— Запас на черный день…
— Так чего же мы ждем! День вполне черный. Куда еще чернее?.. Сто долларов?.. Какая замечательная бумажка! Ее надо разменять!.. Оль! Родная моя!
И объятие мягко распалось.
После крохотной (ну пустяковой) заминки с деньгами Максим усаживает Ольгу в другое кресло — в мягкое, удобное, самое лучшее здесь.
Все для нее.
Максим трогателен и заботлив. И жестом говорит ей — нет-нет, не вставай, Оль! Чтоб без лишнего движения. Чтоб полное счастье… Он чуть ли не бегом принес ей горячий шоколад. Не пролил. Не споткнулся…
Горячий шоколад! Сидя! Утопая! В единственном здесь большом кресле!
Глубина кресла — глубина счастья, разве нет?
*«— Твой потрясающий открытый характер! — повторяю я Максиму как бы между прочим.
Эта попритершаяся фраза у меня теперь наготове. Я расту. Я теперь быстро расту. Мужчина тоже не замечает повторений. Абсолютно! Если его хвалят… Его слипшиеся мелкие радости.
А горячий шоколад и любовь в глубоком кресле почти каждый раз связывались теперь с зеленой бумажкой в сто долларов. Которую надо разменять… И я ее отдавала… До последней. Главное было не разменять любовь. Не разменять ее на ссоры.
Ну а как иначе — не возьмет же он деньги сам!..
Максим, не торопясь, подает мне мою сумочку. Чтобы я своими руками выдала хоть что-то на прокорм барабанщика и на женщин вокалиста.
— Нет-нет, родная… Своей рукой.
— То, что ты, родная, называешь моей открытой бесхарактерностью, во всяком случае, намекаешь на это, — и есть мой характер. Это, Оль, потому, что мы рок-музыканты!.. Это не от природы. Это не от генов. Это от магии музыки.
А я рылась в своей, увы, не бездонной, доцеженной сумочке — и ляпнула: — Как-то удивительно, Максим. Как-то неожиданно, если твой бег на месте — от магии музыки.
Он ничуть не рассердился:
— А не спеши удивляться, Оль, — обдумай эту мысль сама на досуге. И выдай-ка мне наконец денежку.
— Уходишь?
— Но сначала я еще разок сделаю тебе горячий шоколад-соскребыш.
И убежал. Он как-то спокойней стал убегать. Задумчивой трусцой.
— Жить, жить, родная, — вот в чем сейчас мелодия!.. Пей шоколад и радуйся. Пока он есть… Пока горячий! Пока сладкий!
— Максим!
А уже убежал своей легкой трусцой. Я-то думала, он за шоколадом.
Как с горы вниз.
Притом что я все время сама себя пугала — каждая, мол, следующая любовь у женщины проносится быстрее предыдущей».
*Убежал к проблемному барабанщику. Или к сумасшедшему вокалисту, который едва-едва научился читать ноты, но уже грозил Максиму, что уходит петь в ближайшую церковь — там неплохо платят.
А теперь еще и популярность: саксофонист с кем-то подрался… прямо на улице… сколько у Максима хлопот!
В этот же вечер (для погрустневшей Ольги очень вовремя) раздался телефонный звонок… Издалека!
Взяла трубку, а там сильный, чуть глуховатый баритон. Мужской голос, вызывающий доверие.
— Здравствуй, Ольга. Здравствуй, дочка… Я так простецки называю тебя дочкой… Я — отец Максимки. Он рассказал. Он рассказал мне о тебе. И первое, что я тебе скажу, — сочувствую.
Ольга вся всколыхнулась, почти кричит. Словно бы ждала звонка.
— Как я рада вас слышать! Как хорошо, как правильно, что вы позвонили…
— Знаю, с ним трудно.
— Что вы!.. Конечно, конечно!.. Я счастлива. Да, да, проблемы тоже…
— Поменьше спорь — почаще прощай.
— Я прощаю. Прощаю…
— Значит, умная. Он молодой и взбалмошный — думает, что подражает мне. Копирует внешнее… У меня по жизни много друзей — вот и он хочет сразу и много.
— Да, да!
— Он пока что глуп — глуп по-мальчишески.
— Как вовремя вы позвонили. Как радостно мне вас слышать!
— Когда я вернусь в Москву, мы поговорим обстоятельно. Мы поладим, Ольга… По телефону мозги мягко ему не вправишь. А как еще?.. Поэтому я уже решил — я возвращаюсь… Ради вас обоих… Возвращаюсь в Москву, в мою подзабытую квартиру на Арбате…
— Я… Я скажу вам… Я постарше его…
— Знаю.
— На четыре года.
— Знаю. И не робей, я эту житейскую арифметику предвидел — знал заранее… У меня сердце болело. Потому что Максиму как раз и нужна жена постарше. В пределах. Года на три-четыре… Моя покойная жена тоже была меня постарше. И это оказалось — моя судьба.
И глуховатый, сильный, лишь чуть ущербный на звук мужской голос добавил:
— Оказалось — мое счастье.
Разговор бросил ее в жар. Разговор окончен. Но Ольга удерживает в ладонях тепло телефонной трубки. Не выпуская из рук, как залетевшую вдруг птичку. Мелкую горячую птичку. Ее жаркое тельце.
Года на три-четыре.
Ей представляется, что она в полной тьме. В темноте… И что некий вневедомственный лучик света, случайный, заблудившийся, соскользнул и упал на нее.
Улыбнулась.
И негромко, на пробу, произносит, ух, ты!.. словцо, которое так часто и так запросто произносит Максим:
— Батя.
*Объявившийся отец Максима — горячая новость, которая сестрами обсуждается по телефону сразу же. Не знак ли Ольге с синего-синего неба? Не в помощь ли ей?.. Отец лепит сына. Отец умело прощупывает сына. Разве нет?.. Как скульптор!
Инна тут же! Спешит с наглядно утверждающей мыслью: — А разве наш отец не скульптор? В этом суровом смысле… Не пытался разве слепить нас обеих на свой диссидентский вкус?
— Не знаю.
— А я знаю. Я нет-нет и слышу за спиной… А-а! Дочь Тульцева? Что вы от нее хотите!.. Того самого?
— А для меня «дочь Тульцева» — как натужная нагрузка при первом общении с мужчиной. Как клеймо. Которое хочется скрыть. Что-то вроде клейма миледи… Клейма, от которого попахивает долгим женским одиночеством.
Инна смеется: — Ну-ну. По тебе не скажешь о долгом женском одиночестве… Миледи!
Ольга тоже смеется: — Ах, злюка!
Сестры при счастливом случае не прочь поддразнить одна другую.
Но вот уже Инна возвращается к бодрящей сегодняшней новости: — Ты, Оль, лучше расскажи еще про Максимкиного отца. Про голос… Как именно он говорил… По голосу можно угадать многое. Можно предвидеть.
— В голосе была забота. Честный, сильный мужской баритон.
— Сибирский Батя?
— Вроде бы так.
— Поддержка?
— Это был голос, которому хочется верить.
Неподалеку от Ольги возник Коля Угрюмцев. Юнец что-то сердито бормочет. Ставит мольберт и стул перед очередной репродукцией. Взял кисть… Но положил… Опять взял.
Инна услышала и спрашивает: — Что у тебя за шум?
— Коля.
— Продолжает копировать?
— Маниакально… Но прежде чем взяться за кисточку, он долго ищет рабочее место. Как собачонка, которая забыла свой дом — и не знает, где лечь. Ей всюду жестко. Чужие запахи!..
— Но ты говорила, он озлобленный.
— Временами.
— Где-то же есть у него мать, отец.
— Он не говорит.
— Ты, Оль, обещала его не гнать.
— Не гоню. И сама себе говорю — ведь здесь, в этой студии, жили не самые тихие люди. Время андеграунда! Малознакомые, чужие, разные, а ведь жили… не признавали друг друга!.. однако же ночевали рядом!
— Делились едой!
— Именно! Семь-восемь человек впритирку — и ничего. А теперь один малолетка, неужели в тягость!.. Обуржуазилась, госпожа Тульцева, говорю я себе.
— Конечно. Кормишь его?
— Суп жидкий, хлеб тонкий!.. Инночка, он так скромно ест… Так мало… Просто грех говорить, что его кормлю.
— Странный.
— И может быть, больной. Я вообще не знаю, как такие юнцы появляются на свет. Как и с кем прошли их детские годы? Как они едят… Где спят?
Инна зевает:
— Ладно. Ночь уже… Давай на сегодня прервемся…
Коля как раз нашел себе и своей кисточке место. Копирует.
*— Нет, нет, сестренка. Не вешай трубку. Поговорим о Максиме. В какой-то момент я подозревала, что он… как бы это сказать!.. по-современному…
— Жиголо.
— Ну, да, да, слегка жиголообразный современный мужик… но нет, Инна!.. Он просто-напросто наш домашний дурной классический самородок. Безбашенный абсолютно. Весь в прорыв!..
Голос Ольги полон восторга:
— А его проблемные друзья — действительно талантливые, дерзкие и действительно нигде не тормозящие. Московская рок-группа «Квинта»! В будущем знаменитая, а?!
— Оля… Пора спать.
— Он выпросил у меня последние сто долларов. Он несет им мои деньги как радость!
— Ну, хватит.
— Он так и говорит — Лёльк! мы пробьемся!.. Я, говорит, несу им твою чертову зеленую бумажку, как несут последний ржавый патрон!
— Хватит, Олька! Перестань!.. Не рассказывай мне… Когда ты говоришь о мужчине, я тоже, мало-помалу, в параллель, влюбляюсь в него… Прекрати! Так страстно рассказываешь. Да еще на ночь глядя!
— Но Максим открытый! широкий! не алчный!.. Как жаль, что у меня кончились эти чертовы зеленые бумажки!.. Он теперь выскребывает, нашаривает у меня по карманам затерявшиеся монеты… Даже мелкие… Но все открыто. Не таясь!
— Любовь, — сочувствует старшей сестре зевающая Инна.
— Любовь… Но как быстро этот сладкий сахар тает! Этот мед.
Ольга не увидела, что за ее спиной, делая опасливый обходной круг, появился Максим.
Увы, вопреки Ольгиным словам (или уже обгоняя ее слова), Максим как раз ступил в новую полосу отношений (тоже, впрочем, классическую) — теперь он сам забирает кое-что из Ольгиной студии. Сам и по-тихому. Конечно, мелочовка… Пустячки, что не намного серьезней найденных, нашаренных, нарытых по ее карманам монет… В его крепких руках всего лишь несколько репродукций Кандинского, кое-как свернутых в рулоны. Уносит.
Крадучись. Как неверный муж, изгнанный в прошлый понедельник.
Коля Угрюмцев, как ни маниакально, как ни отрешенно и тупо водил он туда-сюда кисточкой, — услышал крадущегося. В ушах пацана застыла образцовая детдомовская тишина. Простуканная чьими-то ночными шагами… Встревоженный Коля бросает кисточку, встает со стула — и навстречу.
Макс Квинта на десять лет старше и на голову выше его — плечистый мужчина! — и конечно же он захватывает инициативу: — Колян? Ты чего не спишь?
— М-м-малюю.
— Малюй дальше. Молодец.
— А ты ч-чего?
— А я — это я.
— Ч-чего взял?
— Мне нужно. Считай, что просто бумага.
— Это не б-бумага. Это ж-живопись.
— Но если глянуть с обратной стороны — бумага?.. Это репродукции, Колян, а не живопись. Притом старье. Отстой. Хлам.
— Нет, не х-хлам.
— Да ладно. Не твое дело… Малюй дальше.
Максим пытается тихо уйти. Зачем шуметь ночью?
Юнец, однако, как ни юн, преграждает путь к двери:
— Куда п-поволок?
— Тебя не касается.
— К-касается. Как раз э-э-эти к-картинки я еще не рисовал.
И вопит:
— Ольга! Ольга!
Ольга бросает телефонную трубку. И тут же сама бросается к безбашенному похитителю самого святого.
— С ума сошел. Это же ранний Кандинский!
— Хочу продать одному мазилке… Лёльк! Мои парни на пределе. Голод! Настоящий голод! С утра сразу продам. Спущу аж по две-три сотни рублей за репродукцию — я уже навскид сговорился.
— Максим!
— Ни барабанщик, ни вокалист, Лёльк, не гонятся за похудением.
— Максим!
— Оль!.. Ты же все прекрасно понимаешь. Репродукции — это отстой. Вчерашний! Несъедобный!.. У тебя такого добра полным-полно. В несметном количестве.
— Но это — Кандинский! Тебе же так нравилась угловатость этих линий. Эта работа напоминала тебе… молоденькую школьную учительницу.
— Напоминала. Одни кости… Все равно что спать с моделью.
— Кан-дин-ский! — уже грозно кричит Ольга.
Однако Максим не дает выхватить рулоны. Не выпускает добычу из сильных мужских рук: — Но-но-но!
— Лёльк!.. Давай сначала. Ты же умница. Давай порассуждаем.
Но ей удается прихватить за край эти поблекшие, старые, копеечные рулоны. Трясущимися руками!.. Узнав с изнанки по загнутому уголку одну из репродукций, она вопит:
— Это память… Это же подарок… Максим! Максим! Максим! — Ольга захлебывается.
— Лёльк! Но ты согласись… Если о подарках, ты стоишь лучшего! Когда-нибудь я сам подарю тебе…
— Я не хочу «когда-нибудь»!
— Когда-нибудь ты будешь ошеломлена моим подарком!.. Потрясена будешь!
— Я уже потрясена.
— Не тискай их, пожалуйста… Лёльк!.. Порвутся. Они легко рвутся. Ветхие… Я, Лёльк, продам эту пыль за конкретные деньги. Ты не забывай про моего простуженного саксофониста. Про моего непохмелившегося барабанщика!
Максим тянет Кандинского, свернутого в рулоны, к себе — оцепенелая Ольга уже не кричит, тянет к себе. Но оба осторожны — не порвать, не помять.
— Лёльк! Давай порассуждаем. Каждое утро… Когда я начинаю день с того, что делаю тебе горячий шоколад…
— Каждое утро — когда тебе нужны деньги.
— Лёльк! Ты забывчива… А какой кофе?! Давлю тебе морковку — свежайший сок… Ухаживаю, родная. Подаю тебе прямо в постель… А на бонус делаю легкий завтрак.
— И выпросив очередные деньги — исчезаешь!
Рулоны все еще в руках у обоих.
Ни Ольга, ни Максим из осторожности не делают решающего рывка. Замерли. Они сейчас скульптура. Они сейчас как навязчивый прямолинейный символ — распадающаяся молодая семья.
В студии погас свет.
Мигнул раз-другой… Включается. Вновь гаснет.
Ольга, не оставляя, не отдавая Максиму репродукции, топчется на месте. Занемели руки. Она посылает мальчишку вглубь студии:
— Коля. Пойди глянь, что там мигает.
Юнец, обходя живую скульптуру, озабоченно напоминает, на чьей стороне он в этом конфликте:
— Я х-хотел к-копировать к-как раз эти работы.
— Пойди. Пойди глянь.
— Лёльк! Признайся… У тебя много повторяющихся репродукций. Слишком много… Ну что за культ!.. Отдай эти мне. И помиримся.
— Замолчи.
— Так и будем стоять, обнимая на пару великого мастера?
— Так и будем.
Оба, быть может, готовы порвать рулоны. Но не разорвав при этом что-то главное.
Юнец Коля возвращается.
— Он вырвал провод с м-мясом… Когда з-з-забирал репродукции, попортил розетки… Этот кретин концы закоротил. С-соединял п-провода напрямую.
Максим огрызнулся: — Запомни, пацан. Этот кретин все в жизни соединяет напрямую.
Свет продолжает потревоженно, беспорядочно мигать. Включается запись под одной из спящих репродукций:
«СЫН КУПЦА ПЕРВОЙ ГИЛЬДИИ… В ОБЕСПЕЧЕННОЙ КУЛЬТУРНОЙ СЕМЬЕ…»
Коля предлагает Ольге: — Вызову м-ментов?
Макс Квинта смеется: — Ха! В здешней ментовке все мои друзья. Менты обожают рок-музыкантов.
— О-особенно непохмелившегося б-б-барабанщика.
Звучит заново:
«СЫН КУПЦА ПЕРВОЙ ГИЛЬДИИ…»
Максим наконец взрывается: — Ну, все. Этот сын купца меня достал!
Он выпускает из рук репродукции Кандинского. Отдает Ольге… На! забирай его! переспи с ним!
И взывает, как взывают в последний раз, к жестокому женскому сердцу — взывает к кончающейся любви:
— Лёльк!
Но Ольга вдруг решилась: — Уходи… Кандинского не прощу.
Напряженное молчание. Максим отвечает коротко: — Я тоже.
2
Прошла неделя или около того.
Ночь. Мигнул вдруг огонек — ожил лучик подсветки у одного из Кандинских. Ольга встала с постели.
Она идет на шорохи… Насторожившись. Шлеп-шлеп тапками… В сторону еще раз чутко мигнувшей подсветки — и там навстречу Ольге он, Максим. Теперь в полной тьме. Он движется еще более осторожно, чем она. И более осторожно, чем в прошлый раз… Шаг еле слышный… легкий… вороватый. Как и когда он пробрался ночью в студию?
Ольга, вскрикнув, отшатнулась. Максим в полутьме крепко и знакомо схватил ее за плечи.
— О боже мой. Это ты?.. Напугал.
Как ни в чем не бывало Максим спрашивает. Сердито спрашивает. Он продолжает, разматывает вчерашнее. Но в темноте:
— Родная. Или мы любим друг друга — или нет?.
В своем великолепном стиле.
— Мы любим или нет?
И сразу же в ход претензии художника к людям. К людям вообще. Ну а косвенно, конечно, к ней — к Ольге:
— Я ушел от друзей. Я бросил, оставил их голодными. Они жрут пыль. Они хотят еды… настоящей еды… хоть немножко пива… Мы, Оль, создали отличную группу… Да, да, у нас в плохой форме вокалист. Но зато вернулся какой барабанщик!
«Я уже хорошо знала этот нюанс. Он хотел, чтобы я чувствовала себя виноватой. Чтобы была в ответе. За барабанщика… За скучающего без секса солиста… Какие ребята, а?!. За весь неустроенный муравейник. За неудавшихся рок-героев. И за удавшихся сволочей. За грязь жизни. Чтобы за все и за всех была виновата женщина.
— И разве я пьян?.. Скажи, родненькая. Нет, ты честно. Я пьян?
— Нет.
— Вот видишь!
Он и правда не был пьян. Да он и не был пьяницей. Чего нет, того нет… Кой-какой легкий запашок гулял, конечно, от щеки к щеке. Но не всерьез… Местный анапский бриз. Дуновение.
И конечно, Максиму очень хотелось сварить мне поутру горячий шоколад.
— Я уже было решил покончить, завязать с ними… К чертям! бросаю моих гениев, а ведь они гении, Лёльк… гении! это без дураков!.. бросаю провонявшую метропоездами московскую оглохшую музыку! Все бросаю. Уеду в Сибирь. Легко!.. Уехал же туда мой отец… За окнами ельник. Я уже слышу стук колес. Уже чувствую привкус чая, который разносит по вагону приземистая сибирская проводница.