Тот, кто хотел увидеть море - Клавель Бернар 2 стр.


— Вот это кролик так кролик, — сказала она. — Еще двух таких жирных надо будет зарезать до холодов.

— Мне бы хотелось оставить хорошего самца. Если война затянется, мясо подорожает, кролики будут в цене.

— Так ведь крольчих можно подсадить к соседскому самцу.

— Это как тебе угодно.

Теперь яркое солнце врывалось в окно и заливало стол. Через дверь, выходившую на север, в кухню струился более мягкий свет, от которого словно веяло голубоватой прохладой.

— Ну так как, сегодня приготовишь окорочки под белым вином, а из остального сделаешь на завтра рагу? — спросил отец.

— Конечно.

— В уксусе вымочишь?

— Понятно, вымочу.

— Я схожу за вином и очищу лук.

— Бриться не собираешься? — спросила она.

Отец машинально провел рукой по подбородку. На его загорелом, морщинистом лице поблескивала седая щетина.

— Вот наладим обед, тогда и побреюсь, — сказал он.

— Можно подумать, ты три дня не ел, — проворчала мать.

Он сморщил нос, от чего приподнялась верхняя губа с пожелтевшими от табака усами, но, так ничего и не сказав, вышел из кухни.

Как только за ним закрылась дверь, мать поморщилась и, устало махнув рукой, пробормотала:

— Господи боже мой, как они уживутся, как уживутся!

Она взяла кролика за задние лапки и несколько раз повернула его на доске. Она начала с окорочков, разняла хрустнувшие под ее рукой суставы, перерезала острым ножичком неподдававшиеся сухожилия. Затем взяла косарь и принялась за спинку.

Вскоре вернулся отец, в одной руке он держал графин красного вина, в другой запыленную бутылку, запечатанную желтым воском.

— Я взял вино двадцать девятого года; что останется от кролика, разопьем. Вино очень хорошее, но его у нас всего несколько бутылок.

— Ты прекрасно знаешь, что Жюльен к вину равнодушен.

— Просто не понимаю, стараюсь сделать как лучше, а все никак не угожу.

— Я же ничего такого не сказала.

Некоторое время оба молчали. Отец сел на балконе, положил в фартук три большие луковицы, головку чеснока и горсточку мелких луковок. Он очищал их от шелухи неповоротливыми заскорузлыми пальцами — пальцы были короткие и широкие, с почти плоскими ногтями. Мать время от времени тайком взглядывала на него, потом, убедившись, что он ее не видит, оборачивалась и смотрела на будильник, стоявший на буфете.

Для нее утро тянулось бесконечно долго. Она усердно работала, в то же время пытаясь представить себе дорогу. Но ничего не получалось. Она привыкла ездить в Доль поездом, и каждая платформа, каждая станция на этой линии была ей знакома; а вот шоссе она никак не могла вспомнить все целиком: некоторые участки выпадали из ее памяти. Например, между Дешо и Сельер… все эти леса так похожи между собой… Правда, встречаются отдельные фермы, деревни, но есть и такие места, где разбившийся велосипедист может несколько часов пролежать без помощи.

Отец встал, подошел к столу, положил на него очищенные луковки. Левой рукой он придерживал за концы фартук с шелухою, которую потом сбросил в ящик для дров.

— Зима будет суровая, — сказал он, — «лук в три шкурки одевается, значит, холод надвигается».

— Если война не кончится, туго придется бедным нашим солдатикам — поморозят ноги.

— Как же, кончится! — усмехнулся отец. — Я тебе уже говорил, что на этот раз провоюем дольше, чем в четырнадцатом.

— Тоже скажешь!

— Вот увидишь, увидишь.

Они помолчали. Отец засунул руки в карман на фартуке и следил за матерью, которая уже разделывалась с передними лапками кролика.

— В большой гусятнице тушить будешь? — спросил он.

— Как-нибудь и без тебя соображу, иди брейся.

Он еще немного помедлил, потом пошел за белым деревянным ящичком продолговатой формы, из которого вынул бритву, кисточку и ремень для правки бритвы. Налил горячей воды из бачка, добавил туда воды из лейки и начал намыливать щеки. Потом расстегнул воротник на рубахе, подвернул его, снял каскетку. На оконный шпингалет он повесил овальное зеркальце в деревянной резной рамке. Мать поглядывала на его лысину, лоснящуюся на солнце. Шея у отца была худая, уши оттопыренные, на голове росли отдельные седые волоски, которые он сбривал, как только они достигали двух сантиметров. Рукава сорочки были засучены выше локтя, и на худощавых руках под загорелой кожей, как узлы на веревке, выступали мускулы.

Было тихо, лишь покряхтывал огонь в плите и пел свою песенку бачок. Отец долго правил на ремне бритву, пробовал остроту лезвия на своей мозолистой ладони.

— Когда-нибудь порежешься, — сказала мать.

— Уже двадцать лет ты мне это говоришь, каждый раз, как я бреюсь.

— Вот помяни мое слово, когда-нибудь порежешься.

Он не ответил. Склонив голову на левое плечо, он через голову левой рукой подтягивал кверху кожу на правой щеке, по которой быстро и уверенно водил бритвой. Кончив бриться, он бросил в огонь клочок газеты, о который обтирал бритву, и пошел умыться, захватив тазик для бритья. Не успев утереться, он крикнул:

— Вон кто-то идет, это, верно, твоя кумушка за цветами пожаловала.

Мать вышла на порог, поглядела на дорожку, которая вела к калитке, и, вернувшись, на кухню, сказала:

— Да, это она.

— Смотри, только не застрянь на три часа.

Мать вытерла руки о тряпку, в которую был прежде завернут кролик, и, уже стоя в дверях, сказала:

— Главное, не злись. Твое ворчание на весь сад слышно, мне это неприятно.

— Женщины любят зря время проводить. Ума не приложу, как они с хозяйством управляются, и кто только за них работает, пока они болтают.

Покупательница уже подходила к дому, мать взглянула на будильник и шепотом прибавила:

— Помолчи. Сказала ведь, что торопиться нам некуда. Жюльен раньше двенадцати не приедет. Не будь таким нетерпеливым. Кролик быстро поспеет, мясо у него нежное.

Когда она, приветливо улыбаясь, сходила с крыльца навстречу покупательнице, до нее донеслось ворчание мужа:

— Я и не тороплюсь, да только я знаю, как это бывает. Не люблю есть наспех.

4

В половине двенадцатого мать услышала, как хлопнула калитка. Она выскочила на крыльцо. Отец читал газету на скамейке в саду, он поднял голову и посмотрел на жену поверх своих овальных очков в железной оправе.

— Чего тебе? — спросил он.

— Я слышала, как хлопнула калитка.

— Я не слышал.

Отец сложил газету, оставил ее на скамье и, сняв очки, направился к средней дорожке. Дойдя до нее, он тут же обернулся и крикнул:

— Это он!

Сквозь ветви груши мать увидела какой-то силуэт, двигавшийся быстрее, чем пешеход. Она поняла: это мог быть только Жюльен. И в тот же миг она уже была на нижней ступеньке. Когда она добежала до средней дорожки, сын, поравнявшись с отцом, остановил велосипед и поставил ногу на каменный бордюр, выложенный вокруг клумбы с гвоздиками.

— Господи, он еще вырос, — сказал отец.

Мать даже не дала Жюльену поставить велосипед. Она притянула сына к себе, крепко обняла и долго не отпускала. Потом отодвинулась, все еще держа руки у него на плечах, и оглядела его.

— Ты весь вспотел, — сказала она. — Надо сейчас же переодеться. Господи боже, да ты и вправду еще возмужал!

Жюльен прислонил велосипед к шесту, на котором висела веревка для белья, и обнял отца.

— Мать права, ты совсем взмок, — заметил старик. — Не надо было так торопиться, кролик еще не готов и стол не накрыт.

Жюльен рассмеялся.

— Точно я ради кролика спешил домой, — сказал он.

Мать тоже засмеялась. Отец сделал недовольную гримасу, но потом тоже улыбнулся. Он вытащил из кармана фартука кожаный футляр и вложил в него очки.

— Спешил-то ты, может, и не ради кролика, — заметил он, — но проголодаться ты, верно, проголодался. Столько километров отмахал, как тут не нагнать аппетит, особенно в твоем возрасте.

Жюльен принялся было отвязывать чемодан от багажника.

— Оставь чемодан, — сказала мать. — Пойди переоденься скорее.

— Да зачем мне переодеваться?

— Неужели так в мокрой рубашке и будешь ходить! Ступай, поскорее переоденься.

Жюльен поднялся вслед за матерью по лестнице, а отец отвязал чемодан.

Жюльен мылся над раковиной в чулане около кухни. Мать вынула из комода сетку и рубаху, от которых приятно пахло полевыми цветами. Она стояла посреди кухни, держа белье на вытянутых руках и не спуская глаз с открытой двери чулана. В висках у нее стучало, дыхание прерывалось, как в те дни, когда, помогая мужу везти тележку с рынка, она с трудом одолевала идущую в гору Лицейскую улицу.

Когда в комнату вошел обнаженный до пояса Жюльен, она улыбнулась.

— Какой ты крепкий, — сказала она.

Он взял из ее рук сетку и рубаху.

— Какой ты крепкий, — сказала она.

Он взял из ее рук сетку и рубаху.

— Спасибо, мама.

— Теперь больше не назовешь тебя «сынок». Надо будет звать тебя «сын». Мой взрослый сын Жюльен.

— А ты не думаешь, что меня можно звать просто Жюльен?

Она минутку помолчала.

— Жюльеном тебя пусть другие зовут, — сказала она. — Так тебя любой человек может звать. А мне все-таки что-то еще надо… Мне-то ты ближе, чем чужим.

Жюльен одевался. Когда он поднял руки, чтобы надеть сетку, мать заметила, как резко у него обозначились ребра.

— Ты вырос и окреп, — сказала она, — только надо, чтобы ты немного отъелся, все ребра пересчитать можно.

Жюльен завернул край сетки и, расправив плечи, посмотрел на свою грудную клетку.

— Нет-нет. Это не ребра выпятились, а мускулы, — сказал он. — Правда же, мускулы, они так выпирают, потому что у меня нет ни грамма жиру.

Мать весело рассмеялась. Так весело, как уже давно не смеялась.

— Да уж, чего-чего, а жиру у тебя ни вот столечко нет. Что правда, то правда.

— Да его совсем и не надо, что в нем толку-то?

Мать все еще смеялась. Что-то в ней разжалось, точно вдруг ослабла тугая пружина.

Отец внес в кухню чемодан.

— Оставь его во дворе! — крикнул Жюльен. — Это грязное белье. Там, может, клопы есть, не стоит их в дом тащить.

— Господи боже мой! — воскликнула мать. — Какая мерзость! Неужто правда!

— Черт знает что! — возмутился отец. — Если вспомнить, как жилось рабочим у нас, когда мы еще держали булочную.

Он понес чемодан вниз, а мать подошла ближе к Жюльену и не спускала с него глаз.

— Теперь кончено, — сказала она. — Ты будешь работать здесь, в городе; есть и спать будешь дома. Теперь-то уж я позабочусь о тебе!

Она замолчала, подошла к плите, подняла крышку черной чугунной гусятницы и снова заговорила.

— Теперь я позабочусь о тебе. Мне кажется, целая вечность прошла с тех пор, как ты уехал.

В кухне приятно запахло жарким. Солнце передвинулось к югу и теперь освещало только карниз окна, но садовая ограда за пожелтевшими деревьями ослепительно сверкала. И по контрасту с ней светлое небо за холмом казалось чуть ли не серым.

Мать накрывала на стол, она то и дело останавливалась и любовалась Жюльеном, который стоял на балконе спиной к железным перилам. Отец принес из погреба запотевший графин с водой, поставил его на стол и сел на свое место.

— Иди, Жюльен, — сказал он. — Ты, конечно, проголодался.

Жюльен тоже сел к столу. Матери хотелось сказать: «Это ты, Гастон, проголодался. Ты привык садиться за стол ровно в полдень, и не хочешь минутки потерпеть, даже ради приезда сына! У тебя свои странности, ох, сколько у тебя странностей!» Ей хотелось это сказать. Она часто повторяла, что у ее мужа много странностей. Но сейчас она промолчала. И опять она посмотрела на Жюльена. Такой он высокий и мускулистый! Лицо, как у взрослого мужчины. Даже чуть суровое, и только в глазах осталось что-то, напоминавшее четырнадцатилетнего мальчика, который уехал два года тому назад и поступил в обучение к кондитеру.

Жюльен стал мужчиной, и, вновь обретя его, мать про себя повторяла, что никогда еще не встречался ей мужчина такой красивый, как ее сын.

5

После завтрака мать осталась одна. Отец отправился в спальню вздремнуть, а Жюльен пошел в город, чтоб отыскать прежних товарищей.

Мать вымыла посуду, подмела пол. Она мягко ступала в домашних туфлях на толстой подошве и убиралась осторожно, чтобы не разбудить отца.

Покончив с уборкой, она вышла во двор и открыла чемодан Жюльена. Она вынимала оттуда белье и, прежде чем бросить в большую корзину, внимательно осматривала каждую вещь. Она улыбалась и покачивала головой, когда обнаруживала дыру, и недовольно морщилась каждый раз, как ей попадалась засаленная сетка или пропотевшая белая шапочка, перепачканная в сахаре и угле. Кончив, она глубоко вздохнула и прошептала:

— Бедный ты мой взрослый сын, бедный ты мой!

Весь чемодан пропах перекисшим тестом и потом, и все же мать умилялась, разбирая это засаленное белье, вдыхая этот запах, запах своего сына.

Она только-только покончила с бельем, как явилась мадемуазель Марта. На ней было воскресное черное платье со стоячим белым воротничком. Шляпы она не надела, в седые волосы, зачесанные назад и собранные в узел на затылке, были воткнуты три большие гребенки, в которых блестели брильянтики.

— Ну как, мадам Дюбуа, счастливы? — спросила она. — Теперь ваш Жюльен дома.

Мать улыбнулась в ответ и кивнула туда, где стояла корзина с бельем.

— Это оборотная сторона медали, — сказала старая дева.

— Ах, я бы каждый день в десять раз больше белья стирала, только бы он никуда не уезжал.

Они отошли немного от дома.

— Помогите мне, — сказала мать, — перенесем скамейку подальше, чтобы не сидеть под самыми окнами. Муж прилег отдохнуть.

Они уселись под большой яблоней, росшей на краю боковой дорожки. Солнце трепетало на листьях, теплый воздух был неподвижен, только иногда проносилось легкое дуновение. Опавшие листья на миг приподымались, пробегали несколько метров, потом останавливались, задержанные бордюром грядки или смородинным кустом.

— Вы принесли нам «Иллюстрасьон» за прошлую неделю, — сказала мать. — Муж предпочитает газетам «Иллюстрасьон», из-за картинок.

— Да, это верно, там очень хорошие снимки. Иногда даже непонятно, откуда они их достали. Там есть фотографии Гитлера, сделанные теперь. Один человек, который работает в той же мастерской, где я, говорит, будто это доказывает, что весь мир прогнил. Он уверяет, будто все правительства сговорились уничтожить несчастных людей, потому что земной шар перенаселен. А еще он говорит, что война не кончится до тех пор, пока промышленники не продадут все свои пушки и ружья.

Мать нахмурила брови. Выражение лица стало напряженным.

— Этот человек не знает, что говорит. Война не может продлиться долго. Вот увидите, она кончится через два года, даже раньше! — сказала она очень резким тоном.

— А какое у вас основание это утверждать?

Мать на минутку задумалась. Все с тем же напряженным выражением лица смотрела она на улыбающуюся мадемуазель Марту. Время от времени она растирала левой рукой кисть правой, в которой, словно под воздействием гнева, снова ожила боль.

— В конце концов, почему вы думаете, что вашему сослуживцу можно верить, а мне нет? Какое основание у него утверждать, что война будет длиться целую вечность?

Мадемуазель Марта раскрыла журнал, лежавший у нее на коленях. Она быстро перелистала его, нашла нужную страницу и ткнула в нее пальцем.

— Не один он так говорит, — пояснила она. — Вот, почитайте эту статью.

Мать взяла журнал. Сверху на странице была карта франко-немецкого фронта, снабженная комментариями о последних операциях. Ниже над двумя столбцами стоял заголовок: «Международная жизнь». Мадемуазель Марта снова ткнула указательным пальцем в страницу и уточнила:

— Вот здесь, где отмечено. «Речь в Данциге». Все читать не стоит. Здесь пишут то, что сказал Гитлер о своей победе в Польше. А затем объясняют, почему он не предложил окончить войну. Вот читайте отсюда.

Медленно, останавливаясь после каждой фразы, мать начала читать:

— «Твердая позиция, занятая Англией и Францией, и их неоднократные заявления, что они будут вести войну до тех пор, пока Европе будет угрожать владычество Германии, как видно, убедили Гитлера в бесполезности такой попытки».

Мадемуазель Марта остановила ее:

— Ну как, видите? И это еще не все. Вот, читайте несколькими строками ниже.

Мать снова взялась за чтение.

— «Затем фюрер принялся за Англию и за тех, кто стоит там за войну; он применил маневр, уже испробованный маршалом Герингом и имеющий целью подорвать франко-английское единство. Он повторил, что не предъявляет никаких требований к западным державам, но если Англия стремится разрушить ныне существующий в Германии режим, Германия ни за что не капитулирует, пусть даже война затянется на три года или даже на пять, а то и на семь лет».

Мать замолчала. Она уронила журнал на колени и, медленно подняв голову, глядя куда-то в глубь сада, медленно прошептала:

— Три года, пять лет…

— Ну да, — подтвердила мадемуазель Марта, — а может, и еще дольше. Не очень-то это утешительно.

Мать, вдруг разволновавшись, повернулась к старой деве.

— Но через три года моему мальчику будет почти двадцать! — воскликнула она. — А вдруг, как в семнадцатом году, вдруг их призовут досрочно?!

Она снова замолчала. Все внутри у нее мучительно сжалось от какой-то боли, не такой определенной, но куда более острой, чем та ревматическая боль, от которой ныла рука. Наступило долгое молчание, только опавшие листья, подгоняемые ветерком, шуршали по дорожке.

Назад Дальше