И вдруг он засмеялся, громко и резко, должно быть что-то найдя смешным, — Дорофея не слыхала, что именно. И сейчас же восторженно и счастливо рассмеялась Лариса и при этом порозовела вся. Значит, чувство есть все-таки?.. Он скоро перестал смеяться, а у Ларисы еще долго светилось лицо.
До чего разные характеры — Лариса и Юлька. Посмотрите, как Юлька, которой только восемнадцать исполнилось, держится с молодыми людьми. Один ей закуску подает, другой выбирает для нее яблоко получше, третий по ее приказу бежит в кухню выбросить окурки из пепельницы. Андрея она совсем загоняла. «Ешь, Андрюша!» — твердила Дорофея, но ему не до еды — Юлька приставила его к елке смотреть, чтобы от свечек не загорелось что-нибудь. Каждую минуту она его теребит: «Андрюша, ты не смотришь, поправь вон ту слева!» Она позволяет ему пошучивать над его подчиненным положением, но при этом делает такое лицо, словно говорит: «Глупые шутки, но так и быть, простим ему, ведь он еще очень молод!»
Лариса ничего этого не умеет и не сумеет никогда. Лариса не завоевательница: что само плывет ей в руки, то она и берет. Приплыл вот теперь этот Павел Петрович…
Тетка Евфалия сидела против Павла Петровича и рассматривала его без церемонии. Должно быть, он ей понравился: своей узловатой, темной рабочей рукой она протянула к нему рюмку и сказала:
— За ваше здоровье.
— Благодарю вас, — ответил он, взглянув на нее из-под собранного в складки лба; вежливо привстав, он чокнулся с теткой. Тут в первый раз мелькнуло в нем Дорофее что-то привлекательное: нет, он ничего.
А тем временем в комнате нарастал страшный шум. Начинали со степенного, хотя и веселого разговора, с чинных тостов и взаимных угощений. Дорофея не уловила, каким же образом получилось так, что нужно кричать во всю мочь, если хочешь, чтобы тебя услышали. И Дорофея кричала, спрашивая, кто еще хочет гуся, и тетка Евфалия кричала, и все кричали, кроме Павла Петровича. Как-то сразу стол покрылся поверх всего мандариновыми корками и конфетными бумажками, а в тарелке у Дорофеи оказалось вино и окурок, хотя она не курила. Плотным роем, как мошкара, что-то поднялось в ярком кругу абажура и осело на плечи, головы и мандариновые корки: конфетти. Вдруг — дымный, пляшущий свет сбоку, шипенье, сильный запах еловой смолы и тоненький, отчаянный Юлькин крик: «Андрюша!» — загорелась елка. Андрей бросился как лев и залил пожар нарзаном. Все смеялись, но притихли. Юлька влезла на стул и задула свечи.
— Достаточно! — сказала она. — Вообще, нам пора уже идти. Посидим немножко тихо и попоем. Бандьера росса. Андрюша!
Андрей послушно запел. Они любили эту песню и выучили ее по-итальянски, и пели красиво и дружно, даже Павел Петрович подпевал: «Бандьера росса», — больше, видно, не знал слов. Потом спели «Болотных солдат», а потом перешли на свои родные: «Товарищ, товарищ, в труде и в бою» и «Мы никому не позволим». Тут и Дорофея запела, эти песни были частью ее биографии, частью воздуха, которым она дышала, она не могла слышать их и не присоединиться.
У нее был небольшой голос, но хороший слух и точное чувство хорового ритма, — сколько за жизнь перепето песен в таких же случайно сложившихся хорах! — и пела она с блестящими глазами, ощущая смысл каждого слова и разгорячаясь от этого смысла. Юлька подошла к ней, обеими руками обняла за шею и поцеловала.
— Я тебя люблю! — сказала она.
Дорофее еще хотелось петь, но кто-то сказал: «А там танцуют!» — и все стали подниматься, громко двигая стульями.
Юлька сказала: «Ребята, это свинство — все бросать на маму и тетю. Надо убрать со стола». И они быстро и весело, толкаясь в маленькой столовой и мешая друг другу, унесли посуду в кухню, подмели пол и расставили стулья по местам. В суматохе одевания Дорофея случайно подсмотрела коротенькую сцену: Лариса и Павел Петрович, оба уже в пальто, стояли друг против друга, и Лариса спрашивала упавшим голосом:
— Может быть, пойдете все-таки?
— Что я буду там делать? — спрашивал он.
— Танцевать, — сказала она нерешительно.
— Не умею.
— Я вас научу.
— Зачем?
Его глаза из-под наморщенного лба смотрели на Ларису с недоумением, почти с испугом.
Она отвернулась, натягивая перчатку, лицо у нее было жалкое. Их заслонили, Дорофея не знала, чем кончился разговор. В это время принесли телеграмму от Леонида Никитича: «Пью твое здоровье». Дана со станции Шабуничи — маленькая станция, скорые не останавливаются. Дорофее представилось, как Леня с паровоза подает человеку с фонарем бумажку и просит: «Отправь, друг, пожалуйста…»
Юлька и Андрей задержались, чтобы вымыть посуду. (Очередная Юлькина «тимуровская» выдумка.) Они мыли очень тихо; Дорофея, прибирая в комнатах, дважды заглянула в кухню — чтоб не затеяли что-нибудь предосудительное, как-никак выпили ребятишки. Но ничего предосудительного не было: Юлька, строгая, в старом синем школьном халатике поверх шелкового платьица, мыла мочалкой блюдо; Андрей, без пиджака, повязанный передником тетки Евфалии, принял блюдо из Юлькиных рук, стал вытирать полотенцем. «Не разбей, пожалуйста!» — сухо бросила Юлька. В другой раз Андрей стоял уже в пиджаке, с приглаженной прической, и Юлька счищала пятно с его рукава… Потом и они ушли. Тетка Евфалия, расстегивая кофту, вышла из своей комнатушки и сквозь зевоту сказала:
— Воротник хороший.
— Какой воротник, у кого? — спросила Дорофея рассеянно.
— У Ларисиного, — невнятно ответила тетка. — Мерлушковый. — И, раззевавшись до немоты, ушла к себе. И Дорофея осталась одна.
Спать не хотелось. Напевая, прошлась она по светлым, вдруг опустевшим комнаткам. Еще дрожало в ней что-то, поднятое песнями, вином, молодыми голосами. Сейчас бы веселиться: ведь только начали… Чудак этот Павел Петрович, ну что за человек такой, спрашивает: зачем танцевать…
Леня ведет товарный маршрут. Выпили с Квитченко по маленькой, закусили и едут… Грохоча, мелькают во мраке платформы, платформы, цистерны. В леса и перелески уходит бесконечная дорога, могучая машина ревет, эхо откликается в лесах…
Лариса и Юлька танцуют. Юлька — курносенькая, строгая и победоносная, от кавалеров нет отбоя. Лариса вся опущенная, смотрит, танцуя, в одну точку. Павел Петрович ушел домой… Если бы не Юлька, отозвать бы тогда в передней Ларису и шепнуть: очень тебе надо на танцы, пойди с ним погулять, или здесь посидите вдвоем… Юлька запретила давать советы. Не получится у них ничего. Бог с ним, только Ларису жалко… В зале тысяча человек, оркестр, серпантин, маски…
Все на глазах, кроме одного.
И песня замолчала в ней, когда она вернулась к своему горю.
А почему, собственно, сейчас не поехать в Дом техники? Еще не поздно, концерт продлится часов до четырех…
Поеду!
Откуда-то пятнышко на блузке, надо переодеться.
Надену не костюм, в костюме я каждый день, надену синее платье.
Она уже шла переодеваться, но зазвонил телефон на столике в столовой. Голос Чуркина:
— Дорофея Николаевна? С Новым годом! Дорофея Николаевна, я тебе желаю всякого счастья!.. Что говоришь? Не слышу: шумно… У меня Акиндинов рвет трубку.
Голос Акиндинова:
— Ты что это засела дома? Стареешь, Дуся!
— А я сейчас приеду.
— Ну, молодец. Давай. Машину пошлем. Тут у нас дым коромыслом.
— Слышу, что дым коромыслом.
— То-то. Ну, мы ждем. Машина сейчас будет. Выходи.
Вот как хорошо, все приглашают, никто не забыл. «Синее платье, значит, и кружевной воротничок…»
На улице перед домом зафырчал автомобиль. В черных окошках вспыхнул и погас свет фар. Уже за нею? Так скоро? Не может быть.
Опять блеснул свет и опять погас. Фырчанье смолкло. Хлопнула автомобильная дверца.
Как будто не все дверцы хлопают одинаково. Ну, остановилась перед домом чья-то машина — не из Дома техники, для той рано, — что тут необыкновенного? По каким же приметам Дорофее вообразилось вдруг, что эту дверцу захлопнула любимая рука?
Она бросилась и припала к черному окошку.
Не разглядеть бы ничего из светлой комнаты, если бы не снег. На белом снегу видно: стоит машина. Под окном мелькнула фигура, проскрипели шаги, и с той стороны, за стеклом, приникло лицо… Как птица, пролетела она через переднюю и веранду и распахнула дверь прежде, чем он успел подняться на крылечко.
— Пойдем, пойдем! — говорила она бессвязно и горячо, обнимая его. — В столовой, — сказала она так же бессвязно, когда он хотел снять пальто в передней, — в столовую, там теплей…
Вошли в столовую. Он медленно разматывал шарф, а она стояла близко, закинув голову, и смотрела на него.
— Ты похудел. Почему ты похудел?
— Кто дома?
— Никого. Тетя Фаля, она спит… Разбудить?
— Ну, вот еще. А отец?
— Никого нет, только я.
— Удача, — усмехнулся он. — Пировала? — он увидел розовый кружочек конфетти у нее в волосах.
— Кто дома?
— Никого. Тетя Фаля, она спит… Разбудить?
— Ну, вот еще. А отец?
— Никого нет, только я.
— Удача, — усмехнулся он. — Пировала? — он увидел розовый кружочек конфетти у нее в волосах.
— Да, были гости, ушли…
— Что ж мало пировали?
— В клуб пошли, на танцы. Молодежь была.
— А!
Он не спросил, чьи же это были гости; не спросил ничего про Ларису и Юльку. Он считал их виновницами своих семейных неприятностей — бывшую жену и девочку-сестру, которая подняла бунт против него.
Он пошел по комнатам, Дорофея за ним. Он открывал двери и заглядывал в каждую комнату, заглянул даже к спящей тетке Евфалии. Чего он искал? Оживлял ли в себе воспоминания, грустил ли о том времени, когда он тут жил, заласканный и забалованный?
— Генечка, ты, наверное, хочешь есть.
— Есть? Нет… Тебе все кажется, что если я не дома, то вечно голодный хожу, да?
Он спросил это тоном ласкового снисхождения. Каждую получку она посылала ему часть своей зарплаты, и если получка задерживалась на день-два, она волновалась — как там Генечка, не сидит ли без денег. Ей постоянно казалось, что он недоедает, что у него, должно быть, прохудилась обувь и не на что купить новую…
Она ревниво оглядела его. Костюм еще совсем хороший, и новая рубашка, сиреневая, с дымчатой полоской.
— Тебе идет эта рубашка, — сказала она и пощупала шелк искусственный или настоящий.
— Честное слово, — сказал он, — я только для того и заехал, чтобы посмотреть на тебя, на одну тебя, можешь быть уверена.
Да, к несчастью, он ни к кому не привязан, кроме нее.
— А выпить?.. Там, кажется, осталась вишневая наливка.
— Я пил шампанское и еще что-то.
— Где?
— У знакомого тут одного. Заехал, у него встреча…
— Весело было?
— Ну, что за весело. Так — посидели, покрутили патефон.
Ему никогда не было весело.
— Ты надолго?
— До понедельника. Хотел у этого типа — где я сейчас был — выяснить насчет одной работы.
— Опять?
— Что значит «опять»?
— Опять на новую работу?
— Ты посиди-ка в той дыре, где я сижу, — сказал он, повысив голос, да отбарабань там четыре месяца!..
— Четыре месяца! Геня! Какие же это сроки…
— Да, конечно. Всю жизнь там просидеть.
Она сказала:
— Для того и сидят люди в таком месте, чтобы оно перестало быть дырой.
— Чего ж ты не сидела в дыре? Сбежала из дыры?
— Когда это было — тридцать лет назад.
— Какая разница!
— Громадная разница. Ты великолепно понимаешь. Если бы я жила там сейчас…
— Пожалуйста, живи, если хочешь. А я не хочу.
Она опустила голову. Все слова были сказаны в свое время, и всё как об стену горох.
Он сказал с прежней снисходительностью:
— Что мне с тобой делать? Только встретимся, ты сразу со своей агитацией.
Она испугалась, что он уйдет.
— Ну-ну. Расскажи, как живешь. Из твоих писем ничего не видно.
— А какая там жизнь. Лес да снег.
— Общежитие у вас, говорят, приличное.
— Муравейник… Я не в общежитии, на частной квартире. У главбуха, сказал он с усмешечкой, — он бы не сдал, да есть дочка, как не сдать… У них и столуюсь. Ничего кормит дочка…
— Ну, прекрасно, — сказала она с тоской, — значит, в смысле быта все нормально. Товарищи есть?
— Товарищи… Каждый думает — как бы выдвинуться. С одним вроде подружился, излияния его слушал… Изливался, изливался, потом как разнес меня на собрании!
Ни одного слова понятного. Сидят мать и сын, и оба говорят по-русски, а она его не понимает, как будто он свалился с Марса и разговаривает на марсианском языке.
— Может, он разносил за дело?.. И знаешь — я, откровенно говоря, ничего не имею против того, чтобы ты тоже выдвинулся. Что значит в наше время выдвинуться? Заработать уважение общества…
— Опять двадцать пять. Приехал, называется, повидаться с матерью…
Громко позвала автомобильная сирена.
— Это за мной! Я и забыла… Выйди, скажи, что я не поеду… Нет, постой, я сама, ты простудишься без пальто!
Она вышла к водителю, поздравила его с Новым годом и сказала: «Извините, не могу поехать»…
На улице потеплело. Шел снег. Крыша Гениной машины уже побелела. При виде этой машины, стоявшей чуточку накренясь на мостовой, у Дорофеи возникла новая тревога.
— Геня, знаешь что — надо поставить машину во двор.
— Зачем? Ключ у меня.
— Вдруг уведут, тогда что?
— Не уведут. Ворота открывать — целое дело.
— Я открою.
— Да не стоит, мать. Ничего не случится. Я скоро поеду.
— Чья это машина?
— Директорская.
— Он разрешил взять?
— Без разрешения из гаража не выпустят.
— И он знает, что ты уехал за двести километров?
— А какое его дело?
— Если ему завтра понадобится машина?..
— Черт с ним, обойдется «эмкой». Такое хамло, ты бы видела…
Он лежал на ее постели, на покрывале и кружевных накидках, свесив ноги и закинув руки за голову.
— Вот когда шампанское начинает действовать…
— Постлать тебе постель? Разденься и спи. Ты устал.
— Нет, я так… — пробормотал он. — Я немножко…
Что-то еще надо сказать, о чем же она забыла ему сказать…
— Да! Геня!
— А?
— Тебя сегодня спрашивал Саша Любимов.
— Сашка? Что ему?
— Не знаю, просто спрашивал… Генечка, у тебя и там все кончено?
Он зевнул.
— Да нет, зачем же. Она — ничего… Беспокоится?
— Должно быть.
— Я сейчас к ней. По крайней мере без… нравоучений…
Он спал.
Она сидела возле него, сцепив пальцы на колене.
В спаленку падал свет из столовой. Полусумрак скрывал то, что было некрасиво в лице Геннадия, — невыразительность, равнодушие, распустившиеся во сне губы, капли пота над верхней губой… Дорофея видела только то, что красиво: прямой профиль и прямую линию бровей под высоким лбом, темно-русые волнистые пряди на подушке и большие веки, за которыми, казалось, скрываются умные и гордые глаза. И, горюя о нем, о его неустроенной жизни, она не могла не любоваться им.
В окраинной ночной тиши еле уловимо — скорее угадываешь ее, чем слышишь, — звучала музыка. У соседей включено радио. Люди празднуют. Праздник по всей родимой земле, музыка в домах и в эфире.
Глава вторая ТЕМНАЯ ДЕВКА
В анкетах, в графе «социальное происхождение», Дорофея писала: «Крестьянка, середнячка».
«Место рождения: село Сараны».
Это в двенадцати километрах от железной дороги. Теперь там шоссе и ходит автобус, и есть телефон, и лекторий, и трансляция из Москвы и из области, а когда Дорофея была маленькая, даже школы не было. Иной раз вечером — уже темно в избе и велено спать — заиграет на улице гармонь, Дорофея спрыгивала с полатей, босиком перебегала впотьмах через избу, льнула к окошку. Из-за перегородки раздавался окрик матери:
— А ну, на место!
Дорофея нехотя взбиралась на полати. Лежала и слушала, как удаляется гармонь: тише, тише… И нет ничего. Тишина огромная, неподвижная. Все умертвила, приказала: не надейся, ничего не будет… Господи, господи, хоть бы случилось что-нибудь. Хоть бы волки повыли, что ли. Иногда они подходят к околице, воют; тогда мычит и мечется корова и овцы поднимают возню за стеной, во дворе… Да есть ли что на свете, кроме села Сараны? Или мы одни между землей и небом? Голос человечий, запой, закричи или хоть выругайся! Чтоб не так пустынно, не так скучно было Дорофее!
Но вот далеко, далеко, далеко — слышится или мерещится: тук-тук-тук… тук-тук-тук… Может, это сердчишко твое стучит? Нет! Вон опять: тук-тук-тук… — уже отчетливей и ближе. Это поезд проходит за лесом, он еще бог знает где, но идет к нашей станции, я услышу, как он загудит, подходя. В поезде едут люди, всякие люди едут во всякие места, мы не одни на свете! Окна у поезда светлые; свет бежит по снежным лапам елей, протянутым к дороге; бежит, бежит — не поймаешь, не остановишь… Вон загудело: ту-тууу! — легко и неспокойно… Хорошо! Вырасту большая и поеду на поезде…
Кое-что интересное иногда случалось все же. Вот, например, какую однажды историю нечаянно услышала Дорофея, и не про кого-нибудь, а про отца и мать. Бабы, разговаривавшие между собой, не знали, что Дорофея тут, поблизости; а она слушала, притаясь и обмирая. Вы подумайте: мать крысиный яд пила. Из-за отца. Полюбила его, а он жениться ни за что; она и выпей яд. А он был гуляка и изменщик, однако испугался и женился. Дорофея родилась после свадьбы через четыре месяца. «Здорова будет, — заключили бабы, — хорошая порода, ничто их не берет». Дорофея несколько ночей заснуть не могла — воображала, шептала, переживала эту старую историю.
Один раз отец пошел на охоту с Фролом, соседом. Много ли они выпили и из-за чего поссорились, неизвестно, только отец вернулся избитый, в синяках и крови. Мать поливала водой его всклокоченную голову, положила ему примочку к носу и одно сказала: