Ты меня спрашиваешь, что привело его в Ньюарк в день вашего знакомства? Айра был не из тех, кто в жизни действует разумно, кто осмотрительно решает возникающие в супружестве проблемы. А это были еще первые сполохи, всего ведь два-три месяца прошло, как он женился на звезде экрана, сцены и радио и переехал жить в ее городскую резиденцию. Как мог я объяснить ему, что это ошибка? Да при его тщеславии к тому же. Мой братец о себе был весьма высокого мнения. Но и масштабы сопоставлять мог здраво. В нем был этакий театральный инстинкт, что ли, нескромное такое отношение к себе. Не думай, что он отказался бы стать важной персоной. К такой возможности люди привыкают за три дня, и их это очень бодрит. Все вокруг вдруг становится достижимо, все движется по мановению руки, все здесь и сейчас – и это же его драма во всех смыслах этого слова. Он справился, он провернул большой гешефт и теперь сам ставит представление, которое есть его собственная жизнь. Он опьянен нарциссической иллюзией, будто ему удалось выскочить из реальности, где сплошные утраты и боль, будто его жизнь не пуста, не напрасна – да ну! – наоборот. Хватит бродить в потемках своей ограниченности. Хватит быть великаном-изгнанником, пилигримом, чей удел быть вечно всем чужим. А он вот смело – раз! – и в дамках. Прочь, путы безвестности! Я новый, я иной, я вещий! Сколько в этом пьяного куража! Наивная мечта? – а вот сбудется! Гордый Айра, перевоплощенный Айра. Большому кораблю большое плавание. Ну, плыви-плыви.
Кроме того, однажды я успел уже ему сказать: ошибка, мол, ошибка! – а он после этого полтора месяца со мной не разговаривал, пока я сам к нему в Нью-Йорк не съездил, в ноги не кинулся – прости, я был не прав, давай забудем, – еле уговорил. Если бы я полез к нему с этим вторично, он бы вообще меня пристрелил к чертям собачьим. А полный, окончательный разрыв – ужасен был бы для нас обоих. Айра ведь у меня, можно сказать, на руках вырос. Когда мне было семь лет, я его в колясочке по улице выгуливал. Потом умерла наша мать, отец снова женился, и в дом вошла мачеха; не будь меня, Айра прямиком попал бы в исправительную школу. Мама-то у нас чудесная была. Но ей тоже несладко пришлось. Быть замужем за нашим папочкой. Это вам не пикник на природе.
– А что представлял собой ваш отец? – спросил я.
– Знаешь, не будем в это вдаваться.
– Вот и Айра тоже всегда так говорил.
– А что тут еще скажешь. У нас был отец, который… Вообще-то потом, много позже, я понял, что с ним происходило. Но тогда уже было поздно. Хотя мне в итоге повезло куда больше, чем брату. Когда мама умерла, когда кончились все те ужасные месяцы в больнице, я был уже старшеклассник. Потом получил стипендию в Университете Ньюарка. Шел куда надо. А Айра был ребенком. Трудным ребенком. Невоспитанным. И разуверившимся во всех и вся.
Может, слышал историю о птичьих похоронах в бывшем Первом околотке, нет? – про то, как один местный сапожник хоронил любимую канарейку. Из этого становится понятно, насколько Айра был испорченным – и насколько не был. Это было в тысяча девятьсот двадцатом. Мне было тринадцать, Айре семь, а на Бойден-стрит, в паре остановок от нашего дома, жил один холодный сапожник, набойки прибивал, Руссоманно – Эмидио Руссоманно, обтерханный такой старикашка, маленький, ушастый, с худым лицом и седой бородкой клинышком, ходил всегда в заношенном пиджачишке столетней старости. Для компании у себя в мастерской Руссоманно держал канарейку. Звал ее Джимми. Этот Джимми долго у него жил, а потом съел что-то неподобающее да и помер.
Руссоманно был безутешен. Так он что сделал: нанял похоронный оркестр с катафалком, две кареты с лошадьми, и после формального прощания (канарейка лежала у него в сапожной мастерской под распятием, красиво убранная цветами, и свечи вокруг зажженные…) – короче, после гражданской панихиды по улицам двинулась похоронная процессия, по всему району прошли – мимо бакалеи Дель Гуэрцио (у них там перед входом всегда лежали полные корзины дешевых моллюсков – корзины большие такие, не обхватишь, а в окне всегда американский флаг), мимо фруктового киоска Мелильо, мимо булочной Джордано, а дальше там еще была одна лавка, где выпечкой торговали: «Пирожник Арре: Слойки с итальянским вкусным хрустом». Потом мимо мясной торговли Бьонди, шорной лавки Де Лукка, гаража Де Карло, кофейни Д'Инносенцио, обувного магазина Паризи, магазина велосипедов Ноле… дальше там была, кажется, latteria[9]Челентано, потом сразу бильярдная Гранде и две парикмахерских – Бассо и Эспозито, а рядом станок чистильщика с двумя обшарпанными столовскими стульями, чтобы сесть на которые клиентам нужно было предварительно взобраться на высокий помост.
Сорок лет уже, как все это исчезло. В пятьдесят третьем городские власти распорядились итальянский квартал подчистую снести, чтоб высвободить место для многоэтажного дешевого жилья. В девяносто четвертом дешевые высотки взорвали – это на всю страну по телевизору показывали. К тому времени там никто не жил уже лет двадцать. Для жилья их признали непригодными. А теперь там и вовсе пустырь. Церковь Святой Лючии и пустырь. Все, что осталось. Приходская церковь, но ни прихода, ни прихожан.
Хотя нет, осталось еще кафе Никедеми на Седьмой авеню, потом кафе «Рим», тоже на Седьмой, и банк Д'Ауриа – он тоже на Седьмой. Тот банк, между прочим, который перед самой Второй мировой войной открыл кредит Муссолини. Когда Муссолини взял Эфиопию, священник полчаса звонил в колокола. Здесь, у нас в Америке, в самом центре Ньюарка!
М-да. Процессия шла мимо макаронной фабрики, фабрики бижутерии, каменотесной мастерской и театра марионеток, какая-то киношка там была еще… дальше, за итальянским кегельбаном, громадный ледник, за ним типография, ну, и потом уже шли мимо клубов всяких, ресторанов. Мимо кафе «Виктория» – это знаменитое было место, его бандюган держал, Ричи Боярдо. Когда в тридцатых Боярдо вышел из тюрьмы, он специально под тот кабак дом выстроил – «Замок Витторио», на углу Восьмой и Летней. Чтобы в этом замке пообедать, бонзы шоу-бизнеса, бывало, приезжали аж из Нью-Йорка. Там, кстати, Джо Ди-Маджио[10] питался, когда бывал наездами в Ньюарке. И помолвку со своей девушкой он тоже там праздновал. Как раз из этого-то замка Боярдо и правил всем центром города – тогда это называлось «Первый околоток». Ричи Боярдо рулил своими итальянцами в Первом околотке, а Лонги Цвильман рулил евреями в Третьем, и эти два гангстера беспрерывно воевали.
Минуя несчетное множество салунов, процессия двигалась с востока на запад, к северу по одной улице, к югу по следующей, до муниципальных бань на Клифтон-авеню. (Самым впечатляющим строением после церкви и кафедрального собора в Первом околотке были бани – тяжелое старое здание; когда был маленьким я, а потом Айра, мама нас туда водила мыть; отец туда тоже хаживал; душ бесплатно, и один цент за полотенце.)
Канарейка лежала в маленьком белом гробике, но несли его все равно четверо. Собралась огромная толпа – тысяч десять народу выстроилось вдоль маршрута процессии. Зеваки гроздьями висели на пожарных лестницах, даже на крышах стояли. Из окон целыми семьями высовывались, смотрели.
Руссоманно ехал за гробом в карете. Я говорил, он безутешен был, этот Эмидио Руссоманно, ехал в карете и плакал, тогда как остальной народ по всему Первому околотку корчился от смеха. Некоторые так ухохатывались, что падали со смеху наземь. Хохотали до того, что ноги их отказывались держать. Даже те, что гроб несли, в цилиндрах и белых перчатках, шли и смеялись. Смех овладел всеми, как вирус, как зараза. Возница на катафалке и то смеялся. Из уважения к скорбящему люди на тротуарах старались сдерживаться, пока карета не проедет мимо, но и такое было для них непосильной задачей, особенно для детей.
У нас в квартале жили скученно, и детишки кишмя кишели: дети в переулках, дети в подъездах, дети стайками на тротуарах – бегают, мельтешат. День-деньской, а летом так и половину ночи слышно было, как они перекрикиваются: «Гуа-а-йооо! Гуа-а-йооо!»[11] Куда ни глянь – компании, сонмища, батальоны ребятишек; в орлянку, в карты режутся, мечут кости, гоняют мяч, лижут мороженое, поджигают петарды, пугают девчонок. Справляться с ними могли разве что монахини, и то если с линейками в руках. Тысячи и тысячи мальчишек, и все не старше десяти. Одним из них был Айра. Тысячи и тысячи итальянских маленьких сорванцов, детей тех итальянцев, что укладывали рельсы на железной дороге, мостили улицы и копали канавы, детей мелких торговцев, фабричных рабочих, старьевщиков и владельцев салунов. Детей с именами Джу-зеппе и Родольфо, Рафаэле и Гаэтано, и среди них единственный еврейский мальчишка по имени Айра.
В общем, итальянцы, что называется, оторвались на славу. Прежде они никогда не видели ничего подобного этим похоронам канарейки. Да и потом тоже не видели. Похоронные процессии – это конечно, а как же: с оркестрами, играющими траурные марши, и плакальщиками по всему пути. Еще бывали праздники (круглый год, кстати, и чуть не каждый день) с процессиями в честь всевозможных святых, которых они привезли с собой из Италии; сотни и сотни людей выходили поклониться их местному, только в их среде почитаемому святому – празднично приодетые, с расшитым флагом этого святого и зажженными свечами размером с хорошую монтировку. А еще в церкви Святой Лючии на Рождество устаривали preserpio[12] – что-то вроде неаполитанской деревни, изображающей место рождения Иисуса, в ней до сотни итальянских статуэток, среди которых Мария, Иосиф и, конечно, Bambino.[13]Во время шествия алебастровый Bambino двигался среди итальянских волынщиков, а за Bambino валом валил народ, распевающий итальянские рождественские гимны. По улицам сновали лоточники, продавали угрей для рождественского обеда. На религиозные празднества люди валили гуртом, и долларовые бумажки в складки одежды алебастрового святого так и совали, и горстями бросали из окон цветочные лепестки, словно конфетти. Даже птиц из клеток выпускали – по большей части голубей, которые ошалело носились над толпой от одного телеграфного столба к другому. В такие праздничные дни голуби, должно быть, сами были не рады своей свободе.
В общем, итальянцы, что называется, оторвались на славу. Прежде они никогда не видели ничего подобного этим похоронам канарейки. Да и потом тоже не видели. Похоронные процессии – это конечно, а как же: с оркестрами, играющими траурные марши, и плакальщиками по всему пути. Еще бывали праздники (круглый год, кстати, и чуть не каждый день) с процессиями в честь всевозможных святых, которых они привезли с собой из Италии; сотни и сотни людей выходили поклониться их местному, только в их среде почитаемому святому – празднично приодетые, с расшитым флагом этого святого и зажженными свечами размером с хорошую монтировку. А еще в церкви Святой Лючии на Рождество устаривали preserpio[12] – что-то вроде неаполитанской деревни, изображающей место рождения Иисуса, в ней до сотни итальянских статуэток, среди которых Мария, Иосиф и, конечно, Bambino.[13]Во время шествия алебастровый Bambino двигался среди итальянских волынщиков, а за Bambino валом валил народ, распевающий итальянские рождественские гимны. По улицам сновали лоточники, продавали угрей для рождественского обеда. На религиозные празднества люди валили гуртом, и долларовые бумажки в складки одежды алебастрового святого так и совали, и горстями бросали из окон цветочные лепестки, словно конфетти. Даже птиц из клеток выпускали – по большей части голубей, которые ошалело носились над толпой от одного телеграфного столба к другому. В такие праздничные дни голуби, должно быть, сами были не рады своей свободе.
На День святого Михаила итальянцы одевали двух маленьких девочек ангелочками. И они летали над толпой от одной пожарной лестницы к другой, пристегнутые лонжами к тросу. Маленькие тощенькие девчонки в белых платьицах с кое-как присобаченными крылышками и нимбами, но вот они появлялись в воздухе, распевая молитвы, и толпа благоговейно замирала, а когда их ангельское служение кончалось, уже все шло вразнос. Вот тут-то как раз и выпускали голубей, запускали фейерверки, все кругом бабахало и трещало, и кто-нибудь непременно оказывался в больнице без нескольких пальцев.
Так что яркие представления у итальянцев Первого околотка были делом обыкновенным. Забавные персонажи, фривольные выходки в стиле старой родины, шум и драки, трюки и фокусы – это уж как водится. А похороны – что ж, тоже ведь дело житейское. Во время эпидемии испанки людей умирало так много, что гробы выставляли на улице в ряд. Это было в тысяча девятьсот восемнадцатом. Похоронные конторы не справлялись. За гробами шли процессии – весь день напролет шли по дороге от церкви Святой Лючии к кладбищу Гроба Господня, а там и идти-то всего пару миль. Бывало, маленький гробик несут – ребенок умер. А чтоб похоронить ребенка, это надо было еще очереди дождаться – пока соседи своих похоронят. Когда ты сам от горшка два вершка, это ужас незабываемый. А тут, через два года после эпидемии, вдруг похороны канарейки… Это их сразило наповал.
Все в тот день хохотали до колик. Все, да не все. Единственный в Ньюарке, кто шутки не понял, был Айра. Сколько я ни объяснял, не помогало. Пытался, но все напрасно. Почему так? Может, потому что он был глуповат, а может, потому что умен. Может, просто от рождения у него не было этого чувства карнавала, может быть, революционерам оно вообще не свойственно. А еще может быть, это оттого, что всего несколько месяцев назад у нас умерла мать, у нас были свои похороны, и тогда Айра тоже не хотел принимать в них участие. Нет, он хотел гулять, носиться по улице, гонять мяч. Умолял меня не заставлять его переодеваться и идти на кладбище. Пытался спрятаться в чулан. Но все-таки он пошел с нами. Отец проследил. На кладбище стоял, смотрел, как мы ее хороним, но за руку меня взять отказался и обнять себя не позволил. На раввина смотрел сердито. Просто даже злобно смотрел. Никому не дал себя приласкать, утешить. И не плакал, ни слезы не проронил. Слишком сердит был, чтобы плакать.
Когда и я начал смеяться – потому что смешно ведь, Натан, ну ведь действительно смешно было! – Айра вышел из себя окончательно. Такое с Айрой на моих глазах случилось в первый раз. Стал махать кулаками, кричать на меня. Он и тогда был рослым мальчиком, и я не мог совладать с ним, а он вдруг набросился на нескольких ребят, стоявших рядом с нами – те тоже хохотали как сумасшедшие, – и, когда я сгреб его, хотел оттащить, чтобы не поколотили всей гурьбой мальчишки, его кулак вдруг попал мне в нос. Он сломал мне переносицу – это в семь-то лет! У меня хлынула кровь, проклятый нос был явно сломан, а Айру только и видели.
Мы его на следующий день еле нашли. Ночь он провел во дворе пивоварни на Клифтон-авеню. Кстати, он не первый раз тогда не ночевал дома. Спал у пакгауза под погрузочным настилом. Отец его там утром обнаружил. И всю дорогу до школы тащил за шкирку; так за шкирку и в класс впихнул, где уже урок шел полным ходом. Когда одноклассники увидели, как Айру в грязных джинсах, в которых он спал черт-те где, впихнул в класс его папаня, они заорали: «Ха-а! Беглого привели!», и с тех пор это стало прозвищем Айры не на один год. Беглый Рингольд. Еврейчик, который плакал на похоронах канарейки.
На его счастье, Айра был крупнее других ребят его возраста, был сильным и умел обращаться с мячом. Айра мог бы стать знаменитым спортсменом, если бы не зрение. Среди ребят в нашем квартале если Айру и уважали за что-то, так это за финты с мячом. Что же до драк, то с тех пор он дрался постоянно. Оттуда и пошел его революционный пыл.
Ты знаешь, слава богу, что мы не в Третьем околотке, не с остальной еврейской беднотой росли. В Первом околотке Айра для итальянцев всегда оставался чужаком, брехливым марамоем. Каким бы он ни становился большим, сильным и свирепым, Боярдо не смотрел на него как на юное дарование, достойное приема в банду. В Третьем околотке, среди евреев, все могло обернуться по-другому. Там Айра среди других мальчишек не играл бы роль официально отверженного. Благодаря одному только своему сложению он привлек бы внимание Лонги Цвильмана. Насколько я в курсе дела, у Лонги, который был на десять лет старше Айры, детство было очень схожим: здоровенный, бешеный, злобный мальчишка, он тоже бросил школу, был отчаянным уличным драчуном и в дополнение к начальственной внешности имел кое-какие мозги. Подмяв под себя азартные игры, незаконную торговлю спиртным, торговые автоматы, склады, профсоюзы, строительство, Лонги поднялся до больших высот. Но даже оказавшись на вершине, где был запанибрата с Багзи Зигелем, Лански и Лаки Лючиано, все равно дружбу водил с теми, кто с ним вместе вырос, бегал по тем же улицам Третьего околотка, такими же заводными еврейскими мальчишками, как и он сам. Например, был у него такой Нигги Рюткин, мастер мочить неугодных. Сэм Кац, телохранитель. Джордж Гольдштейн, бухгалтер. Билли Типлиц, специалист по лотереям и лохотронам. Док Стачер, его ходячий арифмометр. А Эйб Лью, его двоюродный брат, заправлял по указке Лонги Цвильмана профсоюзом продавцов мелкой розницы. Господи, да о чем тут говорить, если даже Меир Элленштейн (вот тебе еще один пацан из гетто Третьего околотка), когда был мэром Ньюарка, чуть ли не правил всем городом так, как выгодно Цвильману.
Айра запросто мог оказаться у Лонги в шестерках и верно бы ему служил. Как раз дозрел, только мигни, помани пальцем. И ничего тут не было бы странного: преступление – это как раз то, к чему мальчишки тянулись с детства. Для Айры это был бы следующий шаг, вполне логичный. Была в нем эта грубость, готовность применить силу, без которой в рэкете делать нечего: надо ведь, чтобы тебя боялись, иначе будешь выглядеть неубедительно. Сначала, наверное, в порту повкалывал бы, перегружая канадское контрабандное виски из быстроходных катеров в грузовики Лонги Цвильмана, а кончить мог бы так же, как и Лонги: с миллионерским особняком в Вест-Ориндже и петлей на шее.
Даже странно, от какой чепухи порой зависит, кем ты станешь, каким ты станешь, правда же? Из-за какого-то мелкого топографического несовпадения Айре так и не выпал случай оказаться на подхвате у Цвильмана. А мог бы и карьеру сделать, глуша дубиной конкурентов Лонги, вышибая бабки из его должников или надзирая за карточными столами в каком-нибудь казино, принадлежащем этому бандиту. Карьеру, которая закончилась бы вызовом в комитет Кифаувера, где он два часа давал бы показания как свидетель, а потом пошел бы домой и повесился. Когда Айра все же встретил человека, который был и жестче, и умнее его, про кого было сразу понятно, что он далеко пойдет, Айра уже служил в армии, и оказалось, что на становление личности Айры оказал влияние не гангстер из Ньюарка, а коммунист, рабочий с литейного производства. Для Айры персональным Лонги Цвильманом стал Джонни О'Дей.
– Почему я не сказал ему – в тот первый раз, когда он приехал к нам с ночевкой, – чтобы он с женатой жизнью закруглялся и делал ноги? Да потому что этот его брак, эта женщина, ее прекрасный дом, все эти книги, пластинки, картины на стене, жизнь, полная состоявшихся людей, солидных, интересных, образованных, – все это было тем, чего ему всегда не хватало. Что он и сам уже чего-то добился – ерунда, плюнуть и забыть. Дом! – у него появился дом! Раньше не было, а теперь есть, а парню уже тридцать пять. Тридцать пять, и наконец свершилось: живет не в какой-то там комнатенке, не по кафешкам кушает, да и спит уже не с официантками, подавальщицами из баров или какими-нибудь вообще – бабами, которые подчас толком расписаться и то не могут.