Мой муж – коммунист! - Рот Филип 14 стр.


Но Айра не шевельнулся. Двигались одни глаза. Они у него сделались как птицы, готовые вылететь из своих гнезд. Туда-сюда дергались, моргали – я такого раньше никогда не видывал, – тогда как туловище по всей его непомерной длине словно окостенело, сделалось жестким и таким же жутким, как бегающие глаза.

«Так не пойдет, Эрвин, – в конце концов выговорил он. – С пистолетом ты меня не выставишь. Давай, жми на курок, а нет – зови полицию».

Даже не скажешь, который из них был страшнее. Почему Айра не делает того, что хочет от него Гольдштейн, – почему нам обоим не встать, не уйти? Кто хуже спятил – матрасный фабрикант с заряженным пистолетом или этот великан: еще и дразнит, дескать, ну! давай! стреляй! Что вообще происходит? Нью-Джерси, Мейпл-вуд, светит солнышко, в кухне уют, сидели себе, попивали из горлышка «Ройал Краун». Все трое евреи. Айра всего-то и хотел – проведать старого армейского дружка. Что с ними с обоими такое?

Только когда меня всего начало трясти, Айру, видимо, отпустили обуревавшие его контрконструктивные мысли – во всяком случае, он перестал выглядеть полным уродом. Увидев напротив себя мои лязгающие сами по себе зубы и неудержимо сами по себе трясущиеся руки, он пришел в себя и медленно встал с кресла. Поднял руки над головой, как это показывают в кино, когда с криком «Ограбление!» в банк врываются налетчики.

«Ладно, Натан, отбой. Это бывает: столкнулись лбами во тьме невежества». Однако, несмотря на непринужденный тон, каким он сумел произнести это, несмотря на капитуляцию, которую все же означали его преувеличенно, с насмешкой вскинутые руки, из кухни на крыльцо и дальше всю дорогу до машины Гольдштейн шел за нами по пятам, держа пистолет чуть не вплотную к голове Айры.

В каком-то трансе Айра вел машину по тихим улицам Мейплвуда мимо чистеньких частных домиков, где жили те уехавшие из Ньюарка евреи, кому не так давно посчастливилось обрести первый в жизни собственный дом с первой в жизни зеленой лужайкой и первым в жизни членством в загородном клубе. Казалось бы, не того склада люди и не того сорта квартал, где можно невзначай наткнуться в ящике кухонного стола на пистолет.

Лишь когда мы пересекли границу в Ирвингтоне и оказались на шоссе в Ньюарк, Айра повернул голову и спросил:

– Ты как – о 'кей?

Какое там «о кей». Испуг прошел, но я теперь испытывал стыд и унижение. Кашлянув, чтобы случайно не подвел голос, я объявил:

– Я, эт-самое… в штаны написал.

– Серьезно?

– Я думал, он убьет вас.

– Ты молодец. Храбро держался. Не бери в голову.

– Пока мы по дорожке шли к машине, я ссал в штаны! – выкрикнул я в сердцах. – Зззарраза какая! Чччерт!

– Это моя вина. Все, что случилось. Подставил тебя. А этот-то – каков? Ствол достал, а? Ствол!

– Зачем он так?

– Баттс не утонул, – невпопад сказал Айра. – Никто не утонул. Никто и не должен был утонуть.

– Но вы туда его правда сбросили?

– А как же. Конечно, сбросил. Этот придурок назвал меня жидовской мордой. Да я тебе рассказывал.

– Я помню. – Однако то, что он рассказывал, не содержало всех подробностей. – Это когда они потом вас в темноте подстерегли. И побили.

– М-да. Уж побили меня, это точно. После того, как вытащили сукина сына из воды.

Он довез меня до подъезда, и мы простились; по счастью, дома никого не было, и я без помех бросил мокрую одежду в корзину, принял душ и успокоился. Под душем я опять начал дрожать, впрочем, не столько при воспоминании о том, как я сидел за кухонным столом, когда Гольдштейн приставил пистолет к голове Айры, у которого глаза сделались такие, будто они, как птицы, вот-вот вылетят из гнезд, сколько из-за посетившей меня мысли: «Что за бред? Заряженный пистолет вместе с ножами и вилками? В Мейплвуде, Нью-Джерси! Зачем пистолет? Затем, что Гарвич, вот зачем! Затем, что Солак! Затем, что Бекер!»

Вопросы, которые я не решался задавать ему в машине, я вслух под душем начал задавать сам себе. «Что же ты сделал с ними, Айра?»


В отличие от матери отец не видел в Айре средства моего социального возвышения, наши с Айрой отношения не переставали беспокоить и смущать его: что этому взрослому мужчине от мальчишки надо? Подозревал, что происходит что-то непонятное, если не впрямую зловещее.

– Куда вы с ним всё ходите? – спрашивал меня отец.

Однажды вечером, когда он застал меня за моим письменным столом с газетой «Дейли уоркер», его подозрительность вылилась в бурную сцену.

– Я не хочу видеть в доме газет Херста, – сказал мне отец, – и я не хочу видеть здесь эту газету. Одна есть отражение другой. Если этот человек дает тебе «Дейли уоркер»…

– Какой человек?

– Твой приятель, актер. Puн, как он себя называет.

– Он не дает мне «Дейли уоркер». Я купил газету в городе. Сам купил. Это что – запрещено законом?

– А кто надоумил тебя ее купить? Он сказал, чтобы ты пошел и купил?

– Ничего он мне такого никогда не говорит.

– Надеюсь, что это правда.

– Я не вру! Это так и есть!

Это и в самом деле было так. Я вспомнил, как Айра сказал мне однажды, что в «Дейли уоркер» есть колонка, которую ведет Говард Фаст, но купил я ее по собственному почину, в киоске напротив кинотеатра Проктора на Маркет-стрит, – купил якобы почитать Фаста, но также и из обычного неуемного любопытства.

– Ты у меня ее конфискуешь? – спросил я отца.

– Вот еще, разбежался. Стану я делать тебя мучеником Первой поправки! Надеюсь только, что, когда прочитаешь ее, ознакомишься и подумаешь над ней, у тебя хватит ума назвать ее лживой бумажонкой и самому у себя конфисковать.

Учебный год подходил к концу, и тут Айра пригласил меня летом провести с ним недельку в его хижине, но отец сказал, что никуда я не поеду, если Айра сперва не переговорит с ним.

– Но почему? – допытывался я.

– Хочу задать ему пару вопросов.

– А ты у нас что – сенатская Комиссия по антиамериканской деятельности? Почему ты делаешь из этого такую большую проблему?

– Потому что в моих глазах ты большая проблема. Дай-ка мне его телефон в Нью-Йорке.

– Еще не хватало! Какие вопросы? О чем?

– Ты, как всякий американец, имеешь свое право покупать и читать «Дейли уоркер». А я, как всякий американец, имею мое право спрашивать кого угодно и о чем угодно. Он не захочет отвечать – он имеет его право!

– То есть ему тогда что – ссылаться на Пятую поправку?

– Еще не хватало! Достаточно сказать мне: да иди ты, мол, в болото! Но это я тебе объясняю, как подобные проблемы решаются в США. Я не говорю, что у тебя такое сработает в Советском Союзе, когда в их тайную полицию попадешь, зато здесь обычно это все, что требуется, чтобы сограждане оставили тебя в покое по поводу твоих политических убеждений.

– Так они тебя и оставили в покое! – хмыкнул я. – Или конгрессмен Диас тебя в покое оставит? Или конгрессмен Рэнкин? Ты бы это им объяснил!

Пришлось сесть с ним рядом (он велел мне остаться и послушать) и таки послушать, как он по телефону попросил Айру заехать к нему на работу поговорить. Железный Рин и Эва Фрейм были само величие; никогда внешний мир не посылал шехины[19] столь пламенной в скромное жилище Цукерманов, хотя по тону отца можно было понять, что его это ничуть не греет.

– Ну как, он согласился? – спросил я, когда отец повесил трубку.

– Сказал, что придет, если и Натан тоже будет присутствовать. Будешь присутствовать.

– Здрасьте! Ни за что.

– Вот тебе и «здрасьте», – нахмурился отец. – Будешь как миленький, если хочешь, чтобы я хоть на миг, хоть одной извилиной допустил мысль о возможности этой твоей поездки. Что тебя пугает – открытая борьба идей? Это будет демократия в действии – в следующую среду, после школы, в три тридцать у меня на работе. И не вздумай опаздывать.

Что меня пугало? Гнев отца. Крутой нрав Айры. Что, если из-за того, как отец станет нападать на него, Айра применит силу, схватит его, как тогда Баттса, отнесет в Уикваик-парк к озеру и сбросит в воду? Вдруг драться станут? Айра ведь кулаком убить может…

Педикюрный кабинет моего отца располагался на первом этаже небольшого, на три квартиры, жилого дома на Готорн-авеню, в том ее конце, что ближе к центру города. Дом скромный, с виду неказистый и стоял там, где наш довольно средненький райончик переходил в изрядно-таки уже обшарпанные кварталы. Я пришел рано, меня мутило, душа была не на месте. Айра прибыл точно в три тридцать, и вид у него был серьезный, но вовсе не бешеный (пока что). Отец пригласил его садиться.

– Мистер Рингольд, мой сын Натан не уличный мальчишка. Он у меня первенец, старший сын, прекрасно учится и, кажется, развит не по годам. Мы им очень гордимся. Я стараюсь предоставлять ему свободу как можно большую. Стараюсь не стоять на пути его жизненных устремлений, как у отцов иногда получается. Но, честно говоря, по-моему, на сей раз он выходит за все рамки, так что я встревожен. Я не хочу, чтобы с ним что-нибудь случилось. Если с мальчиком что-то случится…

Тут голос отца охрип, и он внезапно смолк. Я был в ужасе – вдруг Айра станет над ним смеяться, дразнить его, как он дразнил Гольдштейна. Я понял, что отец так осекся не из-за меня одного, – он еще и двух своих младших братьев вспомнил: им первым из всего многочисленного бедного семейства назначено было идти в настоящий колледж, учиться на настоящих врачей, но оба умерли от болезней, не дожив и до двадцати. Их студийные фотопортреты в одинаковых рамках стояли у нас дома в столовой на буфете. Надо было объяснить, рассказать Айре про Сэма и Сидни, подумал я.

– У меня к вам один насущный вопрос, мистер Рингольд, хотя мне и не хочется задавать его. Вообще-то я считаю, что чужие верования – религиозные, политические, да какие угодно – это не мое дело. То есть я тайну вашей частной жизни уважаю. И могу вас заверить: ни одно слово не выйдет за стены этой комнаты. Но я хочу знать: коммунист вы или нет – и хочу, чтобы мой сын тоже это знал. Что у вас в прошлом, мне не важно. Мне важно, что сейчас. Должен признаться вам, что когда-то – это еще до Рузвельта было – я чувствовал такое отвращение к тому, что в этой стране происходит, к антисемитизму и предубеждению против негров, к тому, как республиканцы издевались над теми, кому в этой стране не повезло, к той алчности, с которой большой бизнес выжимал последние соки из народа этой страны, что однажды – дело было здесь, в Ньюарке, и сына мое признание, наверное, шокирует: он-то думал, что отец, всю жизнь голосовавший за демократов, такой правый, такой правый, аж правее Франко, – но однажды… Дело прошлое, Натан, – сказал он, глядя теперь на меня, – а тогда у них комитет был… Знаешь, где отель «Роберт Трит»? По улице вон туда идти. Потом ступеньки вверх. Парк-лейн тридцать восемь. Там помещения под офисы сдавали. И один из них был комитетом Коммунистической партии. Я об этом даже матери твоей никогда не говорил. Она бы меня убила. Тогда мы еще только встречались, это году, наверное, в тридцатом было. И вот пришел однажды момент, когда я очень рассердился. Что-то тогда случилось, я даже не помню сейчас, что именно, но что-то я такое вычитал в газетах и, помню, пошел туда, а там – никого. И дверь на замке. Они обедать все ушли. Я погремел ручкой двери. Вот там я был на волосок от Коммунистической партии. Стучу в дверь, шумлю, пустите, мол. Вот ведь – не знал ты этого, сыночек!

– Не знал, – сказал я.

– Ну вот, теперь знаешь. По счастью, дверь была заперта. А на следующих выборах президентом стал Франклин Рузвельт, и в том капитализме, который загнал меня в комитет Коммунистической партии, началась такая перестройка, какой эта страна не видывала испокон веку. Великий человек спас американский капитализм от капиталистов, а патриотов вроде меня – от коммунизма. Он всех нас спас от диктаторского режима, к которому приводит коммунизм. Между прочим, знаете, что потрясло меня больше всего? Смерть Масарика. Вот интересно, мистер Рингольд, вас это так же, как меня, обеспокоило? Я всегда восхищался Масариком в Чехословакии, с тех самых пор, как впервые услышал о нем и о том, что он делает для своего народа. Я воспринимал его как чехословацкого Рузвельта. Уж и не знаю, как объяснить его убийство. Может, вы знаете, а, мистер Рингольд? Я тяжело это переживал. Не мог поверить, что коммунисты способны вот так вот взять и убить человека. Оказалось – способны… Сэр, мне не хотелось бы затевать политический спор. Я собираюсь задать вам один-единственный вопрос, и я предпочел бы, чтобы вы на него ответили прямо: тогда и я, и мой сын будем знать, на каком мы свете. Вы состоите в Коммунистической партии?

– Нет, доктор, не состою.

– Теперь я хочу, чтобы мой сын спросил вас. Натан, хочу, чтобы ты спросил мистера Рингольда, состоит ли он в настоящее время в Коммунистической партии.

Ставить кого бы то ни было перед таким вопросом шло вразрез со всеми моими политическими принципами. Но, поскольку этого хотел отец, поскольку отец уже спрашивал Айру об этом же, и ничего плохого не случилось, а может, и потому, что я подумал о Сэме и Сидни, умерших младших братьях отца, я сделал это.

– Ну так как, Айра? – спросил его я.

– Да ну. Нет, конечно.

– И вы не ходите на сборища Коммунистической партии? – спросил отец.

– Нет, не хожу.

– И не планируете – ну, то есть там, куда вы собираетесь поехать с Натаном, как бишь это местечко называется?

– Цинк-таун. Цинк-таун, штат Нью-Джерси.

– Находясь там, вы не планируете ходить с ним на такого рода сборища?

– Нет, доктор, не планирую. Я планирую ходить с ним купаться, ходить с ним в лес и на рыбалку.

– Что ж, рад слышать, – проговорил отец. – Я верю вам, сэр.

– А можно, я задам вам один вопрос, доктор Цукерман? – спросил Айра, искоса глядя на отца с той же лукавой улыбкой, которую всегда применял на сцене, изображая Авраама Линкольна. – Что-то я не пойму, почему вы меня за красного-то держите?

– Но вы же ведь за Прогрессивную партию, мистер Рингольд.

– Так вы и Генри Уоллеса считаете красным? Бывшего вице-президента при мистере Рузвельте? Думаете, мистер Рузвельт взял красного в вице-президенты Соединенных Штатов Америки?

– Тут все не так просто, – ответил отец. – Как это ни прискорбно. То, что происходит в этом мире, ох как непросто.

– Доктор Цукерман, – вновь начал Айра, чуть изменив подход, – вы недоумеваете, чем я с Натаном занимаюсь, правильно? Да просто-напросто я завидую ему и только этим и занимаюсь. Завидую, что у него такой отец, как вы. Завидую, что у него такой учитель, как мой брат. Завидую, что у него хорошие глаза, и он может читать без очков в целый фут толщиной, и что он не из таких идиотов, которые бросают школу, чтобы идти рыть канавы. Я ничего не скрываю, доктор, да и нечего мне скрывать. Кроме разве того только, что я и сам был бы не прочь иметь такого сына. Может быть, мир сегодня и сложен, но вот что я знаю точно: от разговоров с вашим сыном я просто летаю. Не каждый мальчишка в Ньюарке старается подражать Тому Пейну.

Тут отец встал и протянул Айре руку:

– А у меня ведь, мистер Рингольд, двое – мальчишек-то: Натан и Генри, его младший брат, так тот тоже не лыком шит. И моя ответственность как отца… впрочем, ладно, мы уже это все проехали.

Айра охватил обычного размера ладонь моего отца своей богатырской дланью и так энергично ее тряхнул – по-мужски искренне, с теплотой, – так тряхнул, что еще чуть-чуть, и из отцовского рта забил бы чистый гейзер чего-нибудь такого очень ценного – нефти или, на худой конец, кипятка.

– Доктор Цукерман, – проговорил Айра, – вы не хотите, чтобы сына у вас украли, так никто и не собирается его красть.

К тому моменту я чуть не рыдал уже – крепился со сверхчеловеческой силой. Приходилось себя всячески уговаривать, что цель у меня в жизни лишь одна – одна и никакой другой: не заплакать, ни в коем случае не заплакать при виде этого любовного рукопожатия двоих мужчин, и этой цели я едва добился. Вот молодцы! Никаких криков! Никакой крови! Без яростных взаимных обвинений! Как чудно они поладили – правда, главным образом потому, что Айра сказал неправду.


Вот, вставлю-ка пару страниц сюда, чтобы уже не возвращаться лишний раз к тому, как я своего отца больно ранил. Рассчитываю на память читателя: пусть он сей эпизод вспомнит, когда сочтет нужным.

Из кабинета отца мы с Айрой вышли вместе, и праздновать, то есть впрямую имелось в виду праздновать предстоящую мне летом поездку к нему в Цинк-таун, но заодно, негласно и подспудно, праздновалась и наша победа над моим отцом, – короче, праздновать мы пошли к Сташу (это в нескольких кварталах), чтобы полакомиться его фирменными сэндвичами с ветчиной. Привело это к тому, что в четверть пятого я так наелся, что, придя домой в шесть с минутами, совершенно не имел аппетита и тупо сидел на своем месте за столом, покуда все остальные уплетали приготовленный матерью обед; вот тут-то я и заметил, что отцовское лицо – это сплошная боль. А ранил я отца тем, что выскочил за дверь его кабинета вслед за Айрой, а не остался поболтать с ним до прихода следующего пациента.

Сперва я попытался уверить себя, что все в порядке, – может, мне кажется? Может, эту рану рисует в моем воображении чувство вины, вызванное тем, что, выходя за дверь практически рука об руку с Железным Рином, звездой «Свободных и смелых», я был полон – нет, ну, не презрения, конечно, а все же превосходства над отцом? Отец не хотел, чтобы сына у него украли, и, хотя, строго говоря, никто никого не крал, однако умный человек не мог не понять: его дело проиграно, коммунист или не коммунист, но этот двухметровый агрессор победил. На отцовском лице я видел скорбь и покорность, в его добрых серых глазах, увлажнившихся и даже страдальчески потускневших, отражалось чувство сродни унынию и разочарованности. Его лицо в тот момент нет-нет да и припоминалось мне, когда уже один на один я был с Айрой, да и потом, позже, с Лео Глюксманом, Джонни О'Деем – да с кем угодно. Учась у этих людей, слушая их советы, перед самим собой я выглядел изменником – казалось, я предаю этим отца. Его лицо с написанной на нем болью всегда стояло у меня перед глазами, накладываясь на лицо человека, который в тот момент обучал меня, открывал мне жизненные перспективы. Лицо отца, человека, раненного предательством.

Назад Дальше