Изо всех своих убывающих сил хищник поднял голову и вперился в лицо толстяка, который теперь таковым вовсе не являлся. Жир превратился в мышцы, покатые плечи распрямились. Потливость и та исчезла, испарившись в вечерней прохладе. Остались лишь смертоносность и цель, и обе на миг слились воедино.
Теперь на шее своего убийцы хищник различал зарубцевавшиеся следы ожогов. Как видно, этот человек когда-то жестоко горел. Чувствуя, что жизнь уходит, беспомощно изливается из тела, хищник тем не менее пытался привести в порядок мысли, заполнить провалы памяти.
– Эх Уильям, Уильям, – с мягким укором произнес толстяк. – Разве можно быть таким беспечным? Никогда нельзя путать бизнес и удовольствие.
Хищник издал горлом булькающий звук, губы шевельнулись. Толстяк, судя по всему, почувствовал, что он пытается сказать.
– Кто я такой? – уловил убийца ход мысли умирающего. – Значит, не помнишь. А ведь мы когда-то были знакомы. Годы изменили меня: возраст, чужие делишки, скальпель хирурга. Мое имя – Блисс.
Хищник, что-то вспомнив, страдальчески повел глазами. Скрюченные пальцы заскребли по полу в тщетной попытке дотянуться до ножа. Секунду-другую Блисс молча смотрел, а затем нагнулся и, провернув лезвие у хищника в сердце, вынул нож и отер лезвие о рубашку мертвеца. После этого из внутреннего кармана он извлек небольшую стеклянную бутылочку и, подставив ее к отверстой ране, нажатием усилил кровоток. Когда бутылочка наполнилась, Блисс навернул на нее крышечку и покинул туалет, на ходу снова придав своему телу вид апатичного, потного вместилища души. Души хронического, обреченного неудачника. Никто – даже бармен – не поглядел вслед, когда толстяк уходил, а к тому времени, как был найден труп хищника и вызвали полицию, Блисс был уже далеко. Невесть где.
* * *Последнее в череде убийств произошло на полоске голой земли в тридцати километрах южнее реки Святого Лаврентия, на севере Адирондакских гор[1]. Когда-то эту землю сформировали пожары и засухи, фермерство и железные дороги, подрывы породы и рытье шахт. Какое-то время добыча железной руды была делом более прибыльным, чем валка леса, и по лесным просекам здесь мчались паровозы – так, что только искры из труб, – отчего нередко случались пожары, порой такие, что для борьбы с ними задействовалось до пяти тысяч человек.
Одна из подобных дорог, сейчас давно уже брошенная, вилась через лес из болиголова, клена, березняка и молодого бука, а потом выныривала на поляну – остатки грандиозного лесного пожара 1950 года, после которого железнодорожная ветка уже не восстанавливалась. Среди бурелома невредимым торчал один болиголов. Под ним на влажной земле сейчас стоял коленопреклоненный человек. Рядом с ним находился могильный камень. Выбитое на камне имя коленопреклоненный прочел, когда его сюда притащили. Ему его высветили фонариком, а затем началось избиение. В отдалении виднелся дом, верхние окна светились. Человеку показалось, что там за стеклом кто-то сидит, наблюдая, как жертву методично, с расстановкой метелят кулаками.
Его взяли в хибаре возле Лейк-Плэсид. С ним была девушка. Плененный попросил ее не трогать. Девушку связали, сунули в рот кляп и оставили плакать в ванной. То, что ее не убили, – снисхождение слабое, но к плененному не проявляли и этого.
Видел он уже с трудом. Один глаз заплыл полностью, и на этом свете, пожалуй, уже не раскроется. Губы были расквашены, зубы выбиты. Сломаны ребра – сколько именно, не разобрать. Кара обстоятельная, но не садистская. Похитителям требовалась информация, и через какое-то время они ее получили. После этого избиение прекратилось. Человек стоял, утопая коленями в земле и предвидя скорое расставание с жизнью.
Со стороны дома приближался мини-вэн. Подъехав по изрытой колеями грунтовке к могиле, он остановился. Задние дверцы открылись, и послышалось урчание мотора: оттуда на землю опустился пандус.
Коленопреклоненный повернул голову. По пандусу медленно съезжала инвалидная коляска с костлявым старческим силуэтом. Фигура была укутана одеялами, как какой-нибудь младенец-переросток, а голову от вечерней прохлады защищала красная шерстяная шапочка. Лицо почти полностью скрывала кислородная маска – во всяком случае нос и рот. Кислород подавался из приделанного к спинке коляски баллона. Различались лишь водянистые карие глаза. Коляску толкал мужчина на пятом десятке, остановившийся, когда она оказалась в полуметре от коленопреклоненного.
Старик крупно дрожащими пальцами снял маску.
– Ты знаешь, кто я?
В ответ последовал кивок, но старик продолжал говорить, как будто не получил ответа. Его палец указывал на надгробие.
– Мой первенец, – сказал он. – Мой сын. Ты убил его. За что?
– Какая тебе разница? – разбитыми губами произнес коленопреклоненный.
– Существенная.
– Пшел к черту, – устало ответил коленопреклоненный. Губы снова начали кровоточить. – Я сказал им все, что знаю.
Старик поднес к лицу маску и заговорил лишь после того, как сделал сиплый вдох.
– Я долго тебя искал, – сказал он. – Ты спрятался хорошо, вместе с остальными виновными. Трусы, все до единого. Ты думал, я полностью уйду в свое горе, но этого не произошло. Я ничего не забыл и искал, не переставая. Я дал обет, что его могила будет полита их кровью.
Коленопреклоненный отвел глаза и плюнул на землю возле надгробия.
– Кончай, – бросил он. – Мне до твоего горя дела нет.
Старик поднял немощную руку. На коленопреклоненного сзади пала тень, и в спину его впились две пули. Лицом вперед он рухнул на могилу, и его кровь начала впитываться в землю.
– Ну вот, – удовлетворенно кивнул сам себе старик. – Началось.
Глава 2
Уилли Брю стоял в туалете «Нейта» и пялился на себя в слегка помутневшее зеркало над чуточку покорябанной раковиной. Нет, на шестьдесят он все-таки не выглядел. При правильном освещении можно хоть и с натугой, но дать пятьдесят пять. Ну ладно, пятьдесят шесть. Только где его взять, правильное освещение. Не в барном же сортире, где свет такой яркий, что даже отливаешь, будто под полицейским надзором.
Уилли был лыс. Волосы в массе своей повылезли у него к тридцати годам. После этого что он только не перепробовал, чтобы замаскировать свою лысину: и начесы, и головные уборы, и даже парик. Выбрал себе дорогой, из волокон а-ля натюрель. Да только вот с расцветкой, как видно, ошибся: даже ребятня тыкала в него пальцами и смеялась. А работнички из соседних мастерских, когда толком нечем было заняться (для этого они улавливали каждый момент), вменили себе за правило собираться и ехидно подмечать, какими оттенками рыжины отдает голова Уилли, когда он проходит через освещенные и затененные места гаража. Уилли и других забот хватало, помимо того, чтобы служить посмешищем для лодырей и придурков с Кони-Айленда («Идите полюбуйтесь на чудо света: мужичина в паричине. Все цвета радуги…»). В общем, через полгода он тот парик выкинул. И теперь скромно довольствовался хотя бы тем, что голова не слишком бликует на публике.
Уилли легонько потянул себя за брылья. Вокруг глаз и рта пролегали глубокие морщины, которые могли бы сойти за «морщинки-смешинки», если б Уилли по натуре был смехачом, а он им не был. Беглый подсчет морщин наталкивал на вывод: это с каким же юмором надо воспринимать мир, чтобы они образовывались в таком количестве. Так смеяться над действительностью, с причиной или без, мог разве что отъявленный идиот. А им Уилли тоже не был. На носу отчетливо виднелась красная сеточка сосудов (наследие бурного среднего возраста), а во рту «посмывало» изрядно зубов. Плюс к этому где-то на своем жизненном пути Брю нажил пару лишних подбородков.
Короче, куда ни кинь, а все же тебе шестьдесят, не меньше. Так что не лги самому себе хотя бы в свой день рождения.
Вместе с тем зрение у Уилли оставалось хорошим, что лишь давало ему более четкую картину собственного старения. Интересно, а как обстоит с теми, у кого зрение неважнецкое: видят ли они себя в истинном свете? В каком-то смысле плохое зрение – эквивалент тех самых мягких фокусов, которые используют для съемки кинозвезд. Тогда можно иметь посередине лба хоть третий глаз, и при условии, что он видит не лучше двух остальных, тупо убеждать себя, что смотришься не хуже Кэри Гранта.
Уилли отступил на шаг и изучил в зеркале свой «бемоль», пробно обхватив его руками на манер будущей матери, горделиво озирающей зреющий плод, – образ, заставивший Уилли тут же убрать руки и даже отереть их о штаны, как будто его застали за чем-то непотребным. «Бемоль» у него, надо сказать, наличествовал всегда. Вот такой он человек (справедливости ради заметим, не он один). Уже при выходе из утробы вид у Уилли был такой, будто рацион его состоял исключительно из пиццы и пива, что неправда. Впрочем, для холостяка Уилли питался вполне справно. Суть дилеммы для него сформулировал Арно, напарник: «Классически неактивный образ жизни». Это определение Уилли истолковал для себя как неприличие бегать, изображая дебила в спандексе. На мгновение Брю представил себя в этом самом спандексе и решил: сегодня он определенно принял лишнего, если в свой собственный день рождения, одиноко стоя в барном туалете, представляет такие бредовые вещи.
Уилли отступил на шаг и изучил в зеркале свой «бемоль», пробно обхватив его руками на манер будущей матери, горделиво озирающей зреющий плод, – образ, заставивший Уилли тут же убрать руки и даже отереть их о штаны, как будто его застали за чем-то непотребным. «Бемоль» у него, надо сказать, наличествовал всегда. Вот такой он человек (справедливости ради заметим, не он один). Уже при выходе из утробы вид у Уилли был такой, будто рацион его состоял исключительно из пиццы и пива, что неправда. Впрочем, для холостяка Уилли питался вполне справно. Суть дилеммы для него сформулировал Арно, напарник: «Классически неактивный образ жизни». Это определение Уилли истолковал для себя как неприличие бегать, изображая дебила в спандексе. На мгновение Брю представил себя в этом самом спандексе и решил: сегодня он определенно принял лишнего, если в свой собственный день рождения, одиноко стоя в барном туалете, представляет такие бредовые вещи.
По случаю торжества Брю вылез из своего неразлучного комбеза, что само по себе крайне дискомфортно. Уилли и комбез были, можно сказать, созданы друг для друга. Во-первых, комбез сидит не в обтяжку, что уже важно для человека возраста и комплекции Уилли. Во-вторых, на нем есть полезные карманы для всякой всячины и засовывания рук, чтобы в моменты их неиспользования не смотреться придурковато. И наоборот: без комбеза любая одежда казалось до ужаса неудобной и тесной, а для хранения всякой всячины в ней элементарно недоставало прорех и отверстий. Так что нынче Уилли вздувался в местах, которые на человеке вздуваться обычно не должны.
На нем были черные слаксы, не требующие глажки, белая рубашка, из-за возраста слегка пожелтелая, и серый пиджак (в понимании Брю – классического покроя, а на самом деле просто старый). Свежим пятном смотрелся новый галстук, подаренный утром Арно со словами: «С днюхой, шеф. Может, уже на пенсию, а контору мне оставишь?» Галстук был добротный, дорогой: черного шелка с золотой вышивкой. Не барахло, которое где-нибудь в китайском квартале или в Маленькой Италии тебе норовит впарить крендель, торгующий на тротуаре аляповатыми банданами, а также липовыми часами от «Гуччи» и «Армани». Дешевка для лохов, неспособных уловить разницу или полагающих, что этого не могут сделать другие. Нет, галстук был модный, со вкусом, если на него действительно расщедрился сам Арно. Наверное, в выборе ему кто-то все-таки помог. В начале года напарники вдвоем присутствовали на похоронах, и там на Арно красовался единственный галстук из его гардероба: малиновый полиэстер с пятнышком смазки.
Честно говоря, на шестьдесят Уилли себя не воспринимал. По жизни он прошел через многое – Вьетнам, болезненный развод, нелады с сердцем пару лет назад, – и внешне это его, безусловно, состарило (все эти морщины, жидкая оставшаяся седина – тому доказательство). Но в душе он себя чувствовал так же, как и всегда: от силы лет на тридцать. Тогда Брю ощущал себя на вершине жизни: продержался два года в морпехах и остался жив, возвратился домой к женщине, любившей его настолько, чтобы выйти за него замуж. Понятно, образцом верности до гроба ее не назовешь, но это случилось уже потом. А до тех пор они были вполне счастливы. У своего тестя Брю подзанял денег и снял в Куинсе возле Киссен-Парка помещение, где начал применять отшлифованные в армии навыки по ремонту и обслуживанию техники. Все шло даже лучше, чем Уилли предполагал: дела двигались без сбоев и простоев, а потому через несколько лет он уже нанял себе в помощники миниатюрного скандинава со стоячими волосами и повадками кобелька. Спустя тридцать лет Арно все так же состоял у Брю в напарниках, да и повадки у него, пожалуй, не изменились – разве что притупились зубы да поубавилось прыти в беготне за сучками.
Что до Вьетнама, то домой Уилли возвратился без единой царапины, физической или психологической (во всяком случае, в себе он их не чувствовал). Во Вьетнаме он высадился в марте 1965‑го в составе Третьей дивизии морской пехоты, в задачи которой входило создание анклавов вокруг важнейших полевых аэродромов. Для Уилли война закончилась в ста километрах к северу от Дананга, в Чулае, где «морские пчелки» за двадцать три дня соорудили среди зыбучих песков и чахлой растительности полуторакилометровую алюминиевую взлетку. Для Уилли это было одно из самых грандиозных инженерных сооружений, построенных в потогонном режиме и стесненных обстоятельствах. Тем более что он лично все это наблюдал.
В армию Брю пошел, когда ему едва исполнилось девятнадцать. Не стал даже дожидаться повестки. В свое время его старик, приехавший в Штаты в двадцатых и нюхнувший пороху в годы Второй мировой, сказал сыну, что тот должен отдать долг своей стране. Уилли его мнение оспаривать не стал. Когда он вернулся домой, друзья отца уже не знали, как найти управу на «волосатиков», и собирались с единомышленниками на Уолл-стрит и в парке Вашингтон-Сквер, пытаясь как-то вразумить молодежь, втемяшить ей понятия патриотизма. Уилли тех молодых хиппанов не хвалил и не порицал. Он свое отслужил, но мог понять и то, почему нынешний молодняк не желает шагать дорогой отцов. В конце концов, это на их совести, а не на его.
В армии у Уилли были кореша, и все они возвратились домой более-менее в целости. Правда, один из них потерял руку при взрыве гранаты, спрятанной в буханке хлеба, и можно сказать, еще легко отделался. Еще один возвратился без стопы: попал в медвежий капкан, челюсти которого сомкнулись на лодыжке. Забавным (если, конечно, туда угодила не твоя нога, а чья-то еще) в медвежьих капканах было, что для их открывания требуется ключ, который, само собой, не входит в комплектовку ранца. Сам же капкан обычно прикован к бетонной глыбе, закопанной глубоко в землю. Единственный способ вызволить из ловушки раненого бойца – это выкорчевать всю эту приладу, нередко под обстрелом, и доставить ее вместе с ним в лагерь, где ждали наготове врач с парой подручных, оснащенных пилами и газовыми резаками.
Тех парней больше нет, ни того ни другого: оба умерли молодыми. Уилли присутствовал на их похоронах. Вот так: товарищей теперь нет, а он все еще здесь.
Шестьдесят лет – из них тридцать четыре в одном и том же бизнесе, и даже по большей части в одном помещении. Только раз стабильность послеармейского существования Уилли оказалось под угрозой: это когда жена при разводе затребовала половину его имущества и впереди замаячила перспектива вынужденной продажи его любимой автомастерской, чтобы удовлетворить ее аппетиты. Проблем со стабильным потоком заказов на ремонт не возникало, однако на банковском счету у Брю денег оставалось кот наплакал, а Куинс тогда был совсем не таким, как сейчас.
Тогда еще не было программ по облагораживанию городских кварталов со сносом ветхого жилья и переездом населения в более удобные квартиры. Не было холостякующих мужчин и незамужних женщин, рассекающих на дорогущих авто без понятия, как их обслуживать. В ту пору люди ездили на своих машинах до полного отвала колес, и к Уилли нередко обращались с просьбой продлить существование их четырехколесных коняг еще на три, шесть, девять месяцев, пока не наладятся дела и не появятся в достатке оборотные средства. На улицах тогда регулярно стреляли копов, бились меж собой за влияние преступные кланы, кочевал туда-сюда черный нал, которым порой оплачивался якобы бесплатный ремонт, а иной раз доплата давалась за элементарное незадавание вопросов, откуда машина: надо было всего лишь сбрызнуть ее из пульверизатора краской, хотя мотор у нее при этом от жара аж трещал.
Районы Элмхерст и Джексон-Хайтс считались «маленькой Колумбией», а Куинс – главной гаванью для поступающего в США кокаина (отмыв денег шел через обналичку вчерную и деятельность липовых турфирм). Колумбийцы в округе гибли что ни день. Пару из них Уилли знал лично, в частности Педро Мендеса. Тот ратовал за объявившего войну наркотикам президента Сесара Трухильо и за свое радение схлопотал три пули – в спину, грудь и голову. Уилли взял в ремонт машину Педро буквально за неделю до его гибели. Да, в те дни это был совсем другой город, который трудно узнать в сегодняшнем.
А впрочем, Куинс всегда был другим. Не таким, как Бруклин, не таким, как Бронкс. Прежде всего, он несоизмерим с ними по своей необъятности. Беспорядочный, своенравный, Куинс безудержно расползался во все стороны. О нем не писали возвышенно-эпических книг. У него нет своего Питера Хэммилла[2], который бы его мифологизировал. «Где-то в Куинсе…» Если бы Уилли перепадал бакс всякий раз, когда он слышал такую фразу, он давно бы стал богачом. Для тех, кто живет вне этого района, все, что находится в его пределах, это именно «где-то в Куинсе». Для них Куинс подобен океану: огромный, слабоизученный. Если что-нибудь в него бултыхнется, то теряется и остается там навсегда.