Исчезновение Элайн Коулман - Стивен Миллхаузер


Стивен Миллхаузер Исчезновение Элайн Коулман

Весть об исчезновении встревожила и взбудоражила нас. Потом, неделю за неделей, нечеткие, зернистые фотографии молодой женщины, которую никто из нас, похоже, не узнавал, хотя некоторые смутно припоминали, смотрели с желтых плакатиков, приклеенных к стеклянным дверям почтовой конторы, телефонных будок, к витринам круглосуточных магазинчиков и недавно отремонтированного супермаркета. Маленький снимок изображал серьезное, чуть отвернутое в сторону лицо над меховым воротом; видимо, его увеличили, взяли со сделанной походя фотографии, быть может, и в полный рост — из тех, что возникают, когда какой-нибудь заскучавший родственник разживается камерой, чтобы запечатлеть семейное торжество. В течение недолгого времени женщин предупреждали — пока расследование шло своим бесплодным путем, — чтобы они не гуляли одни по ночам. Плакатики понемногу сморщивались от дождя, покрывались пятнами копоти, нечеткие снимки словно бы выцветали, а там вдруг исчезли, оставив смутное ощущение неловкости, медленно истаявшее в пронизанном дымкой осеннем воздухе.

В газетах писали, что последней, кто видел Элайн Коулман в живых, была ее соседка, миссис Мери Блессингтон, поздоровавшаяся с ней в тот вечер, когда Элайн выбралась из своей машины и пошла по красной черепичной дорожке к боковой двери дома на улице Ивы, в котором она снимала две комнаты на втором этаже. Мери Блессингтон сгребала листья. Она оперлась о грабли, помахала Элайн Коулман рукой, сказала что-то насчет погоды. Ничего необычного в тихой молодой женщине, шедшей сквозь сумерки к боковой двери дома, держа в одной руке бумажную сумку (скорее всего, с пакетом молока, который потом нашли не вскрытым в ее холодильнике) и сжимавшей в другой ключи, соседка не заметила. Когда же ее стали расспрашивать, как выглядела идущая к дому Элайн Коулман, Мери Блессингтон сказала, что было уже темновато и соседку она «толком не разглядела». Что до владелицы дома, миссис Уотерс, которая занимала первый этаж и сдавала комнаты наверху двум постоялицам, та описала Элайн Коулман как женщину тихую, положительную и очень воспитанную. Спать она ложилась рано, гостей не принимала никогда, а за жилье неизменно платила первого числа каждого месяца. Любила уединение, прибавила хозяйка. В последний вечер миссис Уотерс слышала шаги Элайн, поднимавшейся, как обычно, к себе на второй этаж. Собственно, хозяйка ее в тот вечер тоже не видела. На следующее утро она заметила, что машина Элайн так и стоит перед домом, хоть была еще среда, а работу мисс Коулман никогда не прогуливала. После полудня, когда принесли почту, миссис Уотерс решила отнести жилице письмо, подумав, что та заболела. Дверь оказалась запертой. Миссис Уотерс постучала — сначала легко, потом погромче и еще громче, а там и отперла замок запасным ключом. Прежде чем вызвать полицию, она долго колебалась.

Несколько дней мы ни о чем другом не говорили. Жадно читали газеты — местную, «Посланник», и те, что поступали из соседних городков, вглядывались в плакатики, припоминали всякого рода факты, старались как-то истолковать собранные полицией свидетельства и воображали самое худшее.

Фотография, как ни была она дурна и расплывчата, оставляла впечатление чем-то тревожащее: женщина, запечатленная в миг, когда она смотрит в сторону, пытаясь уклониться от пристального взгляда. Веки полуопущены, поднятый воротник прикрывает очертания подбородка, прядь вьющихся волос спадает вдоль щеки, заслоняя ее. Женщина эта выглядела — впрочем, сказать что-нибудь точно было трудно — поеживающейся от холода. Но особенно поражало кое-кого из нас в этом снимке то, что он, похоже, пытался скрыть. Казалось, под этой зернистой щекой, под нечетким, узким носом, под кожей, туго обтянувшей переносье, затаился облик какой-то иной, много более юный и знакомый. Кто-то из нас смутно припоминал Элайн, Элайн Коулман из нашей средней школы, юную Элайн четырнадцати-пятнадцатилетней давности, учившуюся вместе с нами, — но, правда, никто не мог представить ее ясно, не мог сказать, где она сидела в классе и что делала. Я, вроде бы, и сам помнил ее по урокам английского — в выпускном классе или перед ним — тихую девушку, на которую я никакого внимания не обращал. Я отыскал ее в старом ежегодном школьном альбоме — да, вот она: Элайн Коулман. Но в лицо не узнал. Хотя при этом совсем уж незнакомым лицо мне не показалось. Вроде бы оно походило на то, с плаката, на лицо исчезнувшей женщины, просто тональность имело другую, отчего и узнавалось не сразу. Фотография в альбоме была чуть передержанной, выглядела белесой, плосковатой — в ней присутствовало что-то вроде ярко выраженной безликости. Не хорошенькая, и не уродина. Лицо наполовину отвернуто, выражение серьезное, волосы, уложенные по моде того времени, поблескивают — похоже, их часто и усердно расчесывали. Ни в каких кружках она не участвовала, спортом не занималась, не принадлежала ни к чему.

Еще один, последний, снимок, на котором она присутствовала, был групповым, сделанным в нашей классной. Элайн стояла в третьем ряду, неловко повернувшись всем телом вбок, взгляд опущен, черты едва различимы.

В первые после ее исчезновения дни я все старался вспомнить Элайн, тусклую девушку из нашего класса, которая стала потом нечеткой, зернистой незнакомкой. Я, вроде бы, видел ее сидящей, глядя в учебник, за кленового дерева партой у отопительной батареи — тонкие, бледные руки, карие волосы, спадающие сзади на плечи, а спереди немного на лоб, девушку в длинной юбке и белых чулках, — и все же, сказать себе наверняка, что — вот она, ну еще бы, я так и не смог. Как-то ночью она мне приснилась: черноволосая, серьезно вглядывающаяся в меня. Я проснулся, странно взволнованный, чувствующий облегчение, но стоило мне открыть глаза, и я вспомнил — той, кого я увидел во сне, была Мириам Блюменталь, остроумная, веселая, с блестящими черными волосами, просто прикинувшаяся в моем сне пропавшей Элайн.

Одна подробность не давала нам всем покоя: ключи Элайн Коулман, обнаруженные на кухонном столе, рядом с раскрытой газетой и блюдцем. Ключей на кольце было шесть, а с ними брелок, серебряный котенок, еще там нашлась коричневой кожи сумочка с бумажником внутри и накинутый на спинку стула плащ с овечьей шерсти подкладкой — все это наводило на мысль о внезапном, испуганном бегстве, однако особое наше внимание привлекли ключи от квартиры. Мы узнали, что дверь ее запиралась двумя способами: изнутри язычок замка задвигался простым поворотом ручки, а снаружи для этого требовался ключ. Раз замок был заперт, а ключ находился внутри, значит, через дверь Элайн Коулман выйти не могла — если, конечно, у нее не было второго ключа. Возможно, впрочем, хоть в это никому и не верилось, что кто-то, владевший вторым ключом, вошел и вышел сквозь дверь — или сама Элайн, у которой имелся второй ключ, вышла и заперла дверь снаружи. Однако полиция провела расследование и никаких признаков существования второго ключа не обнаружила. Более правдоподобным представлялось, что Элайн покинула квартиру через одно из четырех окон. Два находились в кухне, она же гостиная, и смотрели на зады дома, из двух других, тех, что в спальне, одно выходило опять-таки на двор, а другое было прорезано в боковой стене. В ванной комнате имелось еще одно окошко, пятое, маленькое, не больше двенадцати дюймов в ширину и высоту — через него ни влезть, ни вылезти никто бы не смог. Прямо под всеми четырьмя окнами росли гортензии и кусты рододендронов. Все четыре были закрыты — обе рамы, — хоть и не заперты. Оставалось предположить, что Элайн Коулман вылезла через одно из окон второго этажа и спрыгнула с высоты в пятнадцать футов, хотя ей было куда проще уйти через дверь, — или что некий незваный гость забрался к ней в окно и утащил ее, забыв закрыть обе рамы. Однако же на цветах, траве, листьях кустов под всеми четырьмя окнами никаких следов вторжения не обнаружилось — как и следов взлома в комнате.

Вторая жилица, миссис Элен Циолковски, семидесятилетняя вдова, уже двадцать лет занимавшая квартиру в передней части дома, описала Элайн Коулман как милую молодую женщину, тихую, очень бледную, из тех, кто ни с кем своими переживаниями не делится. Насчет ее бледности мы услышали от миссис Циолковски впервые, ощутив в этом некое обаяние. В последний вечер миссис Циолковски слышала, как закрылась дверь, как щелкнул язычок замка. Она слышала также, как открылась и закрылась дверца холодильника, различила легкие шаги, дребезг тарелок, посвистывание чайника. Дом был тихий, в нем много всего можно было расслышать. Каких-либо необычных звуков до нее не донеслось, ни вскриков, ни голосов, вообще ничего, наводившего на мысль о борьбе. Собственно, после семи вечера в квартире Элайн Коулман стояла полная тишь; соседка даже удивилась, не услышав обычных звуков, указывающих на то, что на кухне готовится ужин. Сама соседка улеглась в семь. Спит она чутко и часто просыпается ночью.

Я был не единственным, пытавшимся вспомнить Элайн Коулман. Другие, из тех, кто учился со мной в средней школе и жил теперь, обзаведясь семьями, здесь, в городке, тоже пребывали в недоумении, в неуверенности насчет того, кто она, хотя в реальности ее существования никто из нас не сомневался. Один уверял, что помнит ее по урокам биологии, в начальных еще классах, склоняющейся над расчлененной лягушкой. Другой помнил ее на занятиях английским, в классах постарше, не у батареи, правда, на самых задах, — девушку, которая рот открывала нечасто, девушку с неинтересной прической. Но хоть он и помнил ее отчетливо — по его, во всяком случае, словам, — ничего другого о ней он из памяти выудить не смог, ни единой подробности.

Однажды ночью, недели через три после исчезновения, я проснулся в темный еще час после беспокойного сна, никакого отношения к Элайн Коулман не имевшего, — мне привиделась комната без окон, зеленоватый свет, и что-то страшное скапливалось понемногу за запертой дверью, — проснулся и сел в постели. Сам сон больше меня не пугал, но мне казалось, будто я вот-вот должен что-то такое вспомнить. Я и вспомнил, до оторопи подробно, вечеринку, на которой побывал лет в пятнадцать-шестнадцать. Я увидел, очень ясно, подвальную детскую: пианино с открытыми на подставке нотами, свет стоящей на пианино лампы, обливающий их белые страницы и чулки сидящей поблизости в кресле девушки, полосатый диванчик, каких-то ребят в углу, возящихся в большими детскими кубиками, табачный дым, чашу с солеными крендельками, — и в гамаке у окна, чуть наклонившуюся вперед, одетую в белую блузку и длинную темную юбку, сложившую на коленях руки, — ее, Элайн Коулман. Лицо девушки напоминало торопливый набросок — темные, кареватого тона волосы, зернистое лицо, — верить в него совершенно было нельзя, в нем ощущалось влияние снимка пропавшей Элайн, и все же я не сомневался в том, что вспомнил именно ее.

Я попытался сделать картинку более четкой, но мне все казалось, будто смотрю я не на Элайн, а как-то мимо. Чем напряженней припоминал я тот вечер, тем четче становились детали подвальной детской (мои руки на выщербленных клавишах пианино, зелень и краснота строительных кубиков, из которых складывалась все более высокая башня, кто-то из команды пловцов, махавших перед собою руками, изображая бабочку, ослепительные, обтянутые лоснистыми чулками колени Лоррен Палермо), а вот собрать лицо Элайн Коулман мне не удавалось.

По словам домохозяйки, в спальне Элайн ничто потревожено не было. Подушка, извлеченная из-под постельного покрывала, лежала прислоненной к спинке в изголовье кровати. На прикроватной тумбочке стояла наполовину наполненная чаем чашка — поверх почтовой открытки с извещением об открытии нового хозяйственного магазина. Покрывало было смято совсем немного, на нем покоилась фланелевая ночная рубашка — белая с синими цветочками — и раскрытый толстый роман бумажной обложкой кверху.

Мы пытались вообразить домохозяйку — как она стоит на пороге квартирки, как вступает в ее безмолвие, как пробивается сквозь опущенные жалюзи послеполуденное солнце, как светится побледневшая в его лучах, жаркая настольная лампа.

В газетах писали, что Элайн Коулман, закончив среднюю школу, поступила в Вермонте в небольшой университет, где основным ее предметом был бизнес, и написала однажды театральную рецензию для студенческой газеты. Получив диплом, она еще год прожила в том же университетском городе, работая официанткой в ресторанчике, который специализировался по морепродуктам; потом возвратилась в наш городок, несколько лет прожила здесь в однокомнатной квартире, а из нее перебралась в двухкомнатную, на улице Ивы. Пока она училась в университете, родители переехали в Калифорнию, и оттуда отец, электрик, отправился, уже сам по себе, в Орегон. «Во всем ее теле жилочки дурной не было» — цитировала одна из статей слова матери Элайн. Около года Элайн протрудилась в местной газете, затем, на половинной ставке, в торговавшем красками магазине, работала она и на почте, и в кофейне и, наконец, нашла в городке по соседству место в магазине, торгующем офисными принадлежностями. Ее помнили как женщину тихую, вежливую, хорошую работницу. Близких друзей у нее, похоже, не было.

Теперь я припоминал какие-то промельки полузнакомого лица, иногда попадавшегося мне на глаза при возвращениях домой на время университетских каникул — и позже, когда я вернулся окончательно и поселился здесь. Имя его обладательницы я давно позабыл. Она могла стоять на дальнем конце прохода между полками супермаркета, или в аптечной очереди, могла исчезать в дверях магазина на Главной улице. Я отмечал ее, не взглядывая, как отмечаешь тетушку друга. Если пути наши пересекались, я кивал и проходил мимо, думая о своем. В конце концов, мы — эта женщина и я — друзьями никогда не были, мы не были ничем. Ну, девушка, с которой я вместе учился в средней школе, вот и все, я ее почти и не знал, хоть верно и то, что ничего против нее не имел. Действительно ли то была пропавшая Элайн? Лишь после исчезновения эти случайные встречи окрасились некой горечью — ложной, я хорошо это понимал, но все-таки ощущал ее, как будто мне следовало остановиться, заговорить с Элайн, предостеречь, спасти, сделать хоть что-то.

Второе яркое воспоминание об Элайн Коулман явилось ко мне через три дня после сна о вечеринке. Относилось оно ко временам еще школьным, я прогуливался с моим другом, Роджером, — солнечным осенним днем из тех, когда небеса столь сини и чисты, что могли быть и летними, однако клены уже отливают золотом и краснотой, и дым сжигаемой листвы въедается вам в глаза. Прогулка получилась долгой, мы забрели в незнакомый квартал на другом конце городка. Дома здесь были маленькие, с отдельно стоящими гаражами, на лужайках попадались время от времени желтые пластмассовые подсолнухи или выполненный в натуральную величину олень. Роджер рассказывал о девушке, по которой сходил с ума — она играла в теннис, жила в роскошном доме на Гидеон-Хилл, — я посоветовал ему выдать себя за садовника и попытаться утроиться в этот дом на работу, розовые кусты подстригать. «Они же растут по ярду в день, — сказал я. — Так что без дела ты не останешься». «Тогда она меня уважать не будет», — серьезно ответил Роджер. Мы проходили мимо гаража, у которого девушка в джинсах и темной куртке бросала баскетбольный мяч в корзину без сетки. Дверь гаража стояла настежь, внутри различалась старая мебель, кушетки с лежавшими на них торшерами, столы, на которых покоились ножками кверху стулья. Мяч ударился в обод корзины и поскакал к нам по подъездной дорожке. Я поймал его, бросил девушке, уже побежавшей за ним, но, увидев нас, остановившейся. И я узнал Элайн Коулман. «Спасибо», — сказала она, держа мяч в руках, и замялась на миг, прежде чем опустить взгляд и отвернуться.

Вот этот миг колебания и зацепил меня, когда я вспомнил тот день. Он мог означать многое, скажем: «Ты не хочешь побросать с Роджером мяч?», или «Я пригласила бы вас покидать мяч, но мне не хочется просить, если вы сами этого не хотите», или, может быть, что-то совершенно иное, однако в тот момент, казалось, насыщенный неопределенностью, Роджер быстро взглянул мне в глаза и беззвучно произнес: «Нет». Саднило же меня это воспоминание тем, что Элайн могла заметить его взгляд, его приговор; наверное она уже научилась прочитывать знаки отказов. Мы пошли дальше, в синий предвечерний свет зрелой осени, беседуя о девушке с Гидеон-Хилл, и свежий воздух доносил до нас четкие, повторяющиеся удары баскетбольного мяча о дорожку, по которой Элайн Коулман возвращалась назад, к гаражу.

Правда ли, что однажды увиденное застревает в мозгу навсегда? Я думал, что за вторым воспоминанием последует целый прилив картин, только и ждавших возможности объявиться. В старших классах я должен был каждый день видеть ее на английском и в нашей классной, в коридорах и кафетерии школы, не говоря уж о неизбежных случайных встречах на улицах и в магазинах маленького городка, однако, если не считать вечеринки и гаража, никаких картин мне больше вызвать из памяти не удалось, ни единой. И лица ее я тоже увидеть не смог. Словно и не было у нее лица, не было черт. Даже на трех фотоснимках она выглядела как три разные женщины или, быть может, три варианта одной, которую никто никогда не видел. И я вернулся к двум моим воспоминаниям — как если бы в них крылся секрет, обнаружить который можно лишь напряженным исследованием. Но, хоть я и видел, все яснее и яснее, желтовато-белые, выщербленные по краям клавиши пианино, поблескивающие чулки, синее осеннее небо, солнце, проникающее в темный гараж, забитый стульями, столами и ящиками, хоть видел, или мне так казалось, потертую черную туфлю и белый, в рубчик, носок у пианино и посверки черной дранки на крыше гаража, мне не удавалось увидеть больше того, что я всегда помнил о Элайн Коулман: руки на коленях во время вечеринки; миг колебания на подъездной дорожке.

Дальше