Погребенный светильник - Цвейг Стефан 2 стр.


— Тихо! — раздался вдруг властный голос, и все мгновенно замолчали.

Тишины потребовал глава общины, старейший, мудрейший, великий талмудист, рабби Элиэзер по прозвищу Каб-ве-Наки, Чистый-и-Ясный. Ему было около восьмидесяти, лик его украшала белоснежная борода, лоб избороздили морщины, оставленные мучительными размышлениями, но добрые, ясные глаза под кустистыми бровями сохранили свое звездное сияние. Он поднял худую руку с такими же желтоватыми прожилками, как те многочисленные пергаменты, которые он испещрил письменами, и помахал ею в воздухе, словно разгоняя едкий дым шума и создавая пространство для разумных речей.

— Тихо! — повторил он. — Вы не дети, чтобы кричать от страха. Мужчины должны думать. Сядьте, и давайте посоветуемся. Ум лучше работает, когда тело отдыхает.

Пристыженные мужчины уселись на табуреты и скамьи. Рабби Элиэзер заговорил так тихо, словно держал совет сам с собой:

— Произошло большое несчастье, великое несчастье. Наша священная утварь… Ее отобрали уже давно, никто из нас не имел доступа к сокровищам цезаря, только Гиркан бен Гиллель. Но мы знали, что со времен Тита она находится в сохранности, она существует и она близко. Римская чужбина казалась нам не такой враждебной при мысли, что святыни наши, странствующие вот уже тысячу лет, увезенные из Иерусалима в Вавилон и возвращенные назад, теперь хранятся, хоть и похищенные, в том же городе, где обретаемся мы. Нам не дозволялось возлагать хлебы на алтарь, но всякий раз, преломляя хлеб, мы думали об этом алтаре. Нам не дозволялось зажигать свет в священном светильнике, но всякий раз, зажигая свет, мы вспоминали о меноре, осиротевшей без света в чужом доме. Святыни больше не принадлежали нам, но мы знали, что они в целости и сохранности. И вот светильник снова отправится в странствие, но не на родину, а куда — кто знает? Однако не будем отчаиваться. Этим делу не поможешь. Давайте все обдумаем.

Мужчины слушали молча, опустив головы. Рука старика все еще скользила по бороде: вверх-вниз. И он все еще словно бы говорил сам с собой:

— Светильник сделан из чистого золота, и я часто думал, почему Богу было угодно одарить нас такой драгоценностью? Почему Он велел Моисею сделать тяжелый подсвечник на семь свечей, украшенный резьбой, венками и цветами? Я часто думал, не опасно ли это для святыни, ибо от богатства идет всякое зло и то, что ценно, соблазняет воров. Но с другой стороны, я знал, что Божья воля имеет смысл, недоступный нашему разумению. И теперь мне понятно, что наши святыни только потому и сохранились, что были драгоценностями. Будь они сделаны из плохого металла, не имей они украшений, грабители просто бездумно разбили бы их или выковали из них мечи или цепи. А так они их сохраняют как нечто драгоценное, не подозревая об их святости. Разбойники отнимают их друг у друга, но никто не дерзает их разрушить, и каждое странствие ведет их назад к Богу.

А теперь поразмышляем. Эти варвары, что им известно о святости? Они только видят, что он из золота, наш светильник. Если бы удалось раздразнить их алчность, мы бы отвесили им вдвое, втрое больше, чем весит менора. Может быть, нам удастся ее выкупить. Мы, евреи, не воюем, наша сила только в жертве. Давайте отправим людей ко всем, кто живет в рассеянии, чтобы они помогли выкупить святыню. Увеличим вдвое, втрое ежегодные пожертвования на храм, продадим платье и последнее кольцо. Мы должны выкупить святыню, даже заплатив в семь раз больше, чем весит ее золото.

Тяжкий стон прервал его речь. Гиркан бен Гиллель грустно взглянул на рабби:

— Бесполезно. Я уже пытался. Я сразу об этом подумал. Я говорил с их казначеями и писцами, но они были грубы и непреклонны. Я пробился к самому Гензериху и предложил ему большой выкуп. Он слушал меня угрюмо, шаркая в раздумье ногой. И тут я обезумел и стал настаивать. Рассказал, что светильник находился в Соломоновом храме, что Тит тайно вывез его из Иерусалима как самый великолепный трофей для своего триумфа. И тогда варвар понял, чем завладел, и нагло расхохотался: «Зачем мне ваше золото? У меня его столько, что я мог бы позолотить стены конюшен и усыпать драгоценностями подковы моих коней. Но если этот светильник и в самом деле из Соломонова храма, то он мне пригодится. Тит прислал его для триумфа в Рим, а я прикажу нести его впереди себя в знак триумфа над Римом. Раз он служил вашему Богу, пусть теперь послужит Богу истинному. Ступай!» И выгнал меня.

— Ты не должен был уходить!

— Да разве я ушел? Я упал перед ним наземь, я молил о милости. Но его сердце тверже железа на подошвах его башмаков. Он отшвырнул меня, как камень. А слуги избили чуть не до смерти и выкинули вон.

Только теперь они поняли, почему разорваны одежды Гиркана бен Гиллеля. Только теперь они заметили кровоподтек на его виске. Они сидели и молчали, прислушиваясь к далекому скрипу телег, которые все еще тащились и тащились по ночному городу, а сейчас к ним присоединилась глухая перекличка сигнальных рожков вандальской охраны. Потом все смолкло. Все подумали одно и то же: великий грабеж завершен, светильник утрачен!

Рабби Элиэзер устало приподнял веки:

— Так ты говоришь, они увезут его сегодня?

— Сегодня ночью. Доставят на корабль в одной из телег, курсирующих по Портуэзской дороге. Может быть, как раз в эту минуту, пока мы тут разговариваем, его везут из Рима в гавань. Эти рожки сняли ночную стражу. Рано утром его погрузят на корабль.

Рабби Элиэзер все ниже склонял голову над столом. Казалось, он засыпал, не ощущая устремленных на него тревожных взглядов. Потом он очнулся, поднял голову и спокойно сказал:

— Так ты говоришь, сегодня ночью. Хорошо. Тогда и нам пора.

Его не поняли. Но старик невозмутимо и уверенно повторил:

— Нам тоже пора в путь. Это наш долг. Вспомните Писание и его заповеди. Когда ковчег Завета странствовал, мы тоже снимались с места; если он пребывал в покое, отдыхали и мы. Когда знаки Господа приходят в движение, мы должны следовать за ними.

— Но как мы переплывем море? У нас нет кораблей.

— Значит, до моря. Сейчас еще ночь.

Теперь встал Гиркан:

— Рабби Элиэзер, как всегда, говорит дело. Мы пойдем за ним. Это часть нашего вечного пути. Когда ковчег и светильник странствуют, народ должен быть с ними, вся община.

Тут из угла раздался тихий неуверенный голос. Столяр Симхе, маленький, уродливый калека, робко спросил:

— Но если они нас схватят? Сотни людей они уже угнали в рабство. Они прибьют нас, убьют! Они продадут наших детей, и ничего мы не выиграем и ничего не добьемся!

— Молчи! — возразил ему кто-то. — И проглоти свой страх. Кого схватят, тот будет сидеть в плену. Если кто умрет, значит, он умрет за святое дело. Мы все должны идти, все до одного.

— Да, все, все, — поднялся невообразимый гвалт.

Но рабби Элиэзер подал знак, и наступила тишина. Он снова закрыл глаза, такая уж у него была привычка, когда ему нужно было подумать. Потом решительно произнес:

— Симхе прав. Не стыдите его за робость и слабость. Он прав, не все должны рисковать жизнью, отправляясь ночью к разбойникам. Ибо нет большей святыни, чем жизнь человеческая. Господь не хочет ничьей бесполезной гибели. Он прав, наш Симхе: они схватят молодых и превратят в своих рабов. Поэтому сильные мужчины и мальчики пусть останутся в Риме. Другое дело мы. Мы — старики, а старец не нужен никому, и меньше всего самому себе. Мы не сможем грести на галерах, у нас не хватит сил, чтобы копать землю, и, даже если нас настигнет смерть, она мало что выиграет. Так что сопровождать менору суждено нам. Пусть собираются в дорогу только те, кому за семьдесят.

Из толпы выступили десять седобородых старцев. Одиннадцатым был рабби Элиэзер, Чистый-и-Ясный. Последние люди прошлого, серьезные и торжественные, они напомнили младшим древних патриархов. Рабби еще раз обратился к остающимся:

— За святыней пойдем мы, старики. Пусть наша судьба вас не беспокоит. Но все-таки: с нами должен идти ребенок, мальчик, чтобы стать свидетелем для следующего и последующего за ним поколения. Мы скоро умрем, свеча наша догорит, и уста замолкнут. Но кто-то, кто своими глазами увидит светильник с алтаря Господа, должен жить долгие годы, чтобы из рода в род, из поколения в поколение поддерживать уверенность, что главная наша святыня потеряна не навсегда, что она только продолжает свое извечное странствие. Мальчик пойдет с нами, даже если не поймет зачем. Он должен идти ради свидетельства.

Все молчали. Каждый боялся думать о том, что пошлет своего ребенка в полную опасностей ночь. Но вот уже поднялся с места красильщик Абталион:

— Я пошлю Вениамина, моего внука. Ему только семь лет, столько же, сколько подсвечников в меноре, это кажется мне знаком свыше. А вы тем временем собирайтесь в путь, подкрепитесь едой, которую найдете в доме. Я приведу мальчика.

Старцы уселись за стол, младшие принесли им вино и еду. Но прежде чем преломить хлеб, рабби прочел молитву, которую трижды в день во все времена читали их предки. И старцы тонкими, ломкими голосами трижды повторили страстное заклинание: «Господи милосердный, яви милость Твою и возврати великолепие Твое в Сион и приношение жертвы в Иерусалим».

* * *

Трижды прочитав молитву, старики начали собираться в дорогу. Спокойно и сосредоточенно, словно священнодействуя, каждый снял смертную рубаху и сложил в один узел с молитвенным плащом и ремнями. Младшие принесли хлеб и фрукты и крепкие дорожные посохи. Затем каждый из старцев написал на пергаменте, как следует распорядиться его имуществом, если он не вернется, а остальные подписались под завещанием как свидетели.

Тем временем Абталион, красильщик, поднимался наверх по деревянной лестнице. Он заранее снял обувь, поскольку был человеком дородным и тучным и ветхая лестница стонала под его шагами. Осторожно открыв дверь, он вошел в жилую комнату, где спала вся его семья (ибо они были бедны): жена, и жена его сына, и дочери, и внуки. Сквозь щель в закрытых ставнях пробивался слабый лунный свет, влажный и голубой, как туман. И как ни осторожно ступал на цыпочках Абталион, он все же увидел, что на него со своих постелей широко раскрытыми глазами со страхом глядят жена и жена его сына.

— Что случилось? — прошептал испуганный голос.

Абталион, не отвечая, ощупью пробрался в левый угол, к постели Вениамина, и с нежностью наклонился над плоским соломенным тюфяком внука. Мальчик крепко спал, сердито сжимая на груди кулачки, словно видел страшный сон. Абталион тихо погладил его по спутанным волосам. Мальчик проснулся не сразу, но, должно быть, сквозь черную оболочку сна почувствовал ласковое прикосновение. Потому что кулачки разжались, стиснутые губы приоткрылись, мальчик улыбнулся и блаженно потянулся во сне. У Абталиона защемило сердце, мучительно было прерывать сладкие сны ничего не подозревающего ребенка. Но он все же обнял спящего мальчика и сильно потряс за плечо. Ребенок вздрогнул и затравленно огляделся вокруг. Это было дитя, всего лишь семилетнее дитя, но еврейское дитя на чужбине, привыкшее вздрагивать от любой неожиданности. Так пугался его отец громкого стука в дверь, так пугались они все, старые и мудрые, когда на улице им зачитывали новый эдикт, так они вздрагивали, когда умирал император и воцарялся новый, ибо для еврейской улицы за Тибром, где протекала их маленькая жизнь, все новое сулило беду и опасность. Мальчик еще не знал грамоты, но уже твердо усвоил, что нужно бояться всего и всех на свете.

Мальчик смотрел невидящим взглядом, и Абталион быстро приложил палец к его губам, чтобы тот не вскрикнул от ужаса. Но, узнав деда, ребенок тут же успокоился. Абталион наклонился над ним и прошептал в самое ухо:

— Возьми одежду и башмаки и пойдем! Только тихо, чтобы никто не услышал!

Мальчик сейчас же встал. Он чувствовал какую-то тайну и гордился, что дед готов посвятить его в эту тайну. Не спрашивая ни о чем ни словом, ни взглядом, он нашарил в темноте свою одежду и обувь.

Они уже проскользнули к двери, когда мать подняла голову с подушки и испуганно вскрикнула:

— Куда ты уводишь ребенка?

— Молчи, — оборвал ее Абталион, — женщинам не положено спрашивать.

Он прикрыл дверь. Все женщины, спавшие в комнате, теперь проснулись. Из-за тонкой двери донеслись взволнованные речи и рыдания, и, когда одиннадцать старцев, а с ними ребенок выходили из ворот, вся улица уже знала об опасном предприятии, словно эта странная новость просочилась сквозь стены. Во всех домах стоял стон, слышались жалобы и испуганные крики. Но старики шли, не поднимая глаз и не оглядываясь. Они начали свой путь, полные серьезной, тихой решимости. Время приближалось к полуночи.

* * *

К их удивлению, городские ворота были открыты и не охранялись, никто не задержал их на ночных улицах, не задал вопросов. Звук сигнального рога, который они недавно слышали, снял последние посты вандалов. Что до римлян, то они трусливо заперлись в своих домах, не смея поверить, что грабеж закончен. Дорога, ведущая в порт, опустела: ни телеги, ни повозки, ни тени, ни души. Лишь в туманном свете луны белели придорожные столбы. Ночные пилигримы беспрепятственно вышли из ворот.

— Мы опаздываем, — произнес Гиркан бен Гиллель. — Телеги с грузом намного опередили нас. Может, когда трубили в рог, они уже находились в пути. Нужно спешить.

Все ускорили шаг. В первом ряду, опираясь на крепкий посох, шагал семидесятилетний Абталион, справа от него шел восьмидесятилетний рабби Элиэзер, а между ними семенил заспанный семилетний ребенок. За ними по трое в ряд двигались остальные старцы, держа узел в левой, а палку в правой руке. Они шли, повесив головы, будто за невидимым гробом. Вокруг расстилалась туманная безветренная ночь Кампаньи с ее тяжелыми испареньями, неподвижный воздух сгустился над полями, земля источала запах гнили, и на душном низком небе подслеповато моргала зеленая луна. В этой духоте таилось что-то призрачное, недоброе, зыбкое. Их путь пролегал мимо круглых курганов, недвижно, как мертвые звери, лежавших вдоль дороги; разграбленные дома, как слепцы, таращились пустыми глазницами выбитых окон на чудо идущих старцев. Но пока что странникам ничто не угрожало: мирно дремала безлюдная дорога, белесый туман окутывал застывшую реку. Грабителей и след простыл, и только один раз сожженная римская вилла напомнила им о побывавших здесь вандалах. Ее кровля уже обрушилась, но внутри еще тлел огонь, окрашивая клубы дыма в розовый цвет. При виде этой виллы старики, все одиннадцать, подумали, что видят перед собой тот столб дыма и огня, который двигался вместе со скинией, когда их отцы и пращуры еще следовали за ковчегом, как теперь странствуют они сами вслед за драгоценным светильником.

Мальчуган пыхтел между обоими стариками, дедом Абталионом и рабби Элиэзером, стараясь шагать шире, чтобы не отстать. Он молчал, потому что молчали все остальные, но душу его переполнял непомерный страх, и сердечко при каждом шаге ударялось о ребра. Ему было страшно, невыразимо, безумно страшно. Он не знал, почему эти старики стащили его ночью с постели, не знал, куда они его ведут, и главное — ему было страшно, потому что он никогда еще не видел ночного пейзажа и огромного ночного неба. Он видел ночь только дома, на еврейской улице; там ночь была маленькой и тесной: горстка черноты да три-четыре звезды, протиснувшиеся в узкие зазоры между крышами. Там можно было не бояться ночи, ведь она полна таких знакомых звуков. Пока не заснешь, только и слышно, как молятся мужчины, кашляют больные, шаркают подошвы, мяукают кошки, гудит огонь в очаге. Справа спит мама, с левой стороны сестра, все тебя оберегают, согревают своим теплом и дыханием, никогда не оставляют одного. А здесь ночь угрожает своей неизмеримой пустотой. Под этим затянутым пеленой куполом мальчик казался себе совсем-совсем маленьким. Не будь рядом заботливых стариков, он бы расплакался или попытался спрятаться от этой громады, которая молча напирала на него со всех сторон.

Но к счастью, в его крохотном сердце рядом со страхом нашлось место для жгучей, ликующей гордости: ведь старики, в чьем присутствии не решалась говорить даже мама, перед которыми дрожали все, кто был моложе, ведь эти большие и мудрые люди среди всех прочих выбрали именно его, самого маленького из всех.

* * *

Мальчик не знал, зачем и почему старики взяли его с собой, но даже детский его разум подсказывал, что в этом походе сквозь ночь было нечто огромное. И он изо всех сил старался оказаться достойным их выбора: держать широкий шаг, несмотря на свои короткие тонкие ножки, и мужественно сдерживать удары сердца, когда оно готово было выскочить из горла. Но путь был слишком долог. Ребенок давно выбился из сил и все чаще испуганно вздрагивал, когда в туманном свете луны, внезапно удлиняясь и сокращаясь, бросались на землю их собственные тени и не было слышно ничего, кроме звука шагов, собственных шагов по гулким камням мощеной дороги. И когда перед его лицом вдруг мелькнуло что-то черное и шершавое — летучая мышь, — когда оно издало тихий свист и пропало в ночи, малыш закричал, цепляясь за руку деда:

— Дедушка, дедушка! Куда мы идем?

Старик не обернулся, только буркнул жестко и сердито:

— Молчи и пошевеливайся! И не задавай вопросов.

Мальчик весь сжался, как от удара. Ему было стыдно, что он не смог сдержать своего страха. Не нужно было спрашивать, корил он себя.

Но рабби Элиэзер, Чистый-и-Ясный, строго взглянув на деда, поддержал плачущего малыша:

— Неразумный ты человек, Абталион. Как же ребенку не спрашивать? Как не удивляться, что его поднимают с постели и уводят неизвестно куда, в ночь? И почему он не должен знать о причине нашего ухода и странствия? Разве он, по праву крови, не участник нашей судьбы? Разве не суждено ему терпеть наши бесконечные тяготы дольше, чем нам самим? Наши глаза скоро закроются навек, а ему предстоит еще долго жить. Он будет нашим свидетелем перед другим поколением, он будет последним, кто видел в Риме светильник с алтаря Господа. Зачем держать его в неведении? Ведь мы хотим, чтобы он сохранил знание, стал посланником этой ночи.

Назад Дальше