Омега - Тендряков Владимир Федорович 5 стр.


И уха действительно получилась редкостная. Мы едим, обжигаемся, не можем нахвалиться и, не сумев ее осилить, отваливаемся от котелков. Потом осоловелые сидим у костра, крутим махорочные цигарки, беседуем.

Над нами подслеповатые звезды северного неба, тесно, с трех сторон, обступил глухой лес. Застывшая вода озера, облитая луной, кажется маслянисто-густой. Пахнет илом и свежей рыбой. Ожесточенно гудят комары над головами, но, шалишь, ни один не садится на нас, ни один не смеет укусить. Мы все намазаны благословенной жидкостью из заветного пузырька, припасенного Юрой Коринцем. Отдых для тела, блаженный отдых для души.

— Я, дружочки мои, во всех этих леших да разную лесную нечисть не верю, — рассказывает нам Иван Васильевич. — Сколько ночей провел в лесу, где только ни бродил, в какую глушь ни забирался, а не видел ни леших там, ни водяных. Бабьи россказни…

Лес для Ивана Васильевича — его дом, его родное место, знакомое до потайного писка мелкой зверушки. Слишком реален этот мир, чтобы можно было предположить, что в нем существует кто-то непостижимый, кроме лосей, медведей и прочей охотничьей живности. Но это не значит, что Иван Васильевич застрахован от всяческих суеверий. Быть может, он верит в бога? Нет, этого мы не заметили в нем. Вряд ли за всю свою жизнь он когда-либо всерьез думал о существовании бога. Он верит в другое — в заговоры, искренне верит в колдовство!

— Сам на себе испытал, ребята… Случись с кем другим, век бы не поверил, в глаза бы плюнул за такие байки. А дело было… Как-то раз вез я на лодке трех медведей, и подсел ко мне парень. Кто он таков, даже толком и не знаю. Он-то и напустил на меня порчу…

— Как так?

— Как?.. Это, видать, дружочек мой, только ему ведомо.

— Что за порча? Заболел, что ли?

— Заболеть не заболел, а вроде того. Хожу я на охоту, а как ни, выстрелю — все мимо. Как ни прицелюсь — у меня, дружочки, глаз твердый, — ну, прицелюсь точнехонько, а выстрелю — зверь уходит. Три месяца, почитай, такая напасть тянется. Ноги не носят, ружье на плече кажется пудовым, весь белый свет не мил. Батя-покойничек, до чего славный был человек, век не забуду его слов, говорит мне: «Ничего, Ванюха, не печалуйся, бывает в жизни всякое, еще пойдет к тебе удача…» Так вот, дружочки мои, мучился и мучился да и подумал: «Дай обращусь к Ивану Александровичу». Иван-то свояком мне приходился, и слыхал я краем уха про него, что мозгует он в таком деле, слово, что ли, какое знает… Прихожу к нему: так и так, Иван, день и ночь в лесу гнию, а удачи нет, на обувку себе заработать ружьем не могу. Достает он, ребятки мои милые, стакан, воды в него наливает, показывает мне: гляди, мол, кто на тебя беду наслал. Я как глянул в стакан… Ну как не узнать! Тот парень, что со мной в лодке был. Трех медведей еще тогда вез…

— Как же ты увидел? Где?

— Да в стакане же и увидел, в воде-то. Сидит там, словно живой. Он самый, я его, стервеца, сразу распознал… Иван просит: «Скидывай-де рубаху, ту, которую на теле носишь, и идем на пожню…» Пришли мы к стожку. Ночь темноватая, но видно все же. «Стой здесь, — говорит, — да по сторонам не оглядывайся». Ушел куда-то за стожок, потом вертается без рубахи. «Все, — сказывает, — схоронил я в землю твою рубаху…» А я гляжу на него, и холодно стало: верите ли, лицо у него черное-пречерное, прямо как жуковое, руки трясутся, голос срывается… «Снят, — говорит, — наговор, вместе с рубахой снят. Рубаху ту никто не найдет…» Уже к деревне иду, ног под собой не чую. Легкие ноги, сами идут. А потом как вышел я в лес, кто ни подвернется — как выстрелю, так намертво. Пошла добыча… Объясните, чего бы это было? Говорят, в науке есть… Как это называется? Слышал да запамятовал…

— Гипноз?

— Вот, вот, этот самый… А Иван Александрович, голубчик мой, на этой войне был ранен и так-то, рассказывали, тяжело умирал, так-то мучился, бедный…

— Скажи, Иван Васильевич, как ты убил сорокового медведя? Ведь по поверью сороковой медведь самый страшный.

— Слыхал об этом. Пустое… Отговаривали меня — не бей сорокового, заломает. Сидел, помню, на лабазе, а медведица (она сороковая как раз и была) всю ночь вокруг ходила. Она потрескивает внизу, а я сижу слушаю, не поднимается рука. Рассветать уже начало, я и не вытерпел, прицелился — она с первого же выстрела башкой в землю ткнулась. Вот тебе и сороковой медведь…

Мне и раньше приходилось сталкиваться в деревнях с суевериями. Порой они ни больше, ни меньше, как красивые легенды, фантастические истории, щекочущие нервы слушателей в вечерние часы, когда землю обволакивает сумрак, когда обглоданный куст при дороге, мелкая заводь на знакомой речке, распахнутый зев мутно-белой во тьме печи посреди избы — все кажется непривычным, все таит в себе невысказанную тайну, из жизни просится в сказку. Но иной раз случается обратное: не жизнь переходит в сказку, а сказка влезает в обыденность, беспочвенная фантастика приобретает реальную силу.

В одной деревне мне показали женщину, не совсем старую, с суровым, неподвижным лицом, сердитыми запавшими глазами. Много лет тому назад, когда девушкой она выжидала еще себе жениха, был пущен слух, что она «не чиста», что у нее «дурной глаз», что если при ней воткнуть в стол, в угол дома, вообще в дерево нож, то она «не посмеет» уйти с того места, где стояла в эту минуту. И она не смогла найти себе жениха, всю жизнь прожила бобылкой, приучилась чуждаться людей. В конце концов ее затворничество в деревне, где все живут в тесном знакомстве, все друг с другом «шабры», наложило на нее печать таинственной обособленности, печать какой-то порочной исключительности. И кто знает, не заставило ли это несчастную женщину самое поверить в собственную сопричастность к сверхъестественным силам?

Шведский писатель Эрик Лундквист в своей книге «Дикари живут на Западе» рассказывает, что женщины папуаски из племени в восточной части Богелкопа не беременеют до тех пор, пока не выйдут замуж, не из воздержания, нет (у них и до замужества в обычае самое свободное общение мужчины с женщиной), а из своего рода самовнушения — невозможно забеременеть, пока не пройдешь через ритуал бракосочетания.

От случайных неудач, от страха перед необъяснимым, через самовнушение чего-то рокового Иван Васильевич, наверно, почувствовал себя каким-то обреченным, неудачливым, неполноценным охотником, для которого собственное ружье стало тяжелым, любой выстрел — заведомый промах. Не помогли добрые отцовские утешения, и только свояк Иван Александрович, сам, верно, наивно верящий в свое чародейство, заставил и охотника поверить в свою силу, в то, что все необъяснимое и роковое снято с его плеч. Иван Васильевич по-прежнему стал бить зверя, время от времени удивляя таких, как мы, случайных слушателей рассказами о «чудесном исцелении».

Мы ночевали на нарах в лесной избушке, протопленной Иваном Васильевичем. Потолок и верхние венцы стен были прокопчены, копоть лежала толстым слоем, нисколько не пачкала, даже блестела, казалось, бревна выкрашены добротной масляной краской.

21. ПОРА В ПУТЬ

Были на островах, где расположились деревеньки, маленькие северные полупустые деревеньки с заколоченными избами, с неизменными часовенками. Были на острове-кладбище, тихом деревенском погосте, упрятанном в сосновом лесу. Сюда, к еле заметной тропинке подъезжали лодки, без особых торжеств поднимался на плечи дощатый гроб, родственники смахивали скупые крестьянские слезы с обветренных лиц, провожали умершего в лежащее в стороне от жизни место. Печальней этого окруженного со всех сторон водой кладбища я не встречал…

В селе Ряпусове мы зашли поглядеть на курную избу. Курная, рудная, изба по-черному давно уже стала уникальнейшей редкостью. Колхозник из центральных областей России не поверит, что еще существуют избы без труб, избы, где дым из печи выходит прямо в комнату и стоит угарным, едким облаком под потолком. Одну такую избу вывезли не так давно из Каргопольского района в Ленинград для музея. Если не ошибаюсь, последнюю избу в Каргополье. Здесь же они сохранились потому, что раньше в этом селе жили кожевники. Они вывешивали под потолком сырые кожи, и дым, наводнявший избу, сушил их. Нетрудно представить, какая вонь стояла тогда в этих избах. Давно уже в Ряпусове не занимаются обработкой кож, а курные избы остались. Правда, этих изб всего две или три, в них почти никто не живет, стоят и ветшают первобытные избы как память о далеком прошлом лесных деревенек.

Я сказал: почти не живут в них. Одна из курных изб все же обитаема. В ней доживает свой век горбатый старичок Петр Иванович, по отзывам окружающих — добрая душа, в меру своих скромных сил хлебосол, любитель выпить.

Мы не застали его дома, он пропадал на озере. Обычная изба, и, как в лесной избушке Ивана Васильевича, потолок блестяще-черный от копоти, черны и бревна стен до низеньких окон, закопчена наполовину и сама печь. Эта печь, белая снизу, глянцевито-черная сверху, выглядит странно — кирпичный горб, ничем не соединенный с потолком, тяжелый двухцветный холм посреди горницы. Пристроить трубу нетрудно и, во всяком случае, недорого, но хозяин не хочет. Всю свою жизнь он прожил под мрачным, черным без просвета, черным, как только может быть черна темнота глухого подземелья, потолком, привык к нему, привык к едкому, заполняющему избу чаду, привык и хочет прожить остатки дней в этом угарном дыму, под угрюмым потолком. Трудно со стороны понять его, своего рода, равнодушие к жизни.

С Кенозером пора расставаться. Последний наш вечер, последний раз мы пьем чай из сладкой кенозерской воды. Здесь в колодезной и родниковой воде стирают белье, а для питья носят ведрами из озера.

Мы расплатились за все хлопоты с Иваном Васильевичем, и после этого на него нашло благодушно-сентиментальное настроение. Он не перестает повторять.

— Самое главное в жизни — это друзья. С друзьями нигде не пропадешь. Друзья везде выручат…

Есть слух, что завтра в Ряпусово придут машины. Нам надо непременно попасть на них. Если упустим случай, кто знает, когда еще появятся машины на берегах Кенозера, отделенного от всего света непролазным бездорожьем.

22. МЕШКИ РЖИ

Три могучих трехосных грузовика прибыли из райцентра к берегу Кенозера. Даже им, способным продираться по самым разбитым дорогам, нелегко досталось это путешествие. Они двигались все время вместе — утопала в грязи одна машина, две другие на тросах вытаскивали ее. Метр за метром ползли они ощупью, километр за километром брался с отчаянными усилиями — на самой малой скорости по раскромсанным колеям, через овраги, через болота, с объездами по пахоте. Так, таща друг друга, они привезли к Кенозеру новую партию мешков ржи.

Сейчас мешки лежат на берегу. Драгоценный груз уже только потому, что его с таким трудом пришлось доставлять сюда. Многие из мешков лопнули, зерно ленивыми струйками стекает прямо на грязную, выбитую копытами коров и сапогами людей землю.

Что за мешки ржи? Быть может, на берегах Кенозера голод и геройские шоферы спасали людей от смерти? Нет, в любом магазине свободно продается хлеб, а в будничной жизни села Ряпусова, в облике редких прохожих, в беспечном смехе ребятишек, возящихся возле лодок, не ощущается трагедии. Просто пришла пора озимого сева, эти мешки ржи — семена для полей кенозерских колхозов.

Их возят уже не первый день. Не три, а десятки машин проделали тяжелый путь от райцентра к Кенозеру. Еще не все привезено, еще многим машинам придется продираться сюда по непролазной грязи.

Какой утомительный труд! Сколько изводится бензину! Как изнашиваются машины! А потери зерна при перевозках!.. Вот и сейчас из разорванных мешков лениво течет рожь на грязную землю.

А в прошлом году после уборки урожая, по еще более непролазным дорогам, по осеннему дождю другие ли машины или те же самые увозили рожь в районный центр. Увозили, сдавали, хранили на складах, чтоб опять привезти обратно.

Для чего это? Какой тайный смысл в этих ожесточенных перевозках? Смысл — цифра в сводке. Важно, чтоб она была достаточно высока, чтоб била в нос начальству, чтоб потом не ругали за невыполнение плана. Семена так семена, греби их подчистую, не оставляй ни единой горсти, вывози все, что можно! Вывози, чтоб опять по бездорожью, с величайшим трудом, с потерями привезти обратно.

Стоят заляпанные грязью, утомленные машины, шоферы собираются гнать их в обратный путь порожняком. Их многотрудный груз лежит на берегу озера, скоро за этими мешками приедут лодки и баржа, развезут их по колхозным амбарам.

Можно ли оправдывать это?.. Да, найдутся такие, кто решительно, с возмущением примется возражать: упрощенчество! Дело обстоит куда сложнее! Была, мол, дождливая осень, собирали проросшее зерно, семена из такого зерна оказались недостаточно всхожими, ими нельзя сеять! Следовательно, пришлось увезти, на место их доставить вот эти — всхожие, выросшие при более благоприятных условиях.

Хорошо, пусть даже так. Хотя здесь каждый год, плох он или хорош, семена забираются подчистую, потом вновь привозятся. Но при любой осени в любом колхозе можно выделить специальные семенные участки, за которыми бы уход был лучше, с которых бы зерно убиралось быстрее, не запускалось бы под гноящие дожди глубокой осени. Даже, из общей массы поспевающих хлебов всегда можно выбрать быстрее созревающие участки, вовремя сажать их, сохранить семена. Это дешевле бы обходилось, чем возить мешки туда и обратно. Да и что толковать — семена есть семена, они должны быть у каждого, кто собирается вновь сеять, — истина первобытных земледельцев. Но нет, а цифра в сводке, а рапорт о выполнении плана? Для перестраховки лучше возить туда и обратно.

Сева Перченков, как истинный горожанин, сначала не обратил внимания на эти сброшенные в кучу мешки, а когда узнал, почему они здесь, рассказал историю уже с другим колоритом, происшедшую в другой обстановке, но все с теми же героями сегодняшнего дня, для которых росчерк пера на бумаге, означающий «выполнено», важнее народных средств, здравого смысла, государственных интересов.

Заканчивали строительство одного московского проектного института. Внутренность здания отделывалась с размахом. В обширном фойе был настлан мраморный пол. Но тут пришло сообщение: «Необходимо вести борьбу против излишеств в строительстве». Решение верное, оспаривать не приходится, людям больше нужны простые, благоустроенные квартиры, чем затейливые колонны, лепные карнизы и прочая дорогостоящая помпезность. А мраморный пол?.. Разве это не излишество? Разве это не улика против здравого решения? И на сверкающий мрамор выливаются бочки липкого гудрона, пышный мраморный пол покрывается скромным паркетом. Выполнено! Нет никаких излишеств!

Сколько таких ретивых исполнителей, добропорядочных расхитителей народного добра, этих новейших создателей потемкинских деревень, этих распорядителей, сменивших человеческую голову на пустопорожний органчик, безотказно произносящий «есть», «выполнено»! — сколько их еще сидит в нашей жизни и как дорого обходится их деятельность государству! В уголовный кодекс стоило бы внести статью, наравне с воровством и жульничеством наказывающую за бездумное исполнительство, за перестраховку.

23. БАБУШКА, ЕДУЩАЯ В КАЗАНЬ

Эти же машины повезли нас по той самой дороге, по которой они доставляли мешки ржи.

Шоферы, молодые ребята, «заправились на дорожку». Сельский шофер — вольный казак в дороге. Его непосредственное начальство далеко, а на глухих проселках так же трудно встретить автоинспектора, как, скажем, крокодила в водах Онеги. Однажды я спросил такого шофера, имеет ли он при себе удостоверение водителя. «Зачем? — удивился тот. — Трепать-то в кармане? Лежит дома в сундучке, третий год не достаю». Не считая собственных ног, попутные машины здесь единственное средство передвижения, каждый шофер «левачество» считает законным доходом. Случайные деньги, полная самостоятельность и нелегкий труд — повытаскивай-ка каждые четверть часа из грязи тяжелую машину, — все это способствует тому, что шоферы ездят пьяными. «Заложить на дорожку» в порядке вещей.

Самого молодого из наших шоферов, Леньку, развезло в нагретой солнцем кабине. Все опасные места он проезжал, на удивление, спокойно, с точным расчетом, но зато на редких кусках ровной дороги его машина начинала «гулять», съезжала то направо, то налево в лес, круша на своем пути молодые березки. Время от времени то один, то другой грузовик прочно садился дифером. Ленька выползал из кабины, останавливался и, шатаясь, весело кричал на пассажиров:

— Эй, вы! Испугались со мной ехать! Кто храбрый, лезь ко мне в кабину! Привезу целенького, непопорченного!..

Его более трезвые товарищи раскапывали лопатами колеи, цепляли трос, и машина вытаскивала машину.

Кроме нас, в кузове сидела еще одна старушка, едущая в Казань через Архангельск.

— Зачем, бабушка, тебе в Архангельск заворачивать? Попадешь на Плесецкую — и прямо в Казань.

— Нет уж, я в Архангельск загляну.

Мы поняли, что старушка придерживается взглядов Пантелея Прокофьевича, объяснявшего Григорию Мелехову, что «прямо только сорока летает».

Машину кидало, и время от времени старушка, едущая в Казань через Архангельск, стремительно ныряла в противоположный угол кузова. Общими усилиями мы водворяли ее на прежнее место.

Нам нужно было слезть на половине дороги, и позднее мы узнали, что все три машины вместе с бабушкой, едущей в Казань, благополучно добрались до Конева, в том числе и машина развеселого Леньки, не желавшая идти по проложенной колее, все время строптиво сворачивавшая в лес.

24. ДАЛЬШЕ, ВНИЗ ПО ОНЕГЕ

Самая трудная часть пути. На карте этот кусок Онеги выглядит так же, как и всюду. Вдоль реки по самому берегу помечен проезжий тракт. Но тракта здесь нет, нет даже проселочной дороги, хотя бы частично доступной машинам. Пароходы тоже сюда не спускаются, так как выше перегородили Онегу известные в округе Бирючевские пороги. Тут можно рассчитывать только на два вида транспорта: на случайные лодки (что не всегда-то надежно) и на собственные ноги.

Ночуем в Наволоке, в рабочем поселке. Здесь большая лесоперевалочная база. Стоит высокий, похожий со стороны на большой московский трамплин кран — машина ценностью что-то около пятисот тысяч рублей. Как позднее узнали, из-за слабой структуры берегов этот кран стоял почти без всякой пользы. Грузятся платформы, идет строительство, высятся штабеля леса, в лабиринтах которых можно заблудиться. После сонных деревенек Кенозера нам приятно такое оживление. Видим афишу на заборе: «В рабочем клубе смотрите новый художественный фильм…» Ну, положим, фильм не такой уж новый, ему ни много, ни мало что-то около тридцати лет — «Конец Санкт-Петербурга»!

Назад Дальше