под березой.

— Ну нет, Малафеев, — заговорил рябой, широколицый солдат, покачав головой. — Неправильно ты толкуешь. Вам, дворовым, куда лучше — месячину получаете, кормят вас. А вот побыл бы в нашей шкуре, так знал бы, почем фунт лиха. Которые пахотные крестьяне, те как звери живут. На одной барщине истомишься, а вечером на барский двор еще сено вози, бабы и девки грибы да ягоды собирай для барыни. Последнее дерут с крестьянина. Никакого закона на них нет, на господ. Что в голову взбредет, то и творят. Мужик что скотина у них. А тут подумаешь: мальчишку по щекам отхлестал, эка важность!

— Погоди, — сказал Малафеев, — дай доскажу…

Тем временем посланный Малафеевым солдат вернулся с охапкой хвороста и бросил ее в огонь.

— Главное дело, дворовый человек в чувствах своих не волен, — продолжал Малафеев, глядя на разгоравшийся костер. — Хорош ли, плох был старый барин, а помер он. Наследник приехал, женатый. Левашовы прозвище их, в Нижегородской губернии их имение… может, слыхали? Сам-то больше по полям рыскал с собаками, картишками занимался, а то в город к цыганкам ездил. Выпивал тоже сильно. Ну, а хозяйство все жене препоручил. Была она дебелая такая, властная, из купчих. Он ее за богатство-то и взял. Ну, и стала она над нами куражиться: и то не так, и это не так. А я к тому времени подрос, парень уж был. Спервоначалу приглянулся я ей, в лакеи меня произвела — пондравилось, что из себя видный. И была у нее горничная Ариша, немного меня помоложе. Славная такая девушка, ласковая, воды не замутит. И хохотунья была — смеется, словно колокольчик звенит, прямо сердце на нее радуется. Ну, известное дело, слюбились мы с ней. Улягутся господа — мы сейчас за калитку и до утра калякаем. Хорошо нам было с ней… Думают, коли мужик, так и души в нем нет, а, право, вот как вспомянешь Аришу — будто солнышко выглянет или расцветет что на сердце… Да что говорить!..

Малафеев вздохнул и замолчал. Солдаты смотрели на него, и что-то теплое, участливое засветилось в устремленных на него взглядах.

— Что же дальше-то было? — осторожно спросил один молодой солдат.

— А вот что, — сказал Малафеев. — Пошел это я к барыне, в ноги ей поклонился, как полагается, и попросил, чтобы позволила, значит, обжениться. А она — ровно обуял ее бес, раскричалась, ногами затопала: да как ты смеешь, говорит да знаешь ли, что она горничная моя, ее дело, дескать, за барыней ходить, а не с мужниными детьми нянчиться. И стала она той поры мою Аришу тиранить. Застала как-то нас вместе в саду — сошлись мы украдкой, сидели обнявшись на лавочке горем своим делились. Тут злоба ее взяла: зачем, дескать барский приказ нарушили. Ухватила она Аришу за косу — а коса у нее, надо сказать, тяжелая, длинная, до самых пят, — и давай таскать. Не стерпел я, чтобы при моих-то глазах так над Аришей моей измывались. Отстранил этак барыню маленечко — потому вижу, не в себе она, — да и словцо прибавил, сгрубил. «Какая в вас, говорю, совесть есть, ежели вы над душой человеческой так издеваетесь?» Ну, известное дело, выпороли меня батожьем да в солдаты отдали. А Аришку мою отослали из дому свиней пасти. И что ж вы думаете? Как забрили лоб да одели в этот самый мундир, точно крылья у меня выросли. Человек я стал — отечеству все-таки служу, а не бабьим капризам. И если бы только не болело сердце об Арише, как она там мается… — Малафеев нахмурился, сдерживая волнение. — Не мы хозяева своего счастья… — произнес он и добавил с угрозой: — Только вот что: не век им командовать! Погоди, управимся вот с французом, а там и на них, на господ, управа найдется!..

— Про этих Левашовых я слышал, — шепнул Матвей Трубецкому. — Их имение где-то рядом с нижегородским имением тетушки Екатерины Федоровны…

Раздался призыв квартирьера:

— Водку привезли! Кто хочет, ребята, ступай к чарке!

Никто не шелохнулся.

— Спасибо за честь! — послышались голоса. — Не такой завтра день. Не к тому готовимся!..

— Что за народ изумительный! — с сияющим взглядом обратился Трубецкой к Матвею. — Какой надо обладать душевной силой, чтобы и в рабстве сохранить это мужество, эти благородные чувства… Да, вот истинные защитники родины, которая им не мать, а мачеха! Каждый солдат, каждый крестьянин— герой, всем сердцем преданный отечеству. А мы, дворянство, что мы такое? Неужели же мы не добудем свободу для этих людей, для этого чудесного народа, равного римлянам по своей доблести?

— Добудем… — мечтательно ответил Матвей.

Ветер утих, тучи рассеялись. Было еще темно, но там, на востоке, в той стороне, где Москва, небо побледнело, предвещая зарю. Гулко прокатился одинокий пушечный выстрел, то стреляла батарея Раевского.

…Сражение длилось пятнадцать часов — с рассвета до вечера. Канонада ревела по всему бородинскому полю до самого наступления мрака. Напрасно бросал Наполеон свои войска то на левый, то на правый фланг русской армии, напрасно пытался прорвать центр, занятый батареей генерала Раевского: бешеные атаки французов, осыпаемых со всех сторон картечью, но смело стремившихся вперед, разбивались о стойкость русских воинов, как разъяренное море о неприступную скалу. Не помогли Наполеону его семьсот орудий и большое превосходство сил. Потеряв половину людей, русская армия не уступила ни шагу. Тьма спустилась на бородинскую равнину, покрытую грудой трупов, а русские стояли все на том же месте, как раньше. За двадцать лет ни одна армия не могла устоять перед натиском вымуштрованных и прекрасно вооруженных французских войск, не знавших страха и избалованных победами под начальством своего гениального полководца: любой противник, хотя бы он вдвое превосходил численностью, через несколько часов обращался в бегство или сдавался. Что-то жуткое, угрожающее было в неподвижности русских солдат. Это чувствовал каждый француз, это чувствовал и их полководец. Бородино для Наполеона было первым поражением в его жизни. Русский народ встал, как один человек, и показал при Бородине свою исполинскую силу.

Кутузов послал штабных офицеров, чтобы они поздравили русские войска с победой и объявили назначенное на утро наступление. Солдаты были в восторге. Забыв о дисциплине, они обнимали офицеров, посланных с радостной вестью, и снимали их с лошадей. «Конец французу! — восклицали они. — Завтра погоним его из русской земли!»

Однако на другой день Кутузов отменил свое решение. Половина русской армии легла на поле сражения. Были убиты или ранены лучшие военачальники, так что некоторыми полками командовали поручики. Смертельно был ранен князь Багратион, командовавший левым крылом. Необходимо было подождать подкрепления, формировавшиеся за Москвой, назначить новых командиров, пополнить запас зарядных ящиков, дать отдых солдатам. Собрав все сведения о состоянии армии, Кутузов дал приказ отойти к Можайску. Еще до рассвета отправились с этим приказом на утомленных лошадях офицеры генерального штаба.

Тускло и редко горели огни. Дул осенний ветер, накрапывал мелкий дождь. Начальники с трудом собирали людей, разметанных бушевавшим весь день огненным вихрем. С запекшеюся кровью на лицах и мундирах, покрытые пылью и порохом, солдаты и офицеры отыскивали свои полки, находили знамена, но не встретили многих товарищей, погибших в бою. Несмотря на все это, приказ об отступлении вызвал разочарование «Опять отступаем!» — говорили солдаты. Однако, как только начали строиться в колонны, проснулось прежнее оживление.

Каждому невольно хотелось уйти подальше от кровавого зрелища, вырваться на простор, где можно свободно вздохнуть «Наш светлейший знает, что делает, — слышалось среди солдат. — А французу все ж таки несдобровать!»

Все в армии, от генерала до солдата, были убеждены, что под Москвой будет дано новое сражение. Никому и в мысль не приходило, что Москву можно отдать врагу на поругание. Но верховный вождь знал уже, что Москва будет оставлена. Своим старым умом он предвидел, что она станет могилой самонадеянного завоевателя. Однако он молчал и никому не открывал своих намерений. В деревне Фили он созвал военный совет и, не высказывая своего мнения, выслушивал различные предложения, а затем, тяжело поднявшись своим грузным телом с лавки, на которой сидел, и опираясь рукой на простой деревянный стол, покрытый цветной скатертью, произнес с волнением, но твердо и решительно:

— С потерею Москвы не потеряна Россия. Первою обязанностью постановляю сохранить армию и подождать войска, которые идут нам на подкрепление. Россия не в Москве, как ни дорога она русскому сердцу, а среди сынов ее. — И закончил, повысив голос: — Приказываю отступление!

По окончании совета Кутузов остался один. Он ходил взад и вперед по избе. В дверь просунулась голова адъютанта.

— Из Семеновского полка подпрапорщик Муравьев-Апос-тол с письмом от командира, — сказал он.

— А, Муравьев! — ответил Кутузов. — Зови!

В Петербурге он бывал у Ивана Матвеевича и знал его сыновей.

— А, голубчик! — сказал Кутузов, принимая письмо. Ну что, как батюшка?

— Здоров, — дрожащим голосом ответил Матвей. Он в Петербурге.

— Да, да… — рассеянно проговорил Кутузов, читая письмо. — Хорошо, хорошо… Скажи полковнику, что я распоряжусь.

Он опять заходил по избе.

— Разрешите удалиться, ваша светлость? робко спросил Матвей, видя, что Кутузов забыл о нем.

Будто пробужденный вопросом, Кутузов сильно ударил кулаком по столу и сказал с жаром:

— Так будут же проклятые французы у меня конину жрать!.. — Опомнившись, он поглядел своим единственным глазом на Матвея и сказал: — Ступай, голубчик! Батюшке поклонись. Люблю я его переводы из Горация[18]. Вот сейчас читал…


Русская армия отступала по Рязанской дороге. По обеим сторонам дороги поле было покрыто пестрой толпой уходивших из Москвы жителей с котомками и тачками, на которых навалены были кое-какие узлы и разные захваченные наспех вещи. Позади пылало зарево пожара, охватившее полнеба, и виднелись поднимавшиеся до облаков клубы черного дыма.

— Горит… — шептали между собой с каким-то особенным выражением солдаты. — Ишь, проклятые…

Семеновский полк остановился, пропуская перед собой колонну бородатых ополченцев с крестами на шапках.

— Ну, слава богу, вся Россия в поход пошла! — радостно сказал шедший рядом с Матвеем солдат, глядя на ополченцев, которые маршировали бодрым шагом, как настоящие солдаты.

Подпрапорщик Якушкин с торжествующей улыбкой обратился к Матвею:

— Слышал? Теперь я верю, что мы победим! Не унывай, победа за нами!

После двух переходов по Рязанской дороге Кутузов приказал остановиться на дневку и затем свернул на старую Калужскую дорогу. С целью обмануть неприятеля и убедить его, что русские отступают к Коломне за Оку, он оставил на Рязанской дороге арьергард под начальством генерала Милорадовича. Через несколько дней русская армия вышла на Калужскую дорогу и расположилась на отдыхе у Красной Пахры. Таким образом, Кутузов завершил боковое движение вокруг Москвы, отрезав Наполеона от полуденных губерний, изобиловавших запасом провианта. Французы на время потеряли из виду русскую армию, продолжая поиски в направлении Коломны. Это только и нужно было Кутузову для укомплектования армии и пополнения боевых припасов. От Красной Пахры он подвинулся несколько назад, к Тарутину, где устроен был укрепленный лагерь. Обозревая лагерь с высокого берега реки Нары, Кутузов обратился с довольным видом к окружавшим его генералам и офицерам со словами: «Теперь ни шагу назад!» Эти слова немедленно разнеслись по армии и передавались из уст в уста. «Ни шагу назад!» — весело повторяли солдаты.

Назад Дальше