Колония нескучного режима - Григорий Ряжский 6 стр.


Пока готовили экспозицию, Гвидон нервничал и постоянно орал на подсобника, выделенного выставкой. Тот едва ворочал языком после принятого с утра полстакана, но, желая проявить усердие в расчёте на вторые полстакана, старался передвигаться по возможности бодро и преимущественно по прямой. Это явно получалось у него неважно.

Так или иначе, открытие состоялось в назначенное время. Народ приходил и уходил, все были свои, радовались в основном искренне, выпивать по очереди отходили в комнату, оборудованную под раздевалку. Там уже всем наливал Юлик, успевая кадрить почти всех особ женского пола, кто без мужика. С одной тонконогой, стиляжного вида, с глуповатым лицом и оттопыренной попкой, практически договорился уже на завтра — встречаемся на Октябрьской, просто обещаю, что выйдет роскошный портрет. Такие данные… Лицо эпохи Возрождения, неужели никто не говорил? Эти лица так любил Веласкес. Обожал, писал и боготворил натурщиц. У меня там ужасно мило, вид на старую Москву, правда, с нижнего ракурса.

Оттопырка слушала, улыбалась и верила, а Юлик, пока записывал ей номер телефона, уже мысленно прикидывал, с чего начнёт, с какой детали подвернувшегося кстати тела. Решил, что начнёт непосредственно с той стороны оттопыркиного организма, откуда подойдёт.

Но планы поломал лучший друг. Когда Юлик освободился от разливной обязанности и вышел в зал, там было уже почти пусто. Последние нетрезвые визитеры бродили среди работ, по обыкновению выискивая и обсуждая недостатки. Гвидон стоял в стороне и о чём-то оживлённо беседовал с миловидной невысокой русоволосой девушкой лет двадцати. Юлик сделал стойку, одновременно отметив для себя, что кое-что в ней не так.

«Слишком хорошая улыбка, — подумалось ему, — наши так не улыбаются. И одета слишком правильно. Наши так не ходят».

На девушке была длинная твидовая юбка, тонкий свитер с откинутым горлом, кожаные ботинки, почти мужского вида, только и сами поизящней, и кожа явно мягче. Под мышкой была зажата тоже кожаная сумка, на молнии. На груди — расчехлённый фотоаппарат явно несоветской марки. Юлик подошёл. Гвидон обернулся и кивнул:

— Вот, просит разрешения сфотографировать. Дадим?

Девушка улыбнулась и протянула навстречу руку для пожатия:

— Здравствуйте, я Присцилла. Прис.

Юлик чуть-чуть растерялся, что было ему совсем несвойственно. Девушка говорила с лёгким акцентом, сразу стало понятно, что она иностранка. Он легонько сжал её ладонь. Она была маленькой и прохладной.

— Юлий Шварц. Художник. Друг своего друга, — он кивнул на Иконникова и встречно улыбнулся. — Нравятся работы Гвидона?

Гвидон вскинулся:

— Стоп, стоп! Я же сам не представился ещё! Гвидон Иконников, скульптор.

— Это я уже поняла, — сказала Присцилла, — прочитала на плакате. Честно говоря, поэтому и зашла на вашу выставку. Хотела посмотреть, как выглядят потомки русских царей.

Гвидон с восторгом присвистнул:

— Неужто Пушкина читали?

— «Неужто» — это «неужели»? — заинтересованно переспросила девушка. — Я должна это записать, а то будет… — На секунду она наморщила лоб и закончила: — Будет пробел. Так правильно?

— Правильно. А между прочим, я единственный Гвидон в этом городе, абсолютно точно знаю. Папа-пушкинист просветил, — гордо сообщил скульптор, после чего оба рассмеялись. — Правда, пока ещё не царь.

— Ну, вы молодой и талантливый, — успокоила его Присцилла, — ещё станете.

— И красивый, — игриво добавил Юлик, — я говорю, мой друг Гвидон красивый мужчина, правда?

— Правда, — просто ответила Присцилла, — мне тоже кажется, что красивый, — и снова потрясающе улыбнулась.

— Ну, тогда и я красивый, — снова ввернул слово Шварц. — Все мы тут умники и красавцы. А что вы делаете в Москве?

— Я стажируюсь в вашем университете, на кафедре лингвистики. А дома, в Англии, учусь. Студентка. Третий курс Кембриджа. Славистика, русский язык. Преподаватель и переводчик.

— А знаете что? — внезапно спросил Гвидон. — Мы с Юликом завтра едем в одно ужасно занятное место. Это не так далеко от Москвы. Хотите посмотреть, что такое настоящая русская деревня? Мы там лепим из глины. Можем горшок подарить. Настоящий, глиняный, прямо при вас и вылепим.

— Горшок? — улыбнулась Присцилла. — Это такое… круглое, как ваза?

— В общем, так, — по-деловому распорядился Шварц, — завтра мы заезжаем за вами часов в десять утра. Давайте адрес.

— Общежитие МГУ. Но… нам, кажется, нельзя покидать границы Москвы без специального разрешения власти, — замялась девушка.

Юлик задумчиво пожевал губами и медленно выговорил:

— Знаешь, Присцилла, чего я тебе скажу? Пле-вать! И всё! Видишь, как просто?

Англичанка думала не долго.

— Плевать! — весело согласилась она и залилась смехом. — И правда, просто!

В этот момент Гвидона трясло, а Юлика слегка потряхивало…


Когда ровно через год, тоже летом, Присцилла Харпер вновь прилетела в Москву, то остановилась уже не на Стромынке, в университетском общежитии, а в московской квартире своего близкого прошлогоднего друга в доме в Кривоарбатском переулке. Из двух смежных комнат семикомнатной коммуналки, в которых проживали Иконниковы, одну, дальнюю, занимала престарелая мама Гвидона Таисия Леонтьевна. Когда Гвидон в сорок пятом вернулся домой, Иконникова-старшего, видного ученого-пушкиниста, он уже не застал — тот погиб в начале сорок второго, разбившись об асфальт собственного двора после того, как взрывная волна от немецкой авиабомбы вышвырнула его с крыши дома, где он дежурил в составе подразделения помощников бойцов ПВО по борьбе с зажигалками. Успел лишь прошептать Тасе, когда она прибежала, едва живая от страха:

— Скажи Гвидону, чтобы учился… — И умер.

От родительской комнаты, предложенной матерью, Гвидон отказался. Остался в проходной. Тем более что сразу, начиная с сентября, продолжил учебу в Суриковке. Приходил поздно, а то и вовсе не приходил, не хотел лишний раз беспокоить маму, которой уже тогда было глубоко за шестьдесят. Иногда возвращался основательно поддатый, а порой — с лучшим другом Юлькой Шварцем, когда тому по причине нетрезвости добираться домой на Серпуховку было не с руки. Так что подобное распределение семейной площади было вполне разумным и справедливым.

Стремительный роман, начавшийся между Гвидоном и Присциллой Харпер на следующий день после того, как все они вернулись из Жижи, где провели три незабываемых дня, поглотил Гвидона целиком, без остатка. На собственной выставке он появился лишь через три недели, к моменту закрытия, как раз на другой день после того, как проводил в аэропорт улетающую в Лондон Прис. Был трезв и задумчив. Правда, к концу мероприятия всё равно напился и подрался с каким-то хмырём из секции графиков. Хмыря звали Феликс Гурзо: как и многие другие, он уже пребывал под хорошим градусом и разбил скульптурно выполненный в натуральную величину керамический подойник, запечённый Гвидоном в трёх эмалях. Идея нарочито грубо вылепленного подойника родилась в момент, когда он наблюдал, как баба Параша, у которой они были на постое все их жижинские годы, доила корову. Когда вылепил основную форму, внезапно понял — вот оно! И начал энергичными движениями вдавливать ладони в мягкую ещё глину. Затем довольно уродливо надмял по всей окружности верхний край сосуда. Так и оставил. Добавил лишь два грубых ухвата, расставленных противоположно по диаметру. Эмалями крыл лишь наиболее глубокие вмятины, образованные в виде следов от кончиков пальцев.

Подойник раскололся на две почти равные части плюс уголок размером с пол-ладони и один ухват. Когда бойцов разняли, Феликс утёр рукавом кровь с разбитой губы и сказал, внезапно совершенно остыв:

— Знаешь, Иконников, я это твоё ведро разбил случайно, но, если честно, хотел бы разбить специально. Знаешь, почему?

— Почему? — хмуро спросил уже успокоившийся Гвидон.

— Потому что ты гений, брат… — явно преодолевая себя, выдавил Феликс так, чтобы никто не сумел расслышать его слова. — И ведро это твоё гениальное, поверь мне, мудиле нетрезвому. В другой раз я, может, такое тебе бы и не сказал… А керамику склею — не заметишь, уж чего-чего, а чужое говно подчищать умею хорошо.

Потом они, не сговариваясь, пожали друг другу руки и обнялись. И задружились. На ближайшие тридцать семь лет.


Целый год, до второго Прискиного приезда, они с Гвидоном переписывались, хотя, как выяснилось позднее, письма в обе стороны доходили не всегда, а если точней, то «терялась» по дороге их большая часть. Сразу из аэропорта, не обсуждая географию будущего проживания, отправились к Гвидону. Мама была уже в курсе. Соседи, на всякий случай, тоже. Им между делом было сообщено, что приезжает внучатая племянница покойного Иконникова-старшего, из Риги, поступать на учебу в Институт иностранных языков. Таисия Леонтьевна переживала — не понравится англичанке коммунальное житьё. Гвидон шутливо успокаивал:

— Не переживай, мамуль, она мне жена будет, обещаю тебе, так что рано или поздно всё одно привыкать придётся… А потом дом построим и уедем отсюда на хрен. И заведём козу с козлом. Козёл будет блеять Козловским, а коза — Лемешевым. И тебе не придётся разрываться между ними, как сейчас. Всё будет под рукой, в одном концерте.

— Гвидош, миленький, ну держи себя в приличиях, ты же сын пушкиниста как-никак, — укоризненно качала головой старомодная мама, но шла на кухню варить свёклу для винегрета, разделывать селёдку для рубленого фарша, варить вкрутую яйца — для всего, мелко резать лук — тоже для всего, шинковать капусту для первого, чистить и толочь грецкие орехи для сметанника. Испечённые заранее коржи уже были наготове: сложенные в неровную и решительную стопку, они располагались на комоде. Гвидон залюбовался:

— Мам, вот даже сама не понимаешь, какой ты замечательный скульптор, — он кивнул на стопку коржей, — вещь приобретает форму, лишь когда она расположена естественным образом, как эти твои коржики. Знаешь, чего мне сейчас хочется? Облить эту стопку тонким слоем полупрозрачного матового клея и обсыпать со всех сторон обломками пирамидона. Средней крупности. Как тебе? — Таисия Леонтьевна лишь неопределённо пожала плечами, не придавая значения малопонятным шуткам сына. Гвидона это явно задело, он стал заводиться.

— Ну смотри, мамуль, смотри, что я делаю. — Он взял в руки шаль Таисии Леонтьевны, отвернулся и бросил её через спину в сторону кресла. Затем повернулся и ткнул в неё пальцем. Одним краем шаль лежала на подлокотнике, своей средней частью перекрывая сиденье, и далее, замерев, спадала к полу мохнатым кончиком с тремя кистями. — Ну, ведь изумительно красиво лежит, согласись? Специально так никогда не положишь, как ни старайся. Понимаешь, я о чём?

Мама снова сделала неопределённый жест, поведя головой:

— Лежит и лежит себе. Не вполне понимаю, Гвидош, в чём тут такая особенная гармония?

Гвидон хохотнул в предвкушении разоблачения маминого неведения относительно области прекрасного.

— А теперь смотри. — Он взял шаль в руки и протянул Таисии Леонтьевне. — Положи на кресло. Как хочешь, так и положи. — Мама взяла шаль и положила на кресло. Гвидон поморщился. — Мамуль, ну просто смотреть противно, не находишь?

Таисия Леонтьевна прищурилась:

— М-да… получилось не очень… Может, ещё раз?

Гвидон взвился:

— Да сколько хочешь раз, мам, хоть бесконечно клади и поворачивай как угодно. Никогда не добьёшься естественности, как в первый раз. В этом и есть суть искусства, и тот, кто подбирается к этой сути ближе других, тот и есть художник. Как, например, твой сын. И остаётся лишь запечатлеть искусство в твёрдом материале. Тоже, как это делает твой сын. Это ясно?


С самого начала Приска пришла в восторг от Кривоарбатского переулка с его шедевром мельниковского конструктивизма. Попросила остановить такси, когда проезжали знаменитый дом-стакан под номером десять. Вышла, уставилась в ромбы окон, стояла, затаив дыхание. На крыльцо вышел человек лет сорока, светловолосый, с лицом из прошлого века, улыбнулся девушке и стал мести двор. Присцилла сделала приветливый жест рукой, достала фотоаппарат и кивком испросила разрешения сфотографировать необычный круглый дом. Тот отложил метлу, подошёл, вежливо поинтересовался, чем может помочь. Присцилла спросила в ответ, могла бы она сделать снимок заднего фасада дома. Мужчина, услышав акцент, перешёл на бойкий английский и приветливо распахнул калитку. Приска вошла, Гвидон остался стеречь таксомотор.

Вернулась она через час, счастливая и возбуждённая. К этому времени Гвидон давно уже отпустил машину и теперь стоял с двумя чемоданами на тротуаре в покорном ожидании. Приска подхватила чемодан, другой взял Гвидон, и они пошли по переулку, ближе к Арбату, к кривому загибу переулочного колена.

— Ты не поверишь, — доложила она Гвидону, — это сын того самого Мельникова, Виктор Константинович, тоже архитектор и художник. Он меня внутрь впустил, провёл по этажам. Это волшебно, просто волшебно…

Следующим предметом восторга Присциллы Харпер явилась сама коммуналка с велосипедом на стене, прихваченным за раму огромным и кривым, с хорошо заметной ржавчиной железным костылём.

— Никогда не думала, что можно жить вот так, всем вместе, под одной общей крышей. Это что-то из будущего, наверное.

Гвидон ничего не ответил, только поморщился. Но успел предупредить:

— Только тебе придётся помнить, что ванная у нас по расписанию, а в кухне и туалете у каждого свой электросчётчик, так что я тебе ещё покажу, где какой выключатель и какие наши. И не вздумай по-английски выражаться, тут же слетишь в свою общагу. Если не ещё куда подальше.

Но больше всего её восхитила мама, особенно когда выяснилось, что та переселяется в проходную комнату на время постоя Приски у Иконниковых. А это без малого почти два месяца жизни.

— Спасибо, мам, но мы в основном будем жить в режиме уехали-приехали, так что роздых тебе дадим.

— Значит, так, — подвела итог первого дня Приска, когда они, напробовавшись маминых разносолов, лежали, обнявшись, в дальней комнате. — Мама у нас чудесная, еда превосходная, мужчина первоклассный. Стажировку уже можно считать успешной.

За прошедший год она заметно добавила в русском и говорила практически свободно, с совсем лёгким, но чрезвычайно украшающим её речь акцентом. Сказался, вероятно, переваренный и накрепко закреплённый в девичьих мозгах результат последнего визита.

— В Жижу съездим? — спросил Гвидон. — Хочешь? Мы там с Юликом строиться собираемся, никак не начнём. А то я опять без мастерской, а просить не умею. И не буду. Там засранцы одни собрались, бездари, ждут, пока с поклоном к ним приползёшь. И Юлик примерно в таком же положении, без нормальной площади.

Приска подскочила на месте и обвила руками Гвидонову шею:

— Ой, просто умираю — хочу. Ты не поверишь, она мне в снах являлась, помню всё в деталях, по маленькому кусочку. И сад этот яблочный, забытый. И поле за садом. И луг этот, жёлтый, с курятиной.

— С куриной слепотой, — рассмеялся Гвидон, — чукча всё же ты нерусская. А сад яблоневый, а не яблочный.

Огромный сад, начинающийся сразу за домом, если миновать соседнее, числящееся за местным пастухом картофельное поле и небольшую, но пригожую, хотя и разрушенную церковь восемнадцатого века, был и на самом деле великолепен. Прежде всего, он был заброшенным, а потому ничьим. А это означало, что тысячи и тысячи спелых яблок всех мастей и пород тоже были ничьи, а значит, существовали сами по себе, как самые вкусные на свете. И пока Гвидон месил глину и лепил горшок для Присциллы, они вместе с Юликом, испросив у Параши тёрку и кусок марли, неутомимо терли и попеременно давили через марлю руками сок от целого мешка яблок, который притащили после похода в сад. Брали подряд, не ориентируясь в сортах: розовые с прожилками, красные с желтинкой, зелёные с белым набросом — всё, что просилось в руку. Потом упивались, тут же, все вместе, пока не успевал ещё испариться сумасшедший яблочный дух, пока ещё не завалилась в чистый сок стоящая колом яблочная пена, мутная, податливая и густая…

— А твой горшок у меня над кроватью стоит, на полке. Мама его очень любит. И Триш, сестра. Она хотела молоко налить, но испугалась, что разобьёт, потому что мама сказала ей, что это настоящий антик. Жаль, что мама не сможет эту вашу… нашу… Жижу никогда увидеть.

Гвидон приподнялся на локте:

— Это ещё почему? Лично я собираюсь через год брать тебя в жёны, когда ты с Кембриджем своим, наконец, разделаешься. Она что, даже на свадьбу не приедет?

— Триш приедет. Мама — нет. Её в Союз не выпускают. И визы не дают. Она десять лет пытается. Безрезультатно. А мы что — поженимся разве?

— Я точно на тебе женюсь, а ты как знаешь… — усмехнулся Гвидон. — Постой, постой, что за дела с мамой-то? Почему не пускают?


Оказавшись в Лондоне в мае сорок пятого, депортированная из Москвы своими же без объяснения причин, первые сведения о муже Нора Харпер поначалу получила из скупых материалов прессы, освещающей судебный процесс в Москве над английским шпионом и убийцей Джоном Ли Харпером. Так и никак иначе именовался подсудимый в публикациях советских газет. Английские печатные издания выражались скромнее. Тут он проходил как «представитель британских органов разведки». Факт наличия убийства в деле вообще брался под сомнение английскими журналистами, поскольку в просочившейся по некоторым каналам информации сообщалось о том, что убийство при аресте было двойным, и кто второй убийца, следствием так и не было установлено.

Попытки повлиять на бывших коллег мужа упирались в стену сочувственного молчания и явного нежелания комментировать случившееся с Джоном Харпером. На её бесчисленные запросы о судьбе Джона ей отвечали сухими фразами в письменном виде:

Назад Дальше