Когда их предки, переводил толмач, покидали Иерусалим, они спасли камень из храма Соломона. Вот этот-то камень принесен сейчас сюда. Если заложат его в фундамент храма святой Софии, часть Соломонова дома станет частью и благословением дома Юстинианова.
По знаку praepositus’a Иоаким снял со спины камень и подтащил его к подаркам кавказских посланцев, сложенным высокой грудой слева от трона. Там были свалены в кучу меха, слоновая кость из Индустана и украшенные богатой вышивкой кашемировые ткани. Но Юстиниан не взглянул ни на толмача, ни на приношение. Его пустой скучающий взгляд был устремлен поверх всех голов в пустоту; едва шевельнув губой, он промолвил сердито и презрительно:
— Спроси, чего они желают!
Толмач красноречиво пояснил, что в великолепной добыче, привезенной с войны Велизарием, имеется одна мелочь, дорогая этому народу. Из Соломонова храма, Божьего дома евреев, язычники похитили светильник на семь свечей и увезли его за тридевять земель.
Посему евреи смиренно молят императора отдать им этот трофейный светильник, и готовы заплатить за него вдвое, в десять раз больше золота, чем он весит. И все евреи земли, в каждом доме, в каждой хижине, будут ежедневно возносить благодарственные молитвы за здравие самого милостивого из всех императоров и за его долгое царствование.
— Я не желаю молитвы нехристей. Но спроси их, что особенного в этой вещи и что они собираются с ней делать.
Толмач перевел вопрос, глядя на Вениамина, и тот содрогнулся и покрылся холодным потом под холодным взглядом императора. Почувствовав сопротивление самодержца, старик испугался, что не сможет его упросить. Он умоляюще воздел руки:
— Посуди сам, государь, это единственное, что осталось у нашего народа от всех святынь. Недруги превратили в руины наши города, снесли наши стены, разрушили наш храм! Все, что мы любили, чем владели и гордились, кануло в прошлое. Остался только он, этот светильник. Ему тысяча лет, он старше, чем все, что есть на земле, и вот уже много столетий он странствует, не имея родины, и пока он странствует, нет и не будет покоя нашему народу. Государь, смилуйся над нами! Этот светильник — последнее наше достояние, верни его нам! Посуди сам, Господь поднял тебя из низов на такую высоту, одарил тебя богатством, коему нет равных, а кому дано, тот должен дать, такова воля Божья. Государь, что значит для тебя эта мелочь, зачем тебе странствующий светильник! Государь, положи конец его странствиям, умиротвори его!
Толмач переводил, расцвечивая речь формулами придворной лести. Император слушал равнодушно. Но при словах Вениамина о том, что Господь возвысил его из низов, Юстиниан потемнел лицом. Он не любил напоминаний о том, что он, богоравный, появился на свет в семье фракийского крестьянина. Его брови резко сошлись над переносицей, и с уст готов был сорваться решительный отказ.
Но Вениамин, с обостренной бдительностью страха, успел заметить, что на устах императора рождается роковое слово. В голове у него мелькнула мысль, что сейчас прозвучит ужасное, неотвратимое «нет», и эта мысль заставила его рвануться с места. Какая-то невидимая внутренняя сила толкнула его вперед, и, забыв предписание, возбранявшее пересекать белую черту на мраморе, он — ко всеобщему ужасу — приблизился к трону. Его рука сама собой указала на императора жестом заклинания:
— Государь, речь идет о твоем царстве, о твоем городе! Не возносись и не пытайся удержать то, что до сих пор не смог удержать никто на свете. И Вавилон был велик, и Рим, и Карфаген, и все же пали те храмы, которые пытались скрыть светильник, и обрушились те стены, которые замыкали его. Он, один он уцелел, а они превратились в прах. Тому, кто попытается удержать его, он размозжит руку. Тот, кто лишит его покоя, сам потеряет покой! Горе тому, кто удерживает чужое достояние! Ибо не настанет на земле Божьего мира, прежде чем святое не возвратится на свое священное место. Государь, я предостерегаю тебя! Верни светильник!
Все стоявшие в зале словно оглохли. Никто не понял диких слов старца. Вельможи, к ужасу своему, увидели только, что некто позволил себе немыслимую дерзость: в запале приблизиться вплотную к императору и перебить речь самого могущественного правителя на земле. Они содрогались, глядя на дряхлого старика, сотрясаемого безмерностью своего страдания. По бороде его текли слезы, а глаза сверкали гневом. Далеко за его спиной сгибался в три погибели глава общины, толмач отступил — подальше от греха, а Вениамин все еще стоял совсем один и очень близко к трону перед басилевсом, меряясь с ним взглядом.
Юстиниан очнулся из своей неподвижности. Он в недоумении смотрел то на обезумевшего сердитого старца, то на толмача, ожидая перевода. Толмач, как мог, смягчил смысл сказанного. Пусть император в своей безмерной доброте простит старому человеку неслыханные речи, ибо только забота о благополучии империи довела его до помрачения ума. Он желал только честно предостеречь императора, ибо Господь наложил на эту утварь ужасное проклятье. Тому, кто ее хранит, она приносит несчастья, и каждый город, где она будет находиться, падет от вражеского нашествия. Посему этот старик считал своим долгом предостеречь императора и напомнить, что он, император, снимет проклятие с этой утвари, если вернет ее на место, в Иерусалим.
Юстиниан слушал, насупив брови: в нем закипала злость на этого наглого, дряхлого еврея, осмелившегося в его присутствии повысить голос и поднять руку. Но одновременно в нем проснулось какое-то беспокойство. Как сын крестьянина, он был суеверен и, как всякое дитя удачи, боялся колдовства и знамений. Он немного помолчал, подумал, а затем сухо приказал:
— Да будет так. Пусть эту вещь возьмут из трофеев и доставят в Иерусалим!
Старик затрепетал, когда толмач перевел эти слова. Радостное известие сверкнуло белой молнией, осветив на миг его душу. Наконец все исполнено. Ради этого мгновения он и жил. Ради этого мгновения Господь уберегал его от смерти. Не помня себя от счастья, он поднял здоровую руку и, дрожа, взметнул ее вверх, словно хотел в своей благодарности дотянуться до Бога.
Но Юстиниан пристально наблюдал, как лицо старого человека светлело от радости. Его охватило мстительное чувство. Наглый жид! Зря он гордится, что переубедил и победил императора.
И, мрачно ухмыльнувшись, Юстиниан сказал, как отрезал:
— Рано радуешься. Ибо светильник не будет принадлежать евреям и служить вашей ложной вере.
И он обратился к Ефимию, епископу, стоявшему по правую руку от трона:
— К новолунию отправишься в Иерусалим освящать новую церковь, учрежденную Теодорой. Светильник возьмешь с собой. Но не зажигайте его на алтаре. Пусть стоит без света под алтарем, пусть все видят, что наша вера возвышается над жидовской, а наша истина — над заблуждением. Его место — в истинной церкви, а не у тех, к кому явился Спаситель, а они его не признали.
Старик испугался. Слова чужой речи были непонятны, но злобная ухмылка на устах императора ясно давала понять, что приказ направлен против него. Старик попытался еще раз пасть ниц, умолять о прощении. Но Юстиниан уже дал знак церемониймейстеру, тот поднял жезл, занавес прошуршал и закрылся. Император и трон исчезли, аудиенция закончилась.
* * *Пройдя всего несколько шагов после того, как они покинули дворец, Вениамин, вторично подвергнутый суровому испытанию, внезапно пошатнулся. Глава общины и Иоаким едва успели его подхватить. Они отнесли его в ближайший дом и уложили в постель. Старик лежал с посеревшим лицом и закрытыми глазами, руки его безжизненно свисали с одра, сердце билось неровно и слабо, и они уже подумали, что смерть заключает его в свои объятья. Казалось, бесполезное обращение к императору истощило все силы этого хрупкого тела. Так, в полном бесчувствии, старец пролежал несколько часов; но внезапно (дело шло к вечеру) смертельно усталый человек вдруг приподнялся на своем ложе и, к изумлению спутников, посмотрел на них странным взглядом, словно вернулся с того света. Он еще раз поверг их в изумление, когда настойчиво потребовал, чтобы они немедленно перенесли его в молитвенный дом в Пере, потому что он желает проститься с общиной. Напрасно они напоминали ему о его слабости, уговаривали отдохнуть, поберечь силы. Старик упрямо настаивал на своем, и им пришлось подчиниться. Они уложили его на носилки, перенесли в лодку и переправили через залив. Всю дорогу он молчал и как будто спал с открытыми пустыми глазами.
* * *Между тем слухи о решении императора уже дошли до евреев Перы. Но они успели так страстно поверить в чудо, что дозволение вернуть светильник на родину даже не слишком их обрадовало. Их злосчастные упования были так непомерны, что достигнутый успех казался им слишком, слишком незначительным. Ведь получалось, что менора снова попадет в чужой храм, а им предстоит снова блуждать в изгнании, на чужбине. Нет, их заботила не менора, а собственная судьба! Они были подавлены, удручены и полны тайной горечи. Ах, все пророчества — обман, и верить в них — глупо, и знаменитые чудеса, о которых толкует Писание и вещают небесные знамения, — все это лишь пламенные облака, вспыхнувшие в те далекие времена, когда Бог был близок людям. Но никогда больше ни одно из них не осветит житейские будни. Бог забыл свой избранный народ, оставил в горе и печали. Бог не пробуждает больше пророков, говорящих от Его имени; значит, глупо верить в сомнительные знаки и ждать чудес и перемен! Евреи в молитвенном доме Перы больше не молились, больше не постились. Они угрюмо сидели по углам и жевали горький хлеб с луком. И теперь, когда ожидание чуда больше не светилось в их глазах, не сияло на их лицах, они снова стали маленькими, жалкими людьми, какими были прежде, бедными, угнетенными евреями, а мысли их, еще недавно величественно и мощно устремленные к Богу, скукожились и погрязли в мелких расчетах, как их будни. Они хныкали, и подсчитывали убытки, и жаловались друг другу, что напрасно отправились в дальний путь, что разорились на хорошую одежду, которая истрепалась в дороге, что упустили выгодные дела и зря потеряли время. Они заранее боялись возвращаться домой, где их ждут насмешки неверующих и брань измученных ожиданием женщин. И поскольку сердце человеческое всегда яростно ополчается на того, кто сначала его возвышает, а затем разочаровывает, возвращая в прежнее убожество, все они затаили жгучую обиду на римских братьев и Вениамина, их лжеизбранника. Этот Вениамин, он и впрямь просто меченый, не любит его Бог, от него все горести. Когда Марнефеш ближе к ночи появился наконец в молитвенном доме, они ясно дали ему понять, что обижены. Не встали почтительно при его приближении, не поздоровались, намеренно не смотрели в его сторону. Какой-то старик из Рима! Им до него и дела нет. Ведь он так же бессилен, как и все они, и Бог обращает на него так же мало внимания, как и на их собственную несчастную судьбу.
Между тем слухи о решении императора уже дошли до евреев Перы. Но они успели так страстно поверить в чудо, что дозволение вернуть светильник на родину даже не слишком их обрадовало. Их злосчастные упования были так непомерны, что достигнутый успех казался им слишком, слишком незначительным. Ведь получалось, что менора снова попадет в чужой храм, а им предстоит снова блуждать в изгнании, на чужбине. Нет, их заботила не менора, а собственная судьба! Они были подавлены, удручены и полны тайной горечи. Ах, все пророчества — обман, и верить в них — глупо, и знаменитые чудеса, о которых толкует Писание и вещают небесные знамения, — все это лишь пламенные облака, вспыхнувшие в те далекие времена, когда Бог был близок людям. Но никогда больше ни одно из них не осветит житейские будни. Бог забыл свой избранный народ, оставил в горе и печали. Бог не пробуждает больше пророков, говорящих от Его имени; значит, глупо верить в сомнительные знаки и ждать чудес и перемен! Евреи в молитвенном доме Перы больше не молились, больше не постились. Они угрюмо сидели по углам и жевали горький хлеб с луком. И теперь, когда ожидание чуда больше не светилось в их глазах, не сияло на их лицах, они снова стали маленькими, жалкими людьми, какими были прежде, бедными, угнетенными евреями, а мысли их, еще недавно величественно и мощно устремленные к Богу, скукожились и погрязли в мелких расчетах, как их будни. Они хныкали, и подсчитывали убытки, и жаловались друг другу, что напрасно отправились в дальний путь, что разорились на хорошую одежду, которая истрепалась в дороге, что упустили выгодные дела и зря потеряли время. Они заранее боялись возвращаться домой, где их ждут насмешки неверующих и брань измученных ожиданием женщин. И поскольку сердце человеческое всегда яростно ополчается на того, кто сначала его возвышает, а затем разочаровывает, возвращая в прежнее убожество, все они затаили жгучую обиду на римских братьев и Вениамина, их лжеизбранника. Этот Вениамин, он и впрямь просто меченый, не любит его Бог, от него все горести. Когда Марнефеш ближе к ночи появился наконец в молитвенном доме, они ясно дали ему понять, что обижены. Не встали почтительно при его приближении, не поздоровались, намеренно не смотрели в его сторону. Какой-то старик из Рима! Им до него и дела нет. Ведь он так же бессилен, как и все они, и Бог обращает на него так же мало внимания, как и на их собственную несчастную судьбу.
Вениамин сразу же почувствовал дурное в этой тишине, ощутил молчаливое, глухое, вязкое неприятие. Он видел кислые физиономии и отведенные взгляды, и разочарование единоверцев потрясло его, как собственная вина. И он попросил главу общины сообщить людям, что хочет к ним обратиться. Раввин выполнил его желание.
Они неохотно прекратили жевать и подняли головы: что еще он мог им сказать, этот чужак, этот обманщик? И все же при взгляде на дряхлого старца, который, опираясь на палку, с великим трудом поднялся с места, их охватило сострадание; выпрямиться ему не удалось, он стоял сутулый, согбенный, самый старший из них посреди их молчания. Слова давались ему тяжело.
— Я пришел еще раз, чтобы попрощаться с вами, братья. Пришел склониться перед вами, ибо против воли огорчил вас. Вы знаете, я шел к императору с неохотой, но мог ли я отказаться, если вы сами потребовали этого от меня? И так же, против моей воли, в детстве взяли меня с собой старики, подняли с постели и увели, хоть я, малый ребенок, ничего не знал и не понимал. Они не уставали повторять, что я живу для того, чтобы вызволить из плена менору. Поверьте, братья, это ужасно — быть тем, кого Бог всегда призывает, но никогда не выслушивает, кого Бог манит знамениями, никогда не исполняя того, что они сулят. Такому человеку лучше оставаться в неизвестности, во тьме, дабы никто не видел его и не слышал. Вот я и прошу вас: простите меня и забудьте и не расспрашивайте ни о чем. И больше не упоминайте моего имени, раз я не оправдал ваших надежд. Наберитесь терпения и ждите того, кто оправдает их, кто вызволит из плена наш народ и наш светоч.
Старец трижды — как должник, признающий свой долг, — поклонился общине, трижды ударил себя в грудь исхудавшей левой рукой — другая, размозженная, беспомощно свисала вдоль тела — и, собрав последние силы, двинулся к двери. Никто не шевельнулся, никто не ответил ему. Только Иоаким, вспомнив о своей обязанности поддерживать старика, бросился вслед за ним. Но на пороге Вениамин задержался и решительно остановил его:
— Вернись в Рим и, если спросят обо мне, скажи: Вениамин Марнефеш не оправдал надежд, его больше нет. Пусть они забудут мое имя и не поминают меня в молитве. После смерти я хочу исчезнуть из людской памяти. Ты же иди с миром и больше не заботься обо мне!
Иоаким послушно остался стоять на пороге, озабоченно и изумленно глядя вслед старику. А тот медленно, опираясь на свой посох, побрел по незнакомой узкой улице, поднимавшейся вверх по направлению к холмам. Иоаким не решился догнать его и только провожал взглядом, пока силуэт согбенного старика совсем не растворился в сумерках.
В ту ночь, на восемьдесят восьмом году жизни, Вениамин, всегда такой тихий и терпеливый, впервые поссорился с Богом. Не помня себя, со стесненным сердцем, он шагал, сам не зная куда, по узким извилистым улицам Перы. Ему хотелось только одного: бежать от жгучего стыда за то, что он соблазнил свой народ несбыточной надеждой. Ему хотелось заползти в глухой угол, где никто бы его не знал и где он смог бы умереть, околеть, как животное. «Я не виноват, — снова и снова бормотал он про себя. — Зачем они обременили меня ожиданием чуда? Зачем искали и искушали меня?» Но собственные уговоры не успокаивали, все дальше и дальше гнал его страх, что кто-то следует за ним. Он еле держался на ногах, хрупкие колени дрожали, на морщинистом лбу выступил пот, и горько-соленые капли стекали со лба на губы и бороду, измученное сердце колотилось в больной груди, но старик взбирался все выше и выше по крутой дороге, которая вела из тесноты домов вверх, на холмы, на свободу. Только бы не видеть никого, только бы не попасться кому-нибудь на глаза! Только бы уйти подальше от домов и очагов, навсегда затеряться, пропасть без вести и наконец-то избавиться от собственной безумной надежды на избавление!
Старец шатался, как пьяный, но брел и брел вперед, пока наконец не добрался до горного плато над городом. Теряя последние силы, он прислонился к тенистой пинии, которая, подобно одинокому стражу, оберегала некую могилу — он этого не знал, — и перевел дух. По-осеннему ясно сияла южная ночь, море блестело серебром, как чешуя огромной рыбы, и близкое лукоморье Золотого Рога было похоже на свернувшуюся змею. На другой стороне бухты в белом свете луны спала Византия с ее сверкающими куполами и башнями, в порту гасли последние огни, полночь давно миновала, и ни единый звук не говорил о человеческой суете. А здесь, наверху, ветер тихо шелестел в виноградниках, и сорванные с обобранных лоз пожелтевшие листья медленно и бесшумно опускались на землю. Наверное, где-то поблизости находились склады и подвалы, потому что, когда затихал ветер, ощущался густой, кисловатый запах брожения, и старый усталый человек жадно вдыхал этот влажный аромат прошлого.
Ах, самому стать землей, опуститься на землю, как эти кружащиеся листья, уйти, исчезнуть! Только бы не возвращаться назад, не напрягаться, не мучиться, избавиться от себя, от своей непосильной ноши! И когда на него накатила тишина и он уверился в своем одиночестве, его охватило неодолимое стремление к тишине вечной. Нарушив окружающее его молчание, он обратился к Богу то ли с жалобой, то ли с молитвой:
— Господи, я хочу умереть! Зачем я все еще живу, ненужный самому себе? Я смешон, я всем в тягость. Зачем Ты сохраняешь мне жизнь, зная, что я больше не хочу коптить небо? Я родил семерых сыновей, сильных, смелых и жадных до жизни, и я же, их отец, схоронил всех семерых. А мой внук, которого ты даровал мне? Юный, чистый мальчик не успел познать ни влечения к женщине, ни сладости бытия, когда его безжалостно умертвили язычники. Он не хотел, не хотел умирать, четыре дня, весь израненный, он боролся со смертью, и все же Ты взял его, хотя он так хотел жить, а меня, который жаждет, алчет смерти, меня Ты отвергаешь. Господи, чего Ты от меня хочешь? Ведь я ничего больше не желаю, не надо мне ничего! Я был малым ребенком, когда старики сорвали меня с места, и я послушно пошел за ними и все-таки обманул тех, кто в меня верил, и все знаки и знамения были обман. Господи, прекрати это! Я не оправдал доверия, вышвырни меня вон! Я прожил восемьдесят восемь лет, восемьдесят восемь лет напрасно верил, что в моем долголетии есть смысл, что моя верность Тебе выльется в деяние. А теперь я устал. Господи, я больше не хочу, не могу я больше! Господи, прекрати это! Господи, дай мне умереть!
* * *Возвысив голос, старый человек просил и молился, со страстным упованием вглядывался в небо, где пылко сияли звезды, рассеивая над землей свой живой искрящийся свет. Старик стоял и ждал, что Бог наконец впервые в жизни даст ему ответ. Он ждал терпеливо и безропотно, но его бессознательно поднятая вверх рука постепенно опустилась. На него снизошла усталость, безмерная усталость, в висках застучал оглушающий молот, ноги ослабли, колени подогнулись, и он, не помня себя, соскользнул в блаженное бессилие и поддался ему, чувствуя одновременно и тяжесть, и легкость во всем теле, словно оно истекало кровью. «Это смерть, — подумал он благодарно. — Бог услышал меня». И тихо положил голову на землю, благоухавшую осенним перегноем. «Надо бы мне надеть смертную рубаху», — подумал он в полузабытьи, но на этом силы его исчерпались, он только успел плотнее завернуться в плащ. Потом закрыл глаза и приготовился к желанной, вымоленной смерти.