Собрание сочинений (Том 2) - Вера Панова 2 стр.


И вдруг он засмеялся, громко и резко, должно быть что-то найдя смешным, — Дорофея не слыхала, что именно. И сейчас же восторженно и счастливо рассмеялась Лариса и при этом порозовела вся. Значит, чувство есть все-таки?.. Он скоро перестал смеяться, а у Ларисы еще долго светилось лицо.

До чего разные характеры — Лариса и Юлька. Посмотрите, как Юлька, которой только восемнадцать исполнилось, держится с молодыми людьми. Один ей закуску подает, другой выбирает для нее яблоко получше, третий по ее приказу бежит в кухню выбросить окурки из пепельницы. Андрея она совсем загоняла. «Ешь, Андрюша!» — твердила Дорофея, но ему не до еды — Юлька приставила его к елке смотреть, чтобы от свечек не загорелось что-нибудь. Каждую минуту она его теребит: «Андрюша, ты не смотришь, поправь вон ту слева!» Она позволяет ему пошучивать над его подчиненным положением, но при этом делает такое лицо, словно говорит: «Глупые шутки, но так и быть, простим ему, ведь он еще очень молод!»

Лариса ничего этого не умеет и не сумеет никогда. Лариса не завоевательница: что само плывет ей в руки, то она и берет. Приплыл вот теперь этот Павел Петрович…

Тетка Евфалия сидела против Павла Петровича и рассматривала его без церемонии. Должно быть, он ей понравился: своей узловатой, темной рабочей рукой она протянула к нему рюмку и сказала:

— За ваше здоровье.

— Благодарю вас, — ответил он, взглянув на нее из-под собранного в складки лба; вежливо привстав, он чокнулся с теткой. Тут в первый раз мелькнуло в нем Дорофее что-то привлекательное: нет, он ничего.

А тем временем в комнате нарастал страшный шум. Начинали со степенного, хотя и веселого разговора, с чинных тостов и взаимных угощений. Дорофея не уловила, каким же образом получилось так, что нужно кричать во всю мочь, если хочешь, чтобы тебя услышали. И Дорофея кричала, спрашивая, кто еще хочет гуся, и тетка Евфалия кричала, и все кричали, кроме Павла Петровича. Как-то сразу стол покрылся поверх всего мандариновыми корками и конфетными бумажками, а в тарелке у Дорофеи оказалось вино и окурок, хотя она не курила. Плотным роем, как мошкара, что-то поднялось в ярком кругу абажура и осело на плечи, головы и мандариновые корки: конфетти. Вдруг — дымный, пляшущий свет сбоку, шипенье, сильный запах еловой смолы и тоненький, отчаянный Юлькин крик: «Андрюша!» — загорелась елка. Андрей бросился как лев и залил пожар нарзаном. Все смеялись, но притихли. Юлька влезла на стул и задула свечи.

— Достаточно! — сказала она. — Вообще, нам пора уже идти. Посидим немножко тихо и попоем. Бандьера росса. Андрюша!

Андрей послушно запел. Они любили эту песню и выучили ее по-итальянски, и пели красиво и дружно, даже Павел Петрович подпевал: «Бандьера росса», — больше, видно, не знал слов. Потом спели «Болотных солдат», а потом перешли на свои родные: «Товарищ, товарищ, в труде и в бою» и «Мы никому не позволим». Тут и Дорофея запела, эти песни были частью ее биографии, частью воздуха, которым она дышала, она не могла слышать их и не присоединиться.

У нее был небольшой голос, но хороший слух и точное чувство хорового ритма, — сколько за жизнь перепето песен в таких же случайно сложившихся хорах! — и пела она с блестящими глазами, ощущая смысл каждого слова и разгорячаясь от этого смысла. Юлька подошла к ней, обеими руками обняла за шею и поцеловала.

— Я тебя люблю! — сказала она.

Дорофее еще хотелось петь, но кто-то сказал: «А там танцуют!» — и все стали подниматься, громко двигая стульями.

Юлька сказала: «Ребята, это свинство — все бросать на маму и тетю. Надо убрать со стола». И они быстро и весело, толкаясь в маленькой столовой и мешая друг другу, унесли посуду в кухню, подмели пол и расставили стулья по местам. В суматохе одевания Дорофея случайно подсмотрела коротенькую сцену: Лариса и Павел Петрович, оба уже в пальто, стояли друг против друга, и Лариса спрашивала упавшим голосом:

— Может быть, пойдете все-таки?

— Что я буду там делать? — спрашивал он.

— Танцевать, — сказала она нерешительно.

— Не умею.

— Я вас научу.

— Зачем?

Его глаза из-под наморщенного лба смотрели на Ларису с недоумением, почти с испугом.

Она отвернулась, натягивая перчатку, лицо у нее было жалкое. Их заслонили, Дорофея не знала, чем кончился разговор. В это время принесли телеграмму от Леонида Никитича: «Пью твое здоровье». Дана со станции Шабуничи — маленькая станция, скорые не останавливаются. Дорофее представилось, как Леня с паровоза подает человеку с фонарем бумажку и просит: «Отправь, друг, пожалуйста…»

Юлька и Андрей задержались, чтобы вымыть посуду. (Очередная Юлькина «тимуровская» выдумка.) Они мыли очень тихо; Дорофея, прибирая в комнатах, дважды заглянула в кухню — чтоб не затеяли что-нибудь предосудительное, как-никак выпили ребятишки. Но ничего предосудительного не было: Юлька, строгая, в старом синем школьном халатике поверх шелкового платьица, мыла мочалкой блюдо; Андрей, без пиджака, повязанный передником тетки Евфалии, принял блюдо из Юлькиных рук, стал вытирать полотенцем. «Не разбей, пожалуйста!» — сухо бросила Юлька. В другой раз Андрей стоял уже в пиджаке, с приглаженной прической, и Юлька счищала пятно с его рукава… Потом и они ушли. Тетка Евфалия, расстегивая кофту, вышла из своей комнатушки и сквозь зевоту сказала:

— Воротник хороший.

— Какой воротник, у кого? — спросила Дорофея рассеянно.

— У Ларисиного, — невнятно ответила тетка. — Мерлушковый. — И, раззевавшись до немоты, ушла к себе. И Дорофея осталась одна.

Спать не хотелось. Напевая, прошлась она по светлым, вдруг опустевшим комнаткам. Еще дрожало в ней что-то, поднятое песнями, вином, молодыми голосами. Сейчас бы веселиться: ведь только начали… Чудак этот Павел Петрович, ну что за человек такой, спрашивает: зачем танцевать…

Леня ведет товарный маршрут. Выпили с Квитченко по маленькой, закусили и едут… Грохоча, мелькают во мраке платформы, платформы, цистерны. В леса и перелески уходит бесконечная дорога, могучая машина ревет, эхо откликается в лесах…

Лариса и Юлька танцуют. Юлька — курносенькая, строгая и победоносная, от кавалеров нет отбоя. Лариса вся опущенная, смотрит, танцуя, в одну точку. Павел Петрович ушел домой… Если бы не Юлька, отозвать бы тогда в передней Ларису и шепнуть: очень тебе надо на танцы, пойди с ним погулять, или здесь посидите вдвоем… Юлька запретила давать советы. Не получится у них ничего. Бог с ним, только Ларису жалко… В зале тысяча человек, оркестр, серпантин, маски…

Все на глазах, кроме одного.

И песня замолчала в ней, когда она вернулась к своему горю.

А почему, собственно, сейчас не поехать в Дом техники? Еще не поздно, концерт продлится часов до четырех…

Поеду!

Откуда-то пятнышко на блузке, надо переодеться.

Надену не костюм, в костюме я каждый день, надену синее платье.

Она уже шла переодеваться, но зазвонил телефон на столике в столовой. Голос Чуркина:

— Дорофея Николаевна? С Новым годом! Дорофея Николаевна, я тебе желаю всякого счастья!.. Что говоришь? Не слышу: шумно… У меня Акиндинов рвет трубку.

Голос Акиндинова:

— Ты что это засела дома? Стареешь, Дуся!

— А я сейчас приеду.

— Ну, молодец. Давай. Машину пошлем. Тут у нас дым коромыслом.

— Слышу, что дым коромыслом.

— То-то. Ну, мы ждем. Машина сейчас будет. Выходи.

Вот как хорошо, все приглашают, никто не забыл. «Синее платье, значит, и кружевной воротничок…»

На улице перед домом зафырчал автомобиль. В черных окошках вспыхнул и погас свет фар. Уже за нею? Так скоро? Не может быть.

Опять блеснул свет и опять погас. Фырчанье смолкло. Хлопнула автомобильная дверца.

Как будто не все дверцы хлопают одинаково. Ну, остановилась перед домом чья-то машина — не из Дома техники, для той рано, — что тут необыкновенного? По каким же приметам Дорофее вообразилось вдруг, что эту дверцу захлопнула любимая рука?

Она бросилась и припала к черному окошку.

Не разглядеть бы ничего из светлой комнаты, если бы не снег. На белом снегу видно: стоит машина. Под окном мелькнула фигура, проскрипели шаги, и с той стороны, за стеклом, приникло лицо… Как птица, пролетела она через переднюю и веранду и распахнула дверь прежде, чем он успел подняться на крылечко.

— Пойдем, пойдем! — говорила она бессвязно и горячо, обнимая его. — В столовой, — сказала она так же бессвязно, когда он хотел снять пальто в передней, — в столовую, там теплей…

Вошли в столовую. Он медленно разматывал шарф, а она стояла близко, закинув голову, и смотрела на него.

— Ты похудел. Почему ты похудел?

— Кто дома?

— Никого. Тетя Фаля, она спит… Разбудить?

— Ну, вот еще. А отец?

— Никого нет, только я.

— Удача, — усмехнулся он. — Пировала? — он увидел розовый кружочек конфетти у нее в волосах.

— Кто дома?

— Никого. Тетя Фаля, она спит… Разбудить?

— Ну, вот еще. А отец?

— Никого нет, только я.

— Удача, — усмехнулся он. — Пировала? — он увидел розовый кружочек конфетти у нее в волосах.

— Да, были гости, ушли…

— Что ж мало пировали?

— В клуб пошли, на танцы. Молодежь была.

— А!

Он не спросил, чьи же это были гости; не спросил ничего про Ларису и Юльку. Он считал их виновницами своих семейных неприятностей — бывшую жену и девочку-сестру, которая подняла бунт против него.

Он пошел по комнатам, Дорофея за ним. Он открывал двери и заглядывал в каждую комнату, заглянул даже к спящей тетке Евфалии. Чего он искал? Оживлял ли в себе воспоминания, грустил ли о том времени, когда он тут жил, заласканный и забалованный?

— Генечка, ты, наверное, хочешь есть.

— Есть? Нет… Тебе все кажется, что если я не дома, то вечно голодный хожу, да?

Он спросил это тоном ласкового снисхождения. Каждую получку она посылала ему часть своей зарплаты, и если получка задерживалась на день-два, она волновалась — как там Генечка, не сидит ли без денег. Ей постоянно казалось, что он недоедает, что у него, должно быть, прохудилась обувь и не на что купить новую…

Она ревниво оглядела его. Костюм еще совсем хороший, и новая рубашка, сиреневая, с дымчатой полоской.

— Тебе идет эта рубашка, — сказала она и пощупала шелк искусственный или настоящий.

— Честное слово, — сказал он, — я только для того и заехал, чтобы посмотреть на тебя, на одну тебя, можешь быть уверена.

Да, к несчастью, он ни к кому не привязан, кроме нее.

— А выпить?.. Там, кажется, осталась вишневая наливка.

— Я пил шампанское и еще что-то.

— Где?

— У знакомого тут одного. Заехал, у него встреча…

— Весело было?

— Ну, что за весело. Так — посидели, покрутили патефон.

Ему никогда не было весело.

— Ты надолго?

— До понедельника. Хотел у этого типа — где я сейчас был — выяснить насчет одной работы.

— Опять?

— Что значит «опять»?

— Опять на новую работу?

— Ты посиди-ка в той дыре, где я сижу, — сказал он, повысив голос, да отбарабань там четыре месяца!..

— Четыре месяца! Геня! Какие же это сроки…

— Да, конечно. Всю жизнь там просидеть.

Она сказала:

— Для того и сидят люди в таком месте, чтобы оно перестало быть дырой.

— Чего ж ты не сидела в дыре? Сбежала из дыры?

— Когда это было — тридцать лет назад.

— Какая разница!

— Громадная разница. Ты великолепно понимаешь. Если бы я жила там сейчас…

— Пожалуйста, живи, если хочешь. А я не хочу.

Она опустила голову. Все слова были сказаны в свое время, и всё как об стену горох.

Он сказал с прежней снисходительностью:

— Что мне с тобой делать? Только встретимся, ты сразу со своей агитацией.

Она испугалась, что он уйдет.

— Ну-ну. Расскажи, как живешь. Из твоих писем ничего не видно.

— А какая там жизнь. Лес да снег.

— Общежитие у вас, говорят, приличное.

— Муравейник… Я не в общежитии, на частной квартире. У главбуха, сказал он с усмешечкой, — он бы не сдал, да есть дочка, как не сдать… У них и столуюсь. Ничего кормит дочка…

— Ну, прекрасно, — сказала она с тоской, — значит, в смысле быта все нормально. Товарищи есть?

— Товарищи… Каждый думает — как бы выдвинуться. С одним вроде подружился, излияния его слушал… Изливался, изливался, потом как разнес меня на собрании!

Ни одного слова понятного. Сидят мать и сын, и оба говорят по-русски, а она его не понимает, как будто он свалился с Марса и разговаривает на марсианском языке.

— Может, он разносил за дело?.. И знаешь — я, откровенно говоря, ничего не имею против того, чтобы ты тоже выдвинулся. Что значит в наше время выдвинуться? Заработать уважение общества…

— Опять двадцать пять. Приехал, называется, повидаться с матерью…

Громко позвала автомобильная сирена.

— Это за мной! Я и забыла… Выйди, скажи, что я не поеду… Нет, постой, я сама, ты простудишься без пальто!

Она вышла к водителю, поздравила его с Новым годом и сказала: «Извините, не могу поехать»…

На улице потеплело. Шел снег. Крыша Гениной машины уже побелела. При виде этой машины, стоявшей чуточку накренясь на мостовой, у Дорофеи возникла новая тревога.

— Геня, знаешь что — надо поставить машину во двор.

— Зачем? Ключ у меня.

— Вдруг уведут, тогда что?

— Не уведут. Ворота открывать — целое дело.

— Я открою.

— Да не стоит, мать. Ничего не случится. Я скоро поеду.

— Чья это машина?

— Директорская.

— Он разрешил взять?

— Без разрешения из гаража не выпустят.

— И он знает, что ты уехал за двести километров?

— А какое его дело?

— Если ему завтра понадобится машина?..

— Черт с ним, обойдется «эмкой». Такое хамло, ты бы видела…

Он лежал на ее постели, на покрывале и кружевных накидках, свесив ноги и закинув руки за голову.

— Вот когда шампанское начинает действовать…

— Постлать тебе постель? Разденься и спи. Ты устал.

— Нет, я так… — пробормотал он. — Я немножко…

Что-то еще надо сказать, о чем же она забыла ему сказать…

— Да! Геня!

— А?

— Тебя сегодня спрашивал Саша Любимов.

— Сашка? Что ему?

— Не знаю, просто спрашивал… Генечка, у тебя и там все кончено?

Он зевнул.

— Да нет, зачем же. Она — ничего… Беспокоится?

— Должно быть.

— Я сейчас к ней. По крайней мере без… нравоучений…

Он спал.

Она сидела возле него, сцепив пальцы на колене.

В спаленку падал свет из столовой. Полусумрак скрывал то, что было некрасиво в лице Геннадия, — невыразительность, равнодушие, распустившиеся во сне губы, капли пота над верхней губой… Дорофея видела только то, что красиво: прямой профиль и прямую линию бровей под высоким лбом, темно-русые волнистые пряди на подушке и большие веки, за которыми, казалось, скрываются умные и гордые глаза. И, горюя о нем, о его неустроенной жизни, она не могла не любоваться им.

В окраинной ночной тиши еле уловимо — скорее угадываешь ее, чем слышишь, — звучала музыка. У соседей включено радио. Люди празднуют. Праздник по всей родимой земле, музыка в домах и в эфире.

Глава вторая ТЕМНАЯ ДЕВКА

В анкетах, в графе «социальное происхождение», Дорофея писала: «Крестьянка, середнячка».

«Место рождения: село Сараны».

Это в двенадцати километрах от железной дороги. Теперь там шоссе и ходит автобус, и есть телефон, и лекторий, и трансляция из Москвы и из области, а когда Дорофея была маленькая, даже школы не было. Иной раз вечером — уже темно в избе и велено спать — заиграет на улице гармонь, Дорофея спрыгивала с полатей, босиком перебегала впотьмах через избу, льнула к окошку. Из-за перегородки раздавался окрик матери:

— А ну, на место!

Дорофея нехотя взбиралась на полати. Лежала и слушала, как удаляется гармонь: тише, тише… И нет ничего. Тишина огромная, неподвижная. Все умертвила, приказала: не надейся, ничего не будет… Господи, господи, хоть бы случилось что-нибудь. Хоть бы волки повыли, что ли. Иногда они подходят к околице, воют; тогда мычит и мечется корова и овцы поднимают возню за стеной, во дворе… Да есть ли что на свете, кроме села Сараны? Или мы одни между землей и небом? Голос человечий, запой, закричи или хоть выругайся! Чтоб не так пустынно, не так скучно было Дорофее!

Но вот далеко, далеко, далеко — слышится или мерещится: тук-тук-тук… тук-тук-тук… Может, это сердчишко твое стучит? Нет! Вон опять: тук-тук-тук… — уже отчетливей и ближе. Это поезд проходит за лесом, он еще бог знает где, но идет к нашей станции, я услышу, как он загудит, подходя. В поезде едут люди, всякие люди едут во всякие места, мы не одни на свете! Окна у поезда светлые; свет бежит по снежным лапам елей, протянутым к дороге; бежит, бежит — не поймаешь, не остановишь… Вон загудело: ту-тууу! — легко и неспокойно… Хорошо! Вырасту большая и поеду на поезде…

Кое-что интересное иногда случалось все же. Вот, например, какую однажды историю нечаянно услышала Дорофея, и не про кого-нибудь, а про отца и мать. Бабы, разговаривавшие между собой, не знали, что Дорофея тут, поблизости; а она слушала, притаясь и обмирая. Вы подумайте: мать крысиный яд пила. Из-за отца. Полюбила его, а он жениться ни за что; она и выпей яд. А он был гуляка и изменщик, однако испугался и женился. Дорофея родилась после свадьбы через четыре месяца. «Здорова будет, — заключили бабы, — хорошая порода, ничто их не берет». Дорофея несколько ночей заснуть не могла — воображала, шептала, переживала эту старую историю.

Один раз отец пошел на охоту с Фролом, соседом. Много ли они выпили и из-за чего поссорились, неизвестно, только отец вернулся избитый, в синяках и крови. Мать поливала водой его всклокоченную голову, положила ему примочку к носу и одно сказала:

Назад Дальше