Всего один пассажирский вагон был в поезде, ближний к паровозу. Из пассажирского вагона вышла молодая городская женщина с голубым чайником; из-под старенького пальто у нее выглядывал белый халат. Дорофея налила ей молока в чайник. За нею подошел какой-то чумазый — лицо в копоти, руки черные. Обтертая кожанка, половина пуговиц оборвана; буденовка надвинута на черный нос. Дорофея подняла бровки, взглядом спросила — чем будешь расплачиваться? Чумазый сунул руку в карман кожанки, показал грязный бумажный ком: дензнаки. Дорофея дала ему бутылку молока. Белыми зубами чумазый вытащил пробку из горлышка и стал пить, закидывая голову. Рука у него была маленькая, шея статная, девичья. И рот, обмытый молоком, был свежий, как у девицы.
«А хлеба нет у него», — подумала она. Но жалко было отдавать теплую, пахучую буханку за дензнаки, а кроме дензнаков с него что возьмешь…
В другом конце ряда послышались знакомые выкрики: «Кому, кому, налетай, налетай!» Вдоль ряда шел оборванец с щетинистой мордой; держал перед собой, встряхивая, красную юбку. Не юбка — диво, шелк на солнце переливался и пылал — глазам больно; по подолу оборки с зубчиками — не иначе, вытряхнули эту красоту из сундука у старорежимной барыни. Сразу женские руки протянулись, ухватили юбку. «Если никто не купит, — подумала Дорофея, — я возьму за буханку». Чумазый вдруг оторвался от бутылки и сказал обрадованно:
— Да не может быть! Та самая!
Она повернулась к нему и узнала. Сердце рванулось, заколотило в буханку… «Да нет, быть не может. Обозналась… Да неужто!»
— Ей-богу, она! — протяжно повторил он. Черной рукой сдвинул платок с лица Дорофеи, освобождая подбородок, — рука коснулась ее щеки, по спине Дорофеи, под теплынью кожуха, рассыпался мороз… — Закуталась, что и не узнать, я думал — тетка какая-то… Мы же знакомые, помнишь?
Он, точно он. Ошибки нету: это он, которого она полюбила. Почему он черный такой, ровно из трубы вылез… И все равно ей почудилось, что в морозном воздухе пронесся тот медовый запах луга…
— Это, знаешь, неспроста, — сказал он, не сводя с нее глаз. — Это обязательно что-нибудь означает…
— Не пойму, что говоришь, — ответила она в смятении.
(Что-то отвечать надо же.)
— …что мы опять встретились. Судьба, значит! Ты как думаешь?
— Мало ли с кем встречаешься, — сказала она, — ничего тут такого нет.
(Так полагалось себя держать, когда вяжется чужой парень. На всякий разговор — свои законы.)
— Да ты меня не узнаешь, верно! — сказал он. — Помнишь — летом поезд шел, а ты косила. Ну-ка, вспомни! — И сорвал с головы буденовку. Русая волна заискрилась на солнце золотыми искорками — близко, хоть руку протяни и тронь. Красуясь, парень тряхнул головой. «Привычный заманивать», — подумала Дорофея, и лютая ревность затемнила ей весь белый свет.
Подошел красноармеец, велел налить ему молока в фляжку. Чумазый не отходил, стоял рядом и все говорил про судьбу. Дорофея сказала законные слова:
— Нам это ухажерство известно. Ты мне торговать мешаешь, понял? Допивай и отдавай бутылку.
Он послушно допил, вытер рот рукой, размазав копоть по щеке, и сказал задумчиво:
— Так поедем, красивая, со мной?
— Конечно, вот сейчас! — отозвалась она. Взглянула на паровоз, попыхивающий розовым дымом, и подумала: «А если поехать?»
— Ну, что тебе тут! — сказал он. — Коров доить, молоком торговать… Муж есть?
Он спросил серьезно, как о деле.
И, вдруг забыв все законы, она ответила беспомощно:
— Нету…
— Тогда в чем дело? А?
Да, вот мне так страшно, что вся окоченела сразу, будто я голая на морозе, а он ведь шутки шутит: пустопорожний разговор — пошутим и разойдемся. Он уедет, а мне вспоминать…
— Ты, должно быть, пьяный напился, — сказала она.
— Эх, — сказал он, — живем один раз, сегодня я есть, завтра меня нет… Устрою по-буржуйски, в служебном вагоне.
Впереди, в голове поезда, крикнули: «Ленька!» Из тендера высунулся другой чумазый, заорал: «Куприянов!» «Его зовут», — почувствовала Дорофея.
«Уж больше не встречу», — подумала она.
Ей представилось, как она в чужих санях едет домой по длинной белой дороге, где каждая сосенка знакома наизусть, рядом едут соседки и говорят о красной юбке, а позади пустая станция, поезд ушел…
— Ну, так как же? Последний раз спрашиваю.
— Интересно: зачем это я поеду с тобой?
— Как зачем? Счастья искать.
— Ты мне, что ли, пособишь найти счастье?
— А что, пособлю. Не надеешься на меня? Напрасно.
— Куприянов!! — кричат опять.
— Видишь, — сказал парень, — без меня и поезд не пойдет, а ты не надеешься. — Он твердо взял ее за руку. — Поехали!
Паровоз сильно зашипел.
— Ну! — сказал парень и повел Дорофею.
И она пошла, прижимая к себе корзину, смеясь и не веря, что поедет с ним. Опомнилась в вагоне. Поезд шел, стучали колеса, за морозным окном мелькали и мелькали, одна как другая, сосны, ни одного человека рядом не было.
Ничего она не сделала особенного: доедет до ближней станции, сойдет и вернется домой.
И конец рисковой шутке.
Что она — вправду сбежала бог знает с кем?
Вот еще.
Сойдет и пересядет во встречный поезд, а то и пешком дойдет. Харчи есть: молоко, хлеб. Денег есть сколько-то…
Не скисло бы молоко: жарко в вагоне.
Куприянов закинул корзинку на верхнюю полку; Дорофея переставила вниз, под лавку: внизу прохладнее.
Она сняла рукавицы и спустила с плеч душную шаль. Кожух снимать не стоило: как будет остановка, она сойдет.
Она сидела на лавке, крепко сложив под грудью руки, глаза из-под низко повязанного пухового платка горели тревожно и озорно. Веселый холод бился в груди.
Потому что она знала, что это выдумки — насчет ближней станции; притворство, больше ничего. На черта ей ближняя станция. Поехала Дорофейка с Ленькой Куприяновым счастья искать. Ту-тууу! — легко и неспокойно кричит впереди паровоз. Надежда в его крике и устремление…
Соображай, Дорофея: это тебе не то что мечтать, на травке лежа. Там, на лугу, — видение было, как во сне: привиделось видение, махнуло рукой… А Ленька Куприянов — совсем другое, живой и страшный парень; пахнет железом и сманивает девок. Настороженная, вся, как еж, собравшись в комок, сидела Дорофея на лавке, ехала неизвестно куда… Ну, Ленька! Как же у нас будет дальше? Велел надеяться… Вот — понадеялась. Да не на тебя: на себя понадеялась. Чего там: глупей других, что ль, Дорофея? В случае чего «будь здоров», и пошла за счастьем своей дорогой… Только держись, Дорофейка, чтоб не погибнуть нам с тобой по-глупому, как дуры гибнут.
Однако что ж так сидеть.
Дорофея вышла из тесной загородки, куда посадил ее Ленька, и огляделась.
С правой стороны узкого прохода была дверь, через которую она вошла в вагон, а с левой стороны — только сейчас она увидела — торчали наверху два страшенных заскорузлых сапога, перегораживая проход.
На крюках висела одежа — все рвань. Висел фонарь и в нем желтая свечка.
И грязища, мои матушки.
Дорофея пошла направо и вышла в тамбур. Открыла дверь на площадку грохот колес бросился ей навстречу вместе с ледяным ветром. На ледяном ветру стоял, докуривая закрутку, дядька в шинели, с пулеметной лентой через плечо. Не повертывая головы, невнимательно взглянул на Дорофею прижмуренным от махры и ветра, плачущим глазом… Она с усилием закрыла тяжелую дверь, которую ветер толкал на нее, и вернулась в вагон.
Ей навстречу двигался по проходу другой дядька, в старой железнодорожной тужурке и фуражке, с длинным желтым лицом, поросшим серой щетиной. Высоко на лбу, под козырьком фуражки, были у него надеты очки, из-под очков плачевно свисали к вискам желтые брови.
— А, вот она сестренка! — сказал он. — А я думаю — где ж она девалась… Покажись. Ничего Ленька сестренку подшиб, разбирается хлопец… — Дорофея застыла перед ним, пламенно краснея. — Ты вот что, сестренка, взяла бы да пол помыла, я тебе ведерко дам, только тряпку пошукай, тряпки нет у меня… Садись-ка! — Дорофея села. — Сиди, нигде не девайся, я схожу за ведерком.
Он ушел, и долго его не было, потом вернулся, бормоча:
— Что ты скажешь, было и нет, не иначе — хлопцы утащили на паровоз… У фершалицы спроси, — он мотнул головой в сторону сапог, торчавших с полки; за сапогами была запертая дверь. — Фершалица там едет, у нее ведро, брат, белой эмали! Скажешь — на подержанье, вымоем и отдадим, мол.
— Лучше вы сами, — сказала Дорофея.
— Я у нее и так с утра до вечера все прошу, — сказал дядька. Другого у нас с ней и разговора не бывает. Свечку вон дала, а то бы и посветить нечем. Скажешь вежливо — извиняюсь, мол, пожалуйста. Она, брат, с перцем, фершалица.
Дорофея прошла под сапогами и вошла в соседнее отделение. Там было чисто, пахло лекарством; на окне висела белая занавесочка. У занавешенного окна лежал человек с толсто забинтованной головой. Под ним был тюфяк и простыня, а сверху пушистое одеяло. Напротив сидела и свертывала бинт та самая молодая женщина в белом халате, которая давеча покупала у Дорофеи молоко. И тот самый голубой чайник стоял на столике.
— Вы ко мне? — спросила женщина.
Она была первым человеком, который сказал Дорофее «вы».
Дорофея постыдилась так сразу взять и сказать: «Дайте ведро». Она кивнула на мужчину и спросила:
— Раненый?
— Говорите тише, — приказала женщина. — Тяжело раненный.
— Поправится, бог даст, — сказала Дорофея, глядя на серый нос и серые каменные веки раненого.
— Ему операция нужна, — сказала женщина. — Дорога для него мучительна, а мы тащимся…
Она говорила еле слышно и строго, но было видно, что она рада новому человеку и разговору.
— Еще хорошо, что едем без происшествий, ведь тут бандиты кругом.
— Чужой или сродник вам? — спросила Дорофея.
— Командир нашего полка, — ответила женщина.
Раненый приподнял веки при этих словах и шевельнул губами.
— Товарищ фельдшер! — позвал он хрипло. — Вы тут?
Женщина стремительно склонилась к нему.
— Пить!
Она налила из чайника в кружку, приподняла раненого, ловко подсунув ему руку под плечи, и поднесла кружку к свинцовым, отчетливо вырезанным губам. Он толкнул кружку, молоко потекло по одеялу.
— Арестовать велю за эти штуки! — сказал он. — Ты зверь!
— Можешь хоть расстрелять, — сказала она молящим, задыхающимся голосом. — Я не буду твоим убийцей.
— Она не понимает! — пожаловался он Дорофее. — Я на этой бабьей диете ослаб хуже маленького… Тебе был приказ купить на станции!
— Жизнь моя! — сказала женщина, падая на колени. — Не говори об этом, тебе же нельзя волноваться!
— Ну, прошу тебя! — сказал раненый. — Ну, умоляю! Маруся! Ну, немножко! Глоточек! У меня, вот увидишь, совсем другой будет аппетит!
— Да ненаглядный же ты мой! — по-голубиному стонала женщина, гладя и сжимая его руки. — Да как же я смею, когда доктор запретил! Да лучше я в лоб себе пулю пущу, мой единственный, мой герой, мое счастье! Да не терзай же себя, да посмотри же на меня… — И зашептала, положив голову ему на руки. Голова была белокурая, чисто-чисто вымытая, с тонким пробором от лба до худенького затылка; косы уложены в два венца… Молоденький румяный боец с винтовкой приоткрыл дверь, яркими голубыми глазами серьезно посмотрел на раненого, на фельдшерицу, на Дорофею — закрыл дверь без стука. Дорофея, пятясь, выскользнула в другую дверь.
— Не дала? — встретил ее дядька с желтыми бровями. — Буржуазная сущность, вот что я тебе скажу! Бинты на спиртовке варит, чистый денатурат жгет… Жизнь!
— Дайте скребок, если есть, — сказала Дорофея. — Я скребком приберу, а то ступить гадко.
«Ох, вот это любовь! — думала она, скребя грязный пол. — Какие слова!.. Ох, хотя бы он поправился, а то как же она без него?..»
Солнце ушло за лес. Стало быстро темнеть в вагоне. Дорофея, прибрав по возможности, постояла у окна, поглядела сквозь тонкое морозное кружево, как бегут мимо сосны да столбы. Поезд пошел медленнее и остановился, заскрежетав железом. По обе стороны было все то же — сугробы, сосны… Близко скрипел под ногами снег, разговаривали люди. Дядька с желтыми бровями прошел по проходу, горбя узкую спину.
— Дядя, это станция? — спросила Дорофея.
— Сиди, сиди… — пробормотал он на ходу. — Сиди, не вылазь, никакая не станция, вот я его на паровозе пошукаю…
Он ушел, и сейчас же явился, сатаны чернее, Ленька Куприянов. Громко потянул носом и стал топать ногами, сбивая снег с валенок.
— Красный сигнал, — пояснил он. — Постоять придется… Перерыв, значит, на вечерю. Даешь молока, хозяйка! — И обнял ее.
Не то застеснялся, не то оробел, оставшись с нею вдвоем, с глазу на глаз, в сумерках, и, чтобы скрыть стеснение, говорил развязно и обнял развязно. Но она решила твердо, что все будет так, как захочет она, и не будет никакого безобразия.
— Зажги свечку, умойся, — сказала она. — Как будешь есть впотьмах и такими руками? Учили тебя чему-нибудь?
Он как будто удивился, но сходил вымыл лицо и руки и зажег фонарь, как она велела. Выложил из карманов кусок сала в тряпке, ломоть ржаного хлеба, слипшийся комом, как сырая глина, складной нож и, севши к столику, смотрел, как она хозяйничает. «Скажи пожалуйста!» — сказал он, когда она достала свою буханку. В боковом, тусклом свете фонаря очень красивым было его умытое лицо и красиво блестели глаза.
— Хорошо твой хлеб пахнет, — сказал он и вздохнул.
— Ешь, — сказала она с невольной робкой лаской.
— И ты. Вместе.
Она присела напротив и, потупясь, деликатно откусила кусочек. Первая их вечеря! Сейчас, когда он опять стал белолицым и прекрасным, и в этой близости — почти семья! — она почувствовала прежнее смятение, ее прохватывал озноб, губы сохли и раскрывались, чтобы глотнуть воздуха… Ленькины колени прикасались к ее коленям, она слабо отодвинулась, и снова эти твердые мужские колени настигли ее… С ужасом взглянула она в его блестящие глаза: смотрит, не ест! Опять сейчас обнимет… Неизвестные мужчины прошли мимо их закутка, словно не заметив их, это было страшно. А страшнее всего была ее собственная слабость и эти блестящие глаза под прямыми бровями.
— Подожди! — жарко шептала она, когда он пересел к ней и обнял с силой. — Подожди, да подожди…
Она не сразу поняла, что случилось. Сперва хлопнула дверь и раздался громкий голос дядьки с желтыми бровями: «Я ж так и знал — на паровозе!» И еще хлопнуло, мелко посыпалось где-то рядом стекло, дунуло холодом, рванулся бледный язычок в фонаре…
А дальше все было сразу: сапоги, что торчали весь день поперек прохода, ударили о пол, великан в серой фуфайке, ругаясь, пронесся мимо Дорофеи и Леньки; Ленька вскочил, схватил что-то с верхней полки из-под одежи — и не стало его; злобно застучал пулемет; длинный свисток, раскатистые выстрелы, крики… Дорофея сжала в руке Ленькин нож, лежавший на столике, и вышла в проход, на свет. Она не знала, куда идет и для чего нож, — взяла и вышла… Поодаль, ближе к выходу, сидел на полу дядька с желтыми бровями, голова у него была откинута, в руке он держал мятое жестяное ведро. Окно в этом отделении было выбито, стужа текла в него, бородатое лицо заглянуло в пролом, вдруг заорало, разинув рот, и скрылось, — как во сне Дорофея признала это одноглазое лицо… Фельдшерица в белом халате очутилась тут же, села рядом с дядькой и вынула ведро из его руки… И все кончилось враз, как началось.
Стихли выстрелы. Бойцы возвращались в вагон, кто молча и угрюмо, кто громко переговариваясь. Леньки не было. Дядьку с желтыми бровями положили на лавку, сложили ему на груди руки, прикрыли полотенцем лицо. Кто-то завесил разбитое окно шинелью. Кто-то набрал воды в жестяное ведро, и Дорофея замыла кровь на полу. Леньки все не было.
Но вот, швыряя двери и тяжело топая, вошли несколько человек, они вели Леньку, верней сказать — несли, он повисал и падал у них в руках. Они внесли его туда, где руками Дорофеи была приготовлена на столике ее первая любовная вечеря, и положили; там, где они прошли, на только что вымытом полу остались большие алые лепешки. Дорофея прижалась к стенке, не веря беде, не смея подойти… Но люди оглянулись на нее требовательно и сурово, как бы говоря: «Что же ты? Когда нужна для дела, тут-то тебя и нет?» И поняв, чего от нее ждут, она подошла и стала рядом, ближе всех.
Она помогла Марье Федоровне, фельдшерице, разрезать и снять с него промасленную, прокопченную гимнастерку и нижнюю рубаху и держала коробку с инструментами, пока Марья Федоровна перевязывала раненое плечо. Потом устроила для Лени постель: вниз постелила свою шаль, а укрыла кожухом, потому что Марья Федоровна сказала, что его будет лихорадить.
Великан в серой фуфайке весь перепачкался Лениной кровью; Дорофея сказала: «Я вам выстираю фуфайку», — она поняла, что обязана это сделать.
Марья Федоровна дала Лене лекарство, чтобы не так было больно и чтобы он заснул. И все разошлись, она одна осталась с ним.
Свечка догорела. Поезд шел. Мерно во мраке стучали колеса. Немного страшно было, что за перегородкой лежит мертвец. Леня, Ленечка спал. Стало холодно. Дорофея закуталась в свой пуховый платок, больше не во что было, потрогала Лене лоб и порадовалась, что он теплый. С удивлением оглянулась назад и подумала — неужто дня нет, как она отъехала от своих мест?.. Попробовала заглянуть вперед — перепутались мысли…
Стучали колеса во мраке. Кутаясь в платок, Дорофея бережно прилегла около Лени, к его ногам, к его теплу. Подумала: «Буду за ним ходить и выхожу». И, засыпая, осенила его крестным знамением, материнским, двуперстным, единственным символом благословения и сохранности, который она знала.
Глава третья НАЧАЛО ЖИЗНИ
Леню положили в госпиталь в городе Энске. И там они остались жить, когда он выписался.
Рука у Лени еще болела, на паровоз его не допускали, а взяли пока что в депо, на мелкий ремонт. Жили они поблизости от вокзала, в старом пассажирском вагоне, снятом с колес.