Проблема объективности чеховской манеры с той или иной ее оценкой применительно к прозе дебатировалась, начиная с середины 80-х годов. Теперь она была поставлена и в связи с его драматургией, осознаваясь как новый прием, противостоящий манере старой, в которой «писали много лет». Основную черту новой манеры обозреватель «Московского листка» видел в том, что «самого автора, его взглядов, мнений и убеждений совершенно не видно, не подсказывает он их в заглавии, не высказывает устами действующих лиц, не объясняет и развязкой; дается ряд отдельных сценок <…> а что они значат <…> что хотел сказать автор своим произведением — это предоставляется судить самому читателю или зрителю, причем автор совершенно не приходит к нему на помощь» («Московский листок», 1898, 20 декабря, № 353).
Не все наблюдения такого рода были равноценны; много было мелких, частных. Но несомненно, что интерпретация Художественного театра заставила критику впервые попытаться в целом осмыслить поэтику чеховской драматургии как явления принципиально нового.
Прежде всего был поставлен вопрос о новом типе сценичности. Зачастую вопрос этот ставился в очень «импрессионистской», туманной терминологии: «„Чайка“, собственно, вовсе не пьеса. Мне она представляется чем-то вроде „nocturno“, вылившегося из-под рук талантливого композитора…» («Театр и искусство», 1899, № 2 от 10 января, стр. 30). Но вопрос был поставлен — и очень остро. Характерной с этой точки зрения является небольшая сценка, которую зарисовал Н. О. Ракшанин. Автор передает свою беседу с «известным драматургом, написавшим ряд пьес, некоторые из которых имели очень большой успех и удостоивались даже премий». «Драматург был серьезно возмущен. Казалось, чеховская пьеса поднимала в нем желчь, потревожив существенные основы его драматургического символа веры… Весь склад его воззрений разом нарушался и приемами г. Чехова, и темой его, и, наконец, несомненным успехом произведения в публике.
— Что же это такое? — спрашивал он меня, сжимая кулаки и сверкая взглядом. — До чего мы дожили и куда мы идем?.. Я не спорю, пьеса написана, действительно, талантливо и некоторые сцены поражают захватывающим мастерством. Но смысл, смысл-то этой работы в чем — объясните мне, ради бога!..» (Н. Рок. Из Москвы. — «Новости и Биржевая газета», 1899, 6 ноября, № 306).
Были замечены — правда, очень немногими критиками — такие существенные черты драматургического языка Чехова, как условность, символичность, элементы импрессионизма — черты, которые до сих пор входят в характеристики чеховской поэтики. Тогда же была отмечена — в отношении героев — та особенность, которая впоследствии на Западе и у нас получила название некоммуникабельности: «Между ними нет ничего общего, связывающего их и объединяющего, хотя они и льнут друг к другу, но сблизиться никак не могут…» (Ан. <М. Н. Ремезов>. Современное искусство. — «Русская мысль», 1899, кн. 1, стр. 167).
Говоря о влиянии сценической интепретации пьес Чехова Художественным театром на критику, нельзя пройти мимо проблемы, которую современник формулировал так: «Московский художественный общедоступный театр <…> создал для него (Чехова) ту внешнюю сценическую среду, благодаря которой „Чайка“ и „Дядя Ваня“ выступают перед зрителями так, как хотел этого автор. Хотел ли? Или же только желал, мечтал, надеялся?» (С. Васильев <С. В. Флеров>. — «Московские ведомости», 1900, 24 января, № 24).
Применительно к пьесам Чехова этот вопрос предстает как вопрос соотношения элементов его художественной системы, некоторым из коих Художественный театр, исходя из своих задач, придавал значение большее, чем они в этой системе имели.
Критики и исследователи много писали о моментах натурализма в постановке «Чайки» театром. «Некоторые подробности инсценировки были как будто натуралистичны, — замечал Эфрос, — отдельные жанровые черточки, звуки, стуки, вводные персонажи <…> Такая струйка в спектакле „Чайки“ была. Она была слишком сильна в тогдашнем Художественном театре, — не могла не пробиться и в этот чеховский спектакль» (Н. Эфрос. Московский Художественный театр, стр. 225). «От этих вещей, — свидетельствовал сам Немирович-Данченко, — еще очень веяло натурализмом чистой воды <…> спичка и зажженная папироса в темноте, пудра в кармане у Аркадиной, плед у Сорина, гребенка, запонки, умыванье рук, питье воды глотками и пр., и пр. без конца» (Из прошлого, стр. 133).
Сохранился достаточно достоверный документ, позволяющий объективно осветить вопрос, — текст пьесы с режиссерскими мизансценами Станиславского («„Чайка“ в постановке Московского Художественного театра. Режиссерская партитура К. С. Станиславского». Л. — М., 1938).
Каково же было соотношение чеховского текста и той разработки, которую давал Станиславский, санкционировал Немирович-Данченко и воплощал театр?
У Чехова в ремарке первого действия: «Только что зашло солнце. На эстраде за опущенным занавесом Яков и другие работники; слышится кашель и стук. Маша и Медведенко идут слева». В режиссерской партитуре эта сцена дополняется многочисленными вещными подробностями, действиями, целой гаммой отсутствующих в авторских указаниях звуков: «Тусклое освещение фонаря, отдаленное пение загулявшего пьяницы, отдаленный вой собаки, кваканье лягушек, крик коростеля, редкие удары отдаленного церковного колокола… <…> Зарницы, вдали едва слышный гром <…> После паузы Яков стучит, вколачивает гвоздь (на подмостках); вколотивши, возится там же, трогает занавес, мурлыча песнь <…> Медведенко курит. Маша грызет орехи» («Режиссерская партитура», стр. 121).
У Чехова:
«Дорн. Тихий ангел пролетел.
Нина. А мне пора. Прощайте.»
У Станиславского: «Пауза 15 секунд. Никто не шевелится, только слышно отдаленное пение мужиков, да кваканье лягушек и крик коростеля» («Режиссерская партитура», стр. 159). «С той же целью, — отмечает в предисловии С. Д. Балухатый, — ввести обильные бытовые детали, дать восприятие подлинной жизненности происходящего на сцене — Станиславский развертывает большие проходные сцены в местах, где у автора дано лишь глухое указание» (там же, стр. 89). Пьеса игралась в очень замедленном темпе, сценическое время приближалось к реальному.
Все эти особенности сценического решения придавали «Чайке» камерность, «домашнюю» интонацию, «сниженный» колорит, эффект максимального приближения к реальности, сцены — к партеру; сценическая условность разрушалась. «Я убаюкан созерцанием, — писал современник, — исчезла рампа <…> нет этого округленного рта, зычной речи и маршировки <…> все развивается непритязательно, как в жизни» (С. А. Андреевский. Литературные очерки. Изд. 3-е, СПб., 1902, стр. 479).
Такое сценическое решение, безусловно, смещало акценты внутри структуры чеховской пьесы, придавая чрезмерное значение «бытовым» ее элементам в ущерб остальным — условно-символическим, поэтическим и т. п.
Чехов, достаточно холодно относившийся к постановке, не соглашался как раз с этой ее стороною. Прежде всего его не устраивал темп спектакля. Книппер-Чехова вспоминала: «Чехов, мягкий, деликатный Чехов, идет на сцену с часами в руках, бледный, серьезный, и очень решительно говорит, что все очень хорошо, но „пьесу мою я прошу кончать третьим актом, четвертый акт не позволю играть…“ Он был со многим не согласен, главное с темпом, очень волновался, уверял, что этот акт не из его пьесы» (О. Л. Книппер-Чехова. О А. П. Чехове. — Книппер-Чехова, ч. 1, стр. 49). Еще более определенно высказывался он относительно условности в разговоре на репетиции, дошедшем до нас в записи В. Э. Мейерхольда: «Один из актеров рассказывает о том, что в „Чайке“ за сценой будут квакать лягушки, трещать стрекозы, лаять собаки.
— Зачем это? — недовольным голосом спрашивает Антон Павлович.
— Реально, — отвечает актер.
— Реально, — повторяет А. П., усмехнувшись, и после маленькой паузы говорит: — Сцена — искусство. У Крамского есть одна жанровая картина, на которой великолепно изображены лица. Что если на одном из лиц вырезать нарисованный нос и вставить живой? Нос реальный, а картина-то испорчена.
Кто-то из актеров с гордостью рассказывает, что в конце 3-го акта „Чайки“ режиссер хочет ввести на сцену всю дворню, какую-то женщину с плачущим ребенком.
Антон Павлович говорит: Не надо. <…> сцена требует известной условности. У вас нет четвертой стены» (В. Э. Мейерхольд. Статьи. Письма. Речи. Беседы. Ч. I. М., 1968, стр. 120). Как вспоминал Немирович-Данченко, Чехов по поводу слишком «бытовых» жестов у актеров и звуков на сцене МХТ «полушутя, полусерьезно» сказал: «В следующей пьесе я сделаю ремарку: действие происходит в стране, где нет ни комаров, ни сверчков, ни других насекомых, мешающих людям разговаривать» (Из прошлого, стр. 133).
Кто-то из актеров с гордостью рассказывает, что в конце 3-го акта „Чайки“ режиссер хочет ввести на сцену всю дворню, какую-то женщину с плачущим ребенком.
Антон Павлович говорит: Не надо. <…> сцена требует известной условности. У вас нет четвертой стены» (В. Э. Мейерхольд. Статьи. Письма. Речи. Беседы. Ч. I. М., 1968, стр. 120). Как вспоминал Немирович-Данченко, Чехов по поводу слишком «бытовых» жестов у актеров и звуков на сцене МХТ «полушутя, полусерьезно» сказал: «В следующей пьесе я сделаю ремарку: действие происходит в стране, где нет ни комаров, ни сверчков, ни других насекомых, мешающих людям разговаривать» (Из прошлого, стр. 133).
Критические отзывы, связанные с постановками пьес Чехова в Петербурге, Москве и провинции — как положительные, так и отрицательные, — были вехами на пути к осознанию художественного новаторства Чехова-драматурга.
При жизни Чехова пьеса была переведена на болгарский, немецкий, сербскохорватский и чешский языки.
Стр. 9. Дузе, Элеонора (1858–1924) — знаменитая итальянская актриса; в 90-х гг. гастролировала в России.
«La dame aux camélias» — «Дама с камелиями», драма А. Дюма-сына (1824–1895), написанная по мотивам одноименного романа; одна из самых репертуарных пьес 1870-1880-х гг.
«Чад жизни» — пьеса Б. М. Маркевича (1822–1884).
Стр. 11. «Во Францию два гренадера…» — романс Шумана на стихи Г. Гейне «Гренадеры» (перевод М. Л. Михайлова).
Стр. 13. «Не говори, что молодость сгубила». — Романс Я. Ф. Пригожего на слова стихотворения Н. А. Некрасова «Тяжелый крест достался ей на долю».
Стр. 13, 62. «Я вновь пред тобою стою очарован…» — в этом варианте в устном исполнении и песенниках 1880-х гг. Впервые — В. И. Красов. Стансы. «Отечественные записки», 1842, № 1, стр. 123 (с несколько иным началом: «Опять пред тобою…»).
Стр. 14. В Расплюеве был неподражаем, лучше Садовского… — П. М. Садовский (1818–1872) был первым исполнителем роли Расплюева в пьесе А. В. Сухово-Кобылина «Свадьба Кречинского»; эта роль считалась одною из лучших работ знаменитого актера; спектакль был поставлен на сцене московского Малого театра в 1855 году.
«Мой сын! Ты очи ~ бездне преступленья?» — В. Шекспир, «Гамлет», д. III, явл. 3 (пер. Н. Полевого).
Стр. 21. «Расскажите вы ей, цветы мои…» — начало арии Зибеля из оперы Ш. Гуно «Фауст» (д. III, явл. 1).
Стр. 22. «И, разумеется ~ угождений…» — Цитата из произведения Мопассана «На воде» в переводе М. Н. Тимофеевой: Мопассан Г. Собр. соч., изд. 2-е. Т. 7. СПб., 1896, стр. 17.
Стр. 28. «Слова, слова, слова…» — В. Шекспир, «Гамлет», II акт, явл. 2.
Стр. 29. Поприщин — персонаж повести Н. В. Гоголя «Записки сумасшедшего».
Стр. 43. «Ограбленная почта» — драма Ф. А. Бурдина (1827–1887); перевод с французского; была в репертуаре Таганрогского театра в 1870-х гг. (см. «Сборник театральных пьес, переведенных с французского… Ф. А. Бурдиным». Т. 2. СПб., 1875).
Стр. 48. «Месяц плывет по ночным небесам…» — Первые строки популярной серенады К. С. Шиловского (1849–1893) «Тигренок» (к 1882 г. выдержала десять изданий).
Стр. 50. В «Русалке» мельник ~ ворон — «Русалка» — драма А. С. Пушкина; скорее всего имеется в виду одноименная опера А. С. Даргомыжского (либретто композитора).
Стр. 57. «Хорошо тому ~ угол ~ «И да поможет господь всем бесприютным скитальцам»… — Цитата из романа «Рудин», эпилог (у Тургенева — «уголок»).
ДЯДЯ ВАНЯВпервые — сборник «Пьесы». СПб., изд. А. С. Суворина, 1897.
С небольшими изменениями вошло в том «Пьесы» марксовского издания — т. VII-1 (1901).
С того же стереотипа перепечатано во втором, дополненном издании тома — т. VII-2 (1902). Одновременно часть тиража выпущена отдельным изданием: Антон Чехов. Дядя Ваня. Сцены из деревенской жизни. В четырех действиях. СПб., изд. А. Ф. Маркса, 1902 (ценз. разр. 15 марта 1902 г.).
Сохранился лист рукописи (беловой автограф) с текстом заключительной сцены пьесы, со слов: «Соня (возвращается, ставит свечу на стол). Уехал…» (ЦГАЛИ).
Печатается по тексту: Чехов, т. VII-2, стр. 203–258.
1Пьеса возникла в результате коренной переработки комедии «Леший», созданной в 1889–1890 гг. Точная дата начала работы над «Дядей Ваней» неизвестна. В настоящем издании пьеса отнесена к 1896 году — ко времени окончательного завершения авторской работы над ней.
Хотя Чехов написал по существу совершенно новую пьесу, в нее перешли из «Лешего» и основные действующие лица (Войницкий, Серебряков, Соня, Елена Андреевна, Мария Васильевна), и многие сюжетные ситуации, наконец, целые куски первоначального текста.
Внешнее сходство «Дяди Вани» с «Лешим» позволяло современникам характеризовать «Лешего» как «предтечу» «Дяди Вани», как его первоначальный «вариант», его раннюю «версию». Актер Малого театра А. И. Сумбатов (Южин), ознакомившись с только что напечатанным «Дядей Ваней», запрашивал Чехова: «„Дядя Ваня“ — „Леший“?» (май 1897 г. — ГБЛ). Давний почитатель «Лешего» А. И. Урусов с огорчением писал Чехову, прочитав «Дядю Ваню»: «…Вы <…> испортили „Лешего“» (27 января 1899 г. — Слово, стр. 288). М. П. Чехова тоже сближала в своем восприятии обе пьесы и по поводу «Лешего» однажды заметила: «„Леший“, позднее „Дядя Ваня“» (Письма, стр. 179).
В 1901 г. в Обществе русских драматических писателей и оперных композиторов при обсуждении пьес для выдвижения «лучшего оригинального драматического произведения» прошедшего года на Грибоедовскую премию судьи единогласно согласились, что премию надо выдать Чехову за «Дядю Ваню». Однако комитет общества разъяснил, что эта пьеса «рассмотрению не подлежит», поскольку «является переделкой его же драмы „Леший“, рассмотренной уже в тот год, когда она была поставлена в Москве на сцене Шелапутинского театра…» («Новое время», 1901, 24 мая, № 9057).
Это прочно укоренившееся в представлении современников устойчивое сближение и даже идентификация обеих пьес, «Лешего» и «Дяди Вани», первоосновы пьесы и ее окончательной версии, отразилось, видимо, также и на известных замечаниях самого Чехова по поводу датировки «Дяди Вани». В 1898 г. на вопрос корреспондента газеты по поводу «Дяди Вани» он заявил: «Это — очень давно мною написанная вещь, чуть не лет десять» («Новости дня», 1898, 4 августа, № 5452, отд. Театральная хроника). То же Чехов говорил и М. Горькому: «„Дядя Ваня“ написан давно, очень давно» (3 декабря 1898 г.). «Пьеса давняя, она уже устарела…» — повторял он О. Л. Книппер (1 ноября 1899 г.).
На вопрос С. П. Дягилева, просившего указать хронологию произведений, включенных в том «Пьес» издания А. Ф. Маркса, Чехов ответил с видимой определенностью: «В VII томе помещены пьесы: „Иванов“, 1888 г., „Чайка“, 1896, „Дядя Ваня“, 1890» (20 декабря 1901 г.). Однако здесь, видимо, им обозначены не даты создания этих пьес, а лишь хронология их первых публикаций. Ведь «Иванов» написан на самом деле не в 1888 г., а в 1887 г., но первое литографированное издание пьесы вышло в свет действительно в 1888 г. — как указано в письме. «Чайка» создана не в 1896 г., а годом раньше, но завершена и опубликована именно в 1896 г. Ясно, что выставленный под «Дядей Ваней» год тоже должен обозначать дату первой публикации пьесы. В таком случае указанный Чеховым 1890 г. вместо действительного 1897 г. (когда «Дядя Ваня» впервые увидел свет) можно объяснить только тем, что началом работы над «Дядей Ваней» Чехов, как и другие, считал время создания его первоосновы, то есть «Лешего», завершенного и опубликованного как раз в 1890 г., — пьесы, которую он вскоре невзлюбил, всеми силами противился ее перепечатке и которая, однако, послужила затем толчком к написанию «Дяди Вани».
Ряд фактов подтверждает, что Чехов взялся за переделку «Лешего» не ранее середины 90-х гг., вернее всего — осенью 1896 г., когда готовился к изданию сборник «Пьесы», в котором «Дядя Ваня» появился впервые.
Именно для середины, а не для начала 90-х гг. характерен мелкий и прямой почерк Чехова, которым написан единственный сохранившийся лист рукописи «Дяди Вани».
В тексте пьесы использованы записи из дневника и записных книжек Чехова, относящиеся к августу — октябрю 1896 г. Так, ироническая характеристика Серебрякова в отзыве Войницкого из сцены I акта («Жарко, душно, а наш великий ученый в пальто, в калошах, с зонтиком и перчатках») основана на дневниковой записи Чехова, сделанной в Мелихове около 20 августа 1896 г. в связи с приездом М. О. Меньшикова: «М. в сухую погоду ходит в калошах, носит зонтик, чтобы не погибнуть от солнечного удара, боится умываться холодной водой, жалуется на замирание сердца».