– Подожди! – выкрикнула я.
Но он не внял. И я неслась за ним по путям, стараясь не споткнуться о шпалы, когда увидела еще одного нашего парня – тот, подпрыгнув, с удивительной ловкостью перескочил через высокую ограду. Я на мгновение задумалась, не попробовать ли и мне – все лучше и надежней, чем вслепую мчаться по рельсам, – но тут же поняла, что не с моими дарованиями преодолевать такие препятствия. Из-за этих нескольких секунд нерешительности райтер, за которым я бежала, скрылся из виду, и в ужасе я бросилась вдогонку. Но он пропал в темноте, и слышались лишь его удаляющиеся шаги.
– Подожди! – снова взмолилась я.
Внезапно земля стала иначе отзываться на удары моих подошв, и я увидела впереди арку тоннеля. В следующее мгновение была уже внутри, в его сыроватых стенах. Одна. Не слыша ничего, кроме собственных шагов. Обессиленная, едва дыша – каждый глоток воздуха, казалось, царапал мне легкие, – я в отчаянии стиснула фонарик, направила луч себе под ноги. А когда вновь выбралась на открытое пространство, слабо освещенное далекими фонарями над контейнерами, из тьмы вынырнула чья-то тень. Человек этот схватил меня за руку, и я чуть не вскрикнула.
– Сюда!
Вырвал фонарик, погасил. И, подтащив меня к сетчатой ограде, стал ощупью отыскивать отверстие, через которое все мы час назад проникли сюда.
– Лезь. Скорей.
Я повиновалась. Он полз следом. Выбравшись наружу, мы поднялись и, пригибаясь, прячась за деревьями, опять припустили бегом. Наконец остановились уже на изрядном расстоянии от сетки, у полуразрушенной стены. Я рухнула наземь, чувствуя, что вся взмокла под свитером и курткой, а райтер – лицо его было скрыто надвинутым капюшоном – привалился спиной к стене и стал медленно сползать по ней, пока не соскользнул и не уселся рядом со мной.
– Вот ведь мать их… – вымолвил он.
– Да уж, – ответствовала я.
Щелкнула зажигалка, и при слабом пламени я увидела худое смуглое лицо, покрытое двухдневной щетиной. Еще увидела улыбку – дважды по двадцать лет нужно, чтобы жизнь впечатала тебе такую в складку губ, в прищур глаз. И тогда, будто в озарении, поняла, что нашла Снайпера.
8. Охотник и добыча
– Ты, кажется, намыкалась, пока меня искала, – сказал Снайпер.
Я выплюнула воду. Мы смывали с лиц боевую раскраску в фонтане на площади Масаниэльо.
– Было дело.
– И что же – оно того стоило?
Я взглянула ему в глаза – светло-карие и спокойные. Капюшон он откинул, и видны были волосы – слегка вьющиеся, уже редеющие на лбу. Лицо правильное, даже привлекательное, хотя этим он в большей мере был обязан широкой открытой улыбке, словно освещавшей его сейчас.
– Это будет зависеть от тебя.
Я перевела взгляд на свои выпачканные синей краской руки. Он улыбнулся шире:
– Человек есть то, что он делает своими руками… По крайней мере, так утверждает восточная мудрость.
– Может быть, – согласилась я. – Но у меня они до сих пор ходуном ходят.
Он подставил голову под струю воды и тотчас поднялся на ноги, отряхиваясь как собака. Снайпер оказался высокого роста, худощав и, что называется, в форме: впрочем, иначе и быть не могло – он много раз доказывал свою физическую силу. Обо мне, к сожалению, такого сказать было нельзя: легкие у меня до сих пор жгло и все мышцы ломило до ужаса.
– Взяли кого-нибудь?
– Из ребят? Нет, вряд ли. Мы с тобой, кажется, удрали последними. Они быстро бегают.
– Я думала, они должны прикрывать тебя.
– Есть ситуации, когда каждый прикрывает только себя.
Наступило молчание. Снайпер сунул руки в карманы куртки и уставился на меня, не обращая внимания на то, что вода лилась у него с мокрых волос и текла по щекам.
– Ну? Как тебе понравилось?
Я не сразу поняла, о чем он. Потому что думала совсем о другом. О том, какие шаги надо будет сейчас предпринять. Как использовать возможность, прежде чем она растает во мраке, подобно членам нашей команды.
– Что, прости? – переспросила я.
– Я спрашиваю, как тебе понравилась акция. Вагоны и прочее.
– Я так понимаю, это было испытание?
– Для тебя? Да нет… – Он пожал плечами. – Обычная интервенция. Горбунчикам нравится налетать на чужую территорию, устраивать там такие карательные экспедиции. Эта часть порта принадлежит ТаргаН. Иногда я хожу с ними.
– Ты очень быстро бегаешь для своего возраста.
Рассеянно, словно думая о чем-то постороннем, он чуть склонил голову к плечу.
– Для моего возраста? А-а, да… Конечно. Для кроссов уже не гожусь, но форму держу. Иначе нельзя, когда занимаешься такими делами.
– Забавно.
– Что тебе забавно?
– Да все. Ты. Эта ночь. Зачем тебе это? Ты ведь мог бы…
– Мог.
В этом слове я уловила не вопрос, а безусловное утверждение. Мы глядели друг на друга, как два фехтовальщика, и я искала брешь в его защите. А он, судя по всему, не спешил.
– Просто перед битвой ты молод, – сказал через мгновение, как бы подводя итог своим размышлениям. – А после – состарился, независимо от того, победил или проиграл. Понимаешь?
– Вроде понимаю. Неопределенностей больше, чем непреложности.
Мой ответ его как будто устроил. Потом он вытащил из кармана левую руку, поднял ее, словно указывая на город со всем, что было в нем, – с обмелевшим, но все еще хаотически бурлящим и шумным потоком машин, с автомобильными фарами, что мелькали между огнями зданий и фонарями на площади.
– Иногда стоит приберечь кануны сражения, – сказал он.
И – то ли улыбнулся снова, то ли так и не перестал улыбаться. И ничего больше не добавив, направился к автобусной остановке.
– Но эти ребята так заботятся о тебе, – настаивала я. – Охраняют, оберегают.
Он не ответил. Остановился под навесом и изучал схему маршрутов.
– У тебя, кажется, что-то было ко мне, – сказал он наконец.
– Это не объект.
– Да знаю, что не объект… Предложение?
– Да.
– Ну, рассказывай.
И я рассказала. В округлых выражениях, с долгими паузами, чтобы он успевал воспринимать и усваивать информацию: проект Маурисио Боске… каталог, предваряемый большой ретроспективой в нью-йоркском Музее современного искусства… аукционные дома. Рассказала и про свою роль во всем этом. Употребила на это те двадцать минут, за которые автобус, сделав несколько остановок, наконец-то доставил нас от площади Масаниэльо на площадь Триеста и Тренто перед кафе «Гамбринус». За все это время Снайпер не шевельнулся и не вымолвил ни единого слова – он сидел у окна, и по его лицу, как размашистые мазки сияющей летуче-легкой краски, скользили огни: охристые и оранжевые – фонарей, витрин и автомобилей, лимонные, зеленые и красные – светофоров. Снова и снова начиналась игра желтых и оранжевых бликов, которые, слепя и завораживая меня сложной цветовой гаммой ночи, то четко выделяли профиль моего собеседника, то покрывали меня его подвижной тенью – тенью неуловимого снайпера.
Я напрасно назвала его «собеседником», это неточно. Он ни слова не проронил. А слушал – отвернувшись от меня к окну и разглядывая город, словно был полностью поглощен этим занятием. Словно те картины, которые я рисовала перед ним, выглядели не так, как должны были и какими были на самом деле – а меж тем ведь были они тем идеальным взлетом, тем Окончательным Посвящением, о котором каждый художник, в какой бы сфере ни работал, мечтал хотя бы раз в жизни. Мне казалось, он слушает так, будто речь идет о каком-то постороннем и, более того, глубоко безразличном ему человеке. Мне припомнилось, чту несколько недель назад говорил мне в Мадриде райтер по имени Крот, с которым вместе в начале девяностых беззаконно расписывал стены и вагоны этот безмолвный человек, сейчас сидящий рядом со мной в неапольском автобусе. Снайпер очень непрост, сказал Крот тогда. Бесконечно так продолжаться не может. В один прекрасный день он сбросит маску и заработает миллионы.
А теперь мы стояли с ним недалеко от королевского дворца. Он и я. Лицом к лицу. На другом конце площади, подсвеченный прожекторами, виднелся неоклассический купол Сан-Франческо ди Паола.
– Это значило бы выйти из тени на свет, – сказал наконец Снайпер. – Открыть лицо.
– Вовсе не обязательно. Я знаю о твоих проблемах. Безопасность тебе гарантируют.
– О моих проблемах… – задумчиво протянул он.
– Вот именно.
– И что же ты знаешь о моих проблемах?
Я заговорила медленно и очень осторожно, взвешивая каждое слово. Снайпер слушал с подчеркнуто учтивым вниманием. Так, словно отдавал должное моей тактичности.
– С такими деньгами ты сможешь рассчитывать на идеальное убежище. Сопоставимое с тем, какое предоставили Рушди или Савиано[47].
– Золотую клетку, – бесстрастно уточнил он.
– С такими деньгами ты сможешь рассчитывать на идеальное убежище. Сопоставимое с тем, какое предоставили Рушди или Савиано[47].
– Золотую клетку, – бесстрастно уточнил он.
На это я не нашла что ответить. Сейчас голова у меня была занята другим – так далеко не загадывала, хватало более насущных забот. Снайпер зашагал было по улице Толедо, но сейчас же остановился.
– Мне нравится то, как я живу, – сказал он, обращаясь словно бы не ко мне. – Нравится жить на темной стороне города… Выхожу на улицы вместе с темнотой и оставляю на стенах послания, которые потом, при свете дня, увидят и прочтут все.
Он замолчал, глядя на припаркованную вблизи патрульную машину, возле которой стояли двое полицейских: у одного из-под белой фуражки выбивалась львиная грива – одна из тех невообразимо причесанных и накрашенных женщин-полицейских, каких увидишь только в Италии. Я же сочла неблагоразумным прерывать эту паузу. Безопасность была – или казалась мне – самым деликатным вопросом. Я придумала еще несколько убедительных, на мой взгляд, аргументов, надеясь попозже привести их в разговоре. Но когда Снайпер нарушил молчание, речь пошла совсем о другом.
– Терпеть не могу, когда слово «художник» произносят с придыханием. Включая и тех недоумков, которые называют граффити «спрей-арт»… Уж не говорю о том, что музейные экспозиции отжили свое. Сейчас это примерно то же самое, что пойти в автосалон и купить новую «Тойоту». Разницы никакой.
Прикуривая, он наклонил голову к огоньку, спрятанному между ладоней. Зажигалку он держал в левой руке, и я вспомнила, что он левша.
– Я ведь не концептуальным искусством занимаюсь. И не традиционным. Я веду партизанскую войну в городских условиях. Герилью.
– Как с мадридской акушерской клиникой? – уточнила я.
Снайпер взглянул на меня с неожиданным вниманием:
– Вот именно.
Мне показалось, ему было приятно это упоминание. Ту интервенцию он устроил четыре года назад, на стене родильного дома на улице О’Доннелла – утром обнаружилось, что вся стена покрыта огромным граффити: в инкубаторе лежит десяток новорожденных младенцев с мексиканскими калаками вместо лиц, а сверху полуметровыми буквами написано: «Уничтожьте нас, пока не поздно».
– Я еще помню твою трехлетней давности интервенцию в знак протеста против официальной кампании борьбы со СПИДом. Твои граффити, пародирующие плакаты министерства здравоохранения, и эту ужасающую фразу…
– «Мой СПИД – мое дело»?
– Да.
– У меня СПИДа нет. Иначе написал бы что-нибудь другое.
– А может, и не написал бы.
Это, кажется, тоже ему понравилось. Он выпустил дым через ноздри, цепко взглянул на меня:
– Искусство чего-нибудь стоит, только если как-то вяжется с жизнью. Выражает ее или объясняет. В этом мы с тобой, наверно, сходимся?
– Вполне.
– И потому я твое предложение не принимаю. Не будет ни выставки, ни каталога и вообще ничего.
Я ощутила внезапную пустоту в животе. И чуть было не споткнулась на ровном месте посреди улицы.
– Черт возьми, я же тебе сказала, кто за этим стоит… Речь идет о…
Вскинув руку с зажатой в пальцах сигаретой, он прервал меня. И произнес целую речь – причем, как мне показалось, уже не в первый раз. Современное искусство – это колоссальная афера. Мошенничество. Идиоты и жулики, именующие себя галеристами, выдают за бесценные шедевры произведения, не имеющие никакой художественной ценности, и делают это с помощью своих далеко не бескорыстных приспешников в лице журналистов и художественных критиков, способных все, что угодно, превознести или втоптать в грязь. Прежде тон задавали комитенты, теперь – продавцы, диктующие цены на аукционах. И в конце концов все сводится к желанию получить сколько-то евро. В этой сфере, как и в любой другой.
– Отвратительно, что рынок захвачен стервятниками, – договорил он. – В наше время право называться художником дают тебе критики и мафия галеристов, от которых зависит успех или провал.
– Но ведь у тебя все было бы иначе, – возразила я.
– Ты правда так считаешь? Или считаешь, что я в это поверю? Жаль, если так. Я и разговариваю с тобой лишь потому, что ты показалась мне не дурой.
– Дура бы до тебя не добралась.
Он как будто не слышал. И вновь заговорил о своем:
– Улица – это место, где я обречен жить. Влачить свои дни. Хоть и не хочется. И потому улица стала мне домом больше, чем собственно дом. Улицы – это и есть искусство. Искусство только для того и существует, чтобы пробуждать чувства, будоражить ум, бросать вызов. Если я художник и при этом нахожусь на улице, все, что бы я ни делал, станет искусством. Искусство – это действие, а не его результат. Прогулка по улице восхитительней любого шедевра.
Я его теряю, промелькнуло в голове. Теряю навсегда. Он включил стартер и сейчас тронется. Вот-вот скажет «доброй ночи!» – и скроется из виду. И все будет кончено. Эта мысль взбесила меня.
– А убивать? – Эти слова вырвались будто сами собой. – Убивать – это тоже восхитительно?
Он воззрился на меня чуть ли не в шоке. Так смотрят на человека, который посреди концерта вдруг выстрелил из пистолета.
– Я не убиваю, – сказал он.
– Многие полагают иначе.
Он выбросил недокуренную сигарету, подошел ближе, огляделся, словно чтобы убедиться, что нас никто не слышит.
– Ты не путай… Одни мечтают и при этом сидят ровно, другие мечтают и воплощают свои мечты. Или хоть пытаются. Вот и все. А жизнь крутит барабан в русской рулетке. И никто ни за что не ответственен.
Он помолчал. Полицейские сели в машину и уехали, пульсируя мигалкой на крыше.
– Представь себе, – сказал Снайпер, глядя им вслед, – город, где нет ни полиции, ни арт-критиков, ни галерей, ни музеев… Есть улицы, на которых каждый волен выставлять что пожелает, писать что захочется и где заблагорассудится. Город, полный красок, метких фраз, размышлений, побуждающих мыслить, подлинных, жизненных посланий. Праздник, куда приглашены все и никто никогда не остается за бортом… Представляешь себе такое?
– Нет.
Его лицо снова озарилось открытой широкой улыбкой.
– Вот о том и речь. Это общество дает мало возможностей взять в руки оружие. Как я беру свои спреи… Я уже говорил: граффити – это герилья в искусстве.
– Ну что это за неуместный радикализм? – возразила я. – Искусство имеет дело и с прекрасным тоже. Да и с идеями кое-какими.
– Уже нет. Сейчас, возможно, и заслуживает уважения только то искусство, которое сводит счеты. Улицы – это полотно. Говорить, что без граффити они будут чистыми, – значит лгать. Города отравлены. Отравлены автомобильными выхлопами и дымом из фабричных труб… и все обклеено плакатами, призывающими покупать то или это, голосовать за того или этого, а на дверях магазинов изображены кредитные карты, которые там принимают к оплате, и всюду пестрят рекламные баннеры и афиши кинопремьер… а камеры на каждом углу вторгаются в нашу частную жизнь. Почему никто не называет вандалами политические партии, которые навязывают нам свой мусор перед выборами?
Он замолчал и наморщил лоб, словно соображая, не забыл ли он в своей речи упомянуть что-нибудь важное.
– Мы должны… – начала я, но он перебил, не обратив внимания на мою попытку:
– Знаешь, какой будет мой следующий проект? Собрать столько райтеров, сколько можно будет, и послать их расписывать борт этого трансатлантического чудища, которое затонуло год назад… Лайнер и сейчас еще торчит на скалах какого-то итальянского острова… Так вот, послать их туда, чтобы за одну ночь расписали этот монумент человеческой безответственности, бессовестности и глупости. И написали снизу: «Мы заслужили наш Титаник».
– Хорошая идея, – согласилась я.
– «Хорошая» – мало сказать. Гениальная идея.
Он положил мне руку на плечо. У него это вышло очень естественно. А я замерла и онемела, как слабоумная дурочка, как какая-нибудь сектантка, ошеломленная проповедью своего гуру.
– Граффити – это единственное, что живо в искусстве, – припечатал он. – Сейчас, когда есть Интернет, струя краски из баллончика способна превратиться в мировую икону всего лишь через три часа после того, как эти мазки, сделанные где-нибудь в пригороде Лос-Анджелеса или Найроби, будут сфотографированы… Граффити – самое благородное из искусств, потому что райтер не извлекает из своего творения выгоды, не пользуется его плодами. Его не затронули рыночные извращения. Это – асоциальный выстрел, попадающий в самую сердцевину. И пусть даже художник потом сам продастся с потрохами, но его работа навсегда останется там, где была сделана, – на улице, и продана не будет.
Он повернулся и пошел. И уже через несколько шагов был у первого перекрестка, где начинался испанский квартал – его территория, его убежище. Спустя полминуты я очнулась и бросилась за ним, надеясь, что по его следу найду место, где он прячется. Но когда добежала до угла, никого уже не увидела. Снайпер исчез.