Я смотрел книги. "Если хочешь - возьми почитать... только не эту, не эту" - Ангелина испугалась и осторожно выдернула книжку из рук. "Эта непристойная" - подтвердила старушка и улыбнулась моей матери. У нее глаза были живей, чем у дочери. "Наверное потому что она в свое время родила ребеночка. А дочь не смогла" - подумал я, а потом спросил у мамы. "Они несчастные люди... И счастливые..." "А кто это пел?" "Вертинский, был такой певец..."
Потом мы часто ходили к ним. "Иди, погуляй с Карлушей". Я надевал ошейник на теплую жилистую шею, а поводок нес в руках, отдельно. Карлуша шел впереди и терпеливо оглядывался, как старший брат, который все знает лучше меня и показывает дорогу. Мы шли по редкому сосновому лесу, по гладким шелковым иголкам и курчавому мху, пересекали длинные муравьиные пути и нигде не встречали людей. Карлуша сам знал, когда хватит гулять, и вел меня домой.
Приходим, а на середину комнаты выдвинут стол с белой длинной скатертью, она блестит, переливается - старинная. Мы пьем чай и едим пирог. Он подгорел, но зато с малиновым вареньем. Ангелина подкладывает мне все новые куски, подливает чай и вздыхает. Потом мы снова слушаем голос из другой таинственной жизни, прощаемся. "Карлуша, проводим гостей ". Они идут до большой дороги, отсюда видна наша дача. У дома я оборачиваюсь - женщины с собакой уже нет, сумрак понемногу опускается, повисает на колючих деревьях... Становится прохладно... Давно это было.
ФАКТОР ИКС.
Фактор икс
Мне было еще шестнадцать, когда я уехал из дома и поступил в Университет в маленьком прибалтийском городке. Я ходил на лекции с толпой незнакомых людей, растерянно слушал, что-то записывал - и шел к себе. Я шел по длинным темным улицам с высокими заборами, за которыми спали одноэтажные домики. Я снимал комнату. Она была с двумя окнами, большая и холодная, зато с отдельным входом и маленькой ледяной передней. В углу за большим шкафом стояла кровать со старым пуховым одеялом, это было теплое место. Печь топилась из другой половины дома, где жила хозяйка, от нее зависело мое тепло. Но кровать не зависела, и я залезал в узкое логово между стеной и шкафом и здесь читал, просматривал свои неуклюжие записи - и засыпал. К утру слабое тепло от печки вовсе улетучивалось, и я сползал с кровати, дрожа от холода и сырости. Я каждый день ждал, что, наконец, начнем учиться: кто-нибудь из старших обратит на меня внимание и спросит - "ну, как ты усвоил вчерашнюю лекцию?..." Но ничего не происходило, экзамены были бесконечно далеко, и попрежнему непонятно, что же делать. Люди на курсе были старше меня, многие пришли из техникумов, и уже работали. А мне было шестнадцать, вернее, семнадцать без одного месяца. И в один холодный октябрьский день исполнилось семнадцать ровно. Но никто здесь этого не знал, и не поздравил меня. Теперь я почувствовал, что живу совершенно один, и никому не нужен. Но в этом чувстве, кроме печали, было что-то новое для меня, и я насторожился, потому что всегда ждал нового и хотел его. Я купил бутылку яблочного вина, крепленого, самого дешевого. Покупать вино было стыдно, потому что дома мы жили бедно, и вдруг такая роскошь. Но все-таки день рождения, и я купил. Еще купил хлеб, колбасу и сыр, и попросил нарезать ломтиками, как это красиво делали тогда в магазинах. Пришел к себе. Печь дышала слабым теплом. Я не стал раздеваться, сел за стол перед окном, нарезал хлеб, откупорил бутылку - и хлебнул вина. Сразу стало теплей. Тусклый желтый свет мешал мне, и я погасил его...
Передо мной раскачивались голые ветки, но скоро они слились с чернотой неба. Через дорогу над воротами раскачивалась лампочка, ее свет метался в лужах и освещал комнату, как фары проезжающих автомобилей. Какие здесь автомобили... все тихо, все неподвижно, только ветер и мерцающий свет... Когда-нибудь я буду вспоминать этот день - думал я, ел сыр и колбасу, закусывал хлебом и запивал вином. Тогда я больше всего боялся исчезнуть, сгинуть - ничего не сделать, не увидеть, не выучиться, не любить - пропасть в темноте и неизвестности, как это бывает с людьми. Я уже знал, что так бывает. Я называл все черное и неизвестное, что прерывает планы и жизнь "фактор икс". Неожиданный случай, чужая воля - и твой полет прерван. Нужно свести "фактор икс" к нулю - и вырваться на простор, чтобы все, все зависело от меня...
А пока я сидел в темноте, меня обступала неизвестность, и я должен карабкаться и вырываться на волю... Только бы не сгинуть, добраться до своей, настоящей жизни... Я постепенно пьянел, жевал колбасу, которой было вдоволь, шурша бумагой наошупь находил тонкие ломтики сыра. Как хорошо, что ничего еще не было, и все еще будет...
Я заснул сидя и проснулся только на рассвете - барабанили в дверь. Пришла телеграмма из дома.
Осталось три дня
Аппетит приходит не во время еды - тогда он уже свирепствует вовсю он приходит, когда кончаются деньги. Я получал стипендию - двести девяносто рублей старыми бумажками, теперь это, конечно, не двадцать девять... ну, скажем, пятьдесят...- и деньги носил с собой, в заднем кармане брюк. Когда нужна была бумажка, я вытаскивал из кармана, что попадалось под руку, трешку или пятерку, если на современные деньги, и никогда не считал, сколько их
осталось. В один прекрасный день я тянул руку в карман, рассеянно доставал деньгу, но что-то меня беспокоило - я снова лез в карман - и понимал, что он пуст. Это происходило каждый месяц, и все-таки каждый раз удивляло меня. Но нельзя сказать, чтобы я огорчался. Обычно оставалось дней десять до стипендии. Ну, одна неделя "на разгоне": во-первых, совсем недавно ел досыта, а это поддерживает, во-вторых, не все еще потратились и можно прихватить рубль, то есть, десятку в те времена. И неделя пролетала без особых трудностей. А вот вторая, последняя, была потрудней. Мы с приятелем жили примерно одинаково. У него отец погиб на фронте, у меня умер после войны, и мы надеялись только на стипендию. И с деньгами обращались одинаково, так что кончались они у нас одновременно. Но мы не очень огорчались. Первую неделю вовсе не тужили, а вот вторую... Занимать уже было не у кого. Может и были такие люди, которые всегда имели деньги, но мы их не знали. Мы ходили в столовую, брали компот и ели хлеб, который стоял на столах. Но к вечеру хотелось чего-нибудь еще, и мы шли к соседу. Он старше нас, у него свои друзья. Денег, правда, тоже нет, но отец-колхозник привозил яйца и сало.
- Привет - привет... Слушай, дай кусочек сала, поджарить не на чем.
- Возьми в шкафчике - отрежь...- он говорит равнодушно и смотрит в книгу. На столе перед ним большая сковородка с остатками яичницы с салом, полбуханки хлеба... Хорошо живет... Мы шли отрезать.
В маленьком темном шкафчике жил и благоухал огромный кусок розовой свинины, с толстой коричневой корочкой-кожей, продымленной, с редкими жесткими волосками. Отец коптил и солил сам. Мы резали долго, старательно, и отрезали толстый ломоть, а чтобы ущерб не был так заметен, подвигали кусок вперед, и он по-прежнему смотрел из темноты розовым лоснящимся срезом. Ничего, конечно, не жарили, резали сало на тонкие полоски, жевали и закусывали хлебом. Сало лежало долго и чуть-чуть попахивало, но от этого казалось еще лучше. "Какая, должно быть, была свинья..." Ничего, сала ему хватит, скоро снова приедет отец-крестьянин, развяжет мешок толстыми негнущимися пальцами и вытащит новый, остро пахнущий дымом пласт розового жира с коричневыми прожилками... Везет людям...
Мы приканчивали сало, потом долго пили чай и доедали хлеб... в большой общей кухне, перед темнеющим окном...
- Осталось три дня...
- Да, три дня осталось...
Лепра
Я был на четвертом курсе, студент-медик, когда нас повезли в лепрозорий. Практика не практика, и экскурсией не назовешь, но один день мы там провели. Раньше я считал, что лепра, или проказа - это болезнь жарких стран. Тут же представлялись минареты, южные базары, ослепительный песок пустыни... И эти подобия людей, с колокольчиками на шее, чтобы заранее извещать о своем приближении. Говорят, что и на Востоке уже не так, но картина осталась с детства, а это навсегда... Теперь мы узнали, что есть очаги лепры, в которых неизвестно где, может в воде, или в земле, гнездится этот микроб. В Прибалтике один такой очаг, и из миллиона людей каждый год заболевает один или два. Предотвратить это невозможно - микроб может выжидать десять лет не проявляя себя, где-нибудь в носоглотке, а потом примется за дело. Но согласитесь - один или даже два на миллион - это немного. Конечно, надо лечить, но беспокоиться особенно нечего. Медицина сделала уже много для них...
Мы подъехали к деревянным домикам, которые стояли среди цветущих яблонь. Рядом с ними торчали какие-то странные каменные теремки, размером в одну крошечную комнату. Все было аккуратно и уютно. Сначала показали прием больных. Привели крепкого тридцатилетнего мужика, тракториста, с лицом упрямым и напряженным. Он два раза сбегал отсюда, потому что считал себя здоровым человеком. И действительно, он казался совершенно здоровым, только на спине маленькое белесоватое пятнышко. Врач взял иглу и уколол пятнышко. Больной не почувствовал укола, попрежнему мрачно смотрел в стену.
- Это и есть лепра, самое начало... Несколько лет лечения - и, может быть, все обойдется... но кто знает, болезнь эта коварна.
Нас повели по палатам.
- Я покажу самую старую больную. Она пришла в десятом году. Проснулась недавно, приподнялась... а рука осталась лежать на кровати - отпала по самое плечо...
Старуха лежала у окна. Майский теплый ветер шевелил седые с желтизной волосы. Она не слышит и не видит, и боли не чувствует. Казалось, что старуха улыбается, но разве разглядишь улыбку на таком лице...
- Это львиное лицо... выпадают ресницы, брови, распухают бровные дуги, а нос...
Я подумал - ...пятьдесят лет... Она вошла сюда молодой девушкой, в начале века. Как это можно перенести? Тех, кто ее знал, любил - разметало время, их убивали на войне, жизнь менялась, а она была все время здесь... Разве не лучше умереть?..
- А сейчас посмотрим других больных...
Мы спустились в сад. Среди деревьев пожилой мужчина строил: домик, один из тех самых теремков, которые мы видели с дороги. У него не было обеих кистей. Он захватывал обрубками рук кирпич и крепко держал, пока стоящая рядом женщина намазывала раствор, потом уверенно шлепал кирпич на место и брал следующий. У женщины были чудовищно распухшие ноги, но руки в порядке, и работа продвигалась на наших глазах.
- Они поженились здесь, - сказал врач,- такие домики больные строят для себя. У них нет надежды выйти отсюда, но мы замедляем течение болезни, и они могут жить долго...
Чудовищно и непонятно. Они заперты здесь - и смеются... Врач посмотрел на меня и улыбнулся, он был не намного старше нас.
- Мне предложили это место - я согласился. Денег больше, работа без спешки - лечишь каждого годами...Опасности никакой - открытый туберкулез куда опасней. У меня домик за оградой, огород, здесь хорошо. И я кое-чтопонял за эти три года. Скоро уеду, конечно, но это место мне не забыть, да...
Мы вышли на дорогу. Мимо проносились машины - недалеко большой город. Забрались в автобус и покатили. Домики лепрозория остались позади. Я облегченно вздохнул - вряд ли заразился, это мало заразно, и руками ничего не трогал... Мне надо было срочно забыть об этой поездке - и я забыл - уж слишком все, что я увидел, не вписывалось в мое понимание жизни. А потом начал вспоминать это майское утро, яблони в цвету, старуху из царских времен, и этих двоих, строящих свой дом.
Трамвай - мое ощущение
Другой такой странной ссоры я в жизни не видел. Два моих знакомых, Виктор и Борис, чуть не подрались из-за английского философа Беркли, отъявленного идеалиста. На занятиях этого Беркли ругали. Назвать человека берклианцем - значит заклеймить навечно. После занятий Виктор пришел к нам и говорит:
- Нравится мне Беркли, ведь только подумать - весь мир! - мое ощущение... и ничего, кроме этого нет... Просто здорово!
Я ему говорю:
- Пойдем, Витя, в столовую - ради материи, а потом на волю - в поле...
Дни стояли золотые - сухие, теплые, мы только учиться начали. Но тут пришел к нам Борис, он дома жил, не в общежитии. Борис большой и толстый, и очень практичный человек, с первого курса сказал - буду стоматологом, и свою мечту выполняет. Всегда деньги будут, говорит, на мой век челюстей хватит. Виктор ему про Беркли рассказал, а Борису что-то не понравилось. "Это все выдумки,- говорит,- это что же, и я твое ощущение?..."
- Может и так,- отвечает Виктор,- но ты не обижайся, ведь я и сам себе - может ощущение и не больше.
А Борис ему:
- И трамвай - твое ощущение, да?...
- И трамвай, ну и что же?...
- А вот то, что этот трамвай тебя задавит, и тоже будет твое ощущение?...
Виктор удивляется:
- Зачем меня давить?... Ты мне докажи. Все вы, материалисты, такие, вы своей материей только задавить можете, это ваш лучший аргумент.
Тут Борис раздулся от злости и предлагает:
- Хочешь, я тебя в окно выброшу, тогда узнаешь своего Беркли...
А Виктор ему - "ничего не докажешь..." Чуть не подрались, и с тех пор здороваться перестали. Был тогда в комнате еще один человек, и он весь разговор передал, кому следует. Виктора чуть не выгнали тогда, но он от своего Беркли не отказался, книги его стал читать, а потом и вовсе стал философом. Сейчас он далеко живет, иногда пишет мне, Беркли по-прежнему уважает, только, говорит, у него своя философия, а у меня своя. Борис стал большим начальником, даже про зубы забыл, и со мной не здоровается - может, не узнает, а может и не хочет знать: ведь я тогда сказал, что ничего не было, и материю никто не трогал, первична она - и все дела... Ну, а я стал врачом, лечу больную материю, да не все так просто. Вот сегодня привезли человека - он от слова одного, от сотрясения воздуха вроде бы ничтожного упал, и будет ли жить, не знаю... Вот тебе и Беркли - идеалист.
Тот самый Морган
Когда я был студентом, в нашем университете еще не успели навести порядок, все-таки не Россия, а Прибалтика. Павлова, правда, насаждали, как когда-то картошку, но до Менделя с Морганом не добрались всерьез. Наш старик рассказывал про гены и хромосомы, а когда его спрашивали про Лысенко - вздыхал, что-то бормотал и разводил коротенькими ручками. Он явно не хотел неприятностей и определенно не высказывался. Приехал академик Глущенко, правая рука Лысенко, и с трибуны кричал на всех: "Наследственность - это вам не сундук с наследством, это свойство..." Никто ему не возражал, времена шли суровые. Правда, наш старик пытался что-то сказать, но он не умел кричать, что-то мямлил, а потом махнул рукой и сел. Глущенко посмеялся над ним и почему-то назвал "мистером". Все это было странно. С большими трудами я достал книгу Моргана. Она меня поразила своей сухостью и определенностью. Какой же он идеалист??... В следующий раз я подошел к старику и попытался поговорить откровенно, но он что-то пробормотал - народу, мол, много - и поспешил уйти...
Через несколько дней на улице около меня затормозил мопед: "Садись, подвезу..." Старик улыбался, толстые щеки лоснились. Он лихо подкатил к общежитию, и тут, нагнувшись ко мне, сказал:
- Я был учеником Моргана.
Я не знал, что сказать и смотрел на него. Морган... начало века, а старик был живой и улыбался мне...
- Да, я и моя жена, учились у него, а потом работали, четыре года. Лысенко, Глущенко - это хулиганы, бандиты... Я был у Моргана, а вы-у меня, это и есть наука, молодой человек.
Он кивнул мне и укатил. Дома я открыл книгу Моргана и в библиографии увидел строчку: "Морган, Хинт, 1914..." Еще немного - и я бы заплакал. Есть еще люди... Морган уже не был так далеко от меня. В это время я выбирал кем быть, и разговор со стариком столкнул меня с места.
Хорошо
Старуха, которая читала нам физиологию, не любила меня. Я всегда опаздывал на лабораторные занятия, а на лекциях и вовсе не бывал. И она придиралась ко мне. Лучше всего это сделать на занятиях, потому что работает одна группа, десять человек, и каждого видно - всегда найдется, что сказать... Она подходит, руки за спину, и молча наблюдает - ждет промаха. Но я не так боялся промаха - я думал о халате. У всех были белоснежные гладкие халаты, а мой вечно мятый и серый. После занятий я бежал на кафедру биохимии, работал там, ставил опыты, и выстирать халат не успевал, а второго у меня не было. И вот она стоит сзади, и, конечно, видит мой смятый ворот и грязноватые локти. Но об этом она молчала и делала замечания по существу. И все же я был уверен - когда-нибудь она выскажется обо всем, что видела... Она высокая, худая, лоб и подбородок выступают, а глаза из вогнутости лица глядят не мигая, как у ночной птицы. Чуть ошибешься, за спиной оживает скрипучий голос - "не так..." - протягивается длинная рука и несколькими движениями пальцев исправляет ошибку. Свое дело она знала, что и говорить... И вот она стоит за спиной и смотрит на мой мятый халат. Зачет, правда, приняла. Я, как всегда, опоздал, пришел с другой группой. Она подняла брови - "вы откуда?..." Как будто не знает, полгода наблюдала за моим халатом. Но зачет подписала. А теперь принимает экзамен.
Она сидит в глубоком кресле, в полумраке, а я - перед ярким окном, и, конечно, она видит мой халат. Но теперь он выстиран и выглажен, так что нечего рассматривать меня. И я все знаю... Я говорил, она молчала, вся в темноте, только сухая рука с длинными пальцами - на подлокотнике, видна. И все же мне казалось, что вижу глаза, и смотрят они насмешливо, может даже презрительно... Какая мертвая холодная старуха... Последний вопрос - о Декарте. Вот истинно живой человек, не то, что эта мумия. И в физике я с ним встречался, и в математике, а недавно книгу читал о его жизни... Она прервала меня - "пожалуй, хватит..." И внезапно, резко, отрывисто - "А когда жил Декарт?"
Вот момент моего торжества! Я делаю паузу - пусть порадуется, что поймала меня - и называю точные даты его рождения и смерти.
И мой удар дошел до цели. Пальцы длинной руки пришли в движение. Она подалась вперед и показалась из полумрака. "Вы любите Декарта?" Она не скрывала своего изумления. "Я была в его доме, молодой человек, когда жила во Франции..." Лицо ее стало живым и даже добрым. Она взяла мою зачетку и что-то начертила в ней: "Хорошо... хорошо".