ДА ТОЧКА
«Брайтон Ив» остановился возле обрывистого западного берега реки, после чего на лед был выброшен трап. На какое-то время все смолкло, слышалось лишь шипение судовых двигателей. Однако вскоре раздался стук копыт и на палубе появился Атанзор, тянувший за собой сани, в которых сидели Питер Лейк и Беверли. Матросы не успели еще убрать сходни, а Атанзор уже скакал по заснеженной дороге, поднимавшейся в гору, единственными ограждениями которой были убеленные инеем деревья и наполовину занесенные снегом кустарники. Дорога уходила все дальше и дальше, все выше и выше. Наконец они добрались до перевала, и Питер Лейк увидел под безоблачными полярными небесами плато совершенно немыслимых размеров. Оно простиралось на сотни миль и было покрыто лесами, полями, реками и городами. В двадцати милях к северу виднелось недвижное и безмолвное озеро Кохирайс, за которым сверкали белоснежные вершины иных миров. Атанзор послушно поскакал к лежавшему вдали озеру.
Вскоре он уже скакал во весь опор по санному пути, шедшему параллельно дороге, проложенной буером. Внезапно Беверли привстала и, указывая на движущийся в их сторону буер, воскликнула:
– Это моя семья!
Айзек Пени, узнав свои сани, поспешил убрать парус и опустил тормоз, поднявший снопы искрящегося на солнце снега. Под хриплое дыхание коня и хлопанье паруса Пенны, лишившиеся дара речи, изумленно взирали на Беверли и Питера Лейка. Уилла тут же потянулась к своей любимой, к своей единственной Беверли. Питер Лейк спрыгнул с саней и, подхватив малышку, передал ее сестре. Уилла походила сейчас на маленького медвежонка, поспешившего в объятия своей матери, поскольку и та и другая были одеты в шубы, сшитые из черного блестящего меха.
Малышка закрыла глазки и тут же заснула, буер же развернулся и поехал своей дорогой, Питер Лейк щелкнул кнутом и направил сани к дому, стоявшему на берегу озера под лазоревыми небесами.
– Быстрее, Питер Лейк, – пробормотала Беверли, бережно прижимая к груди маленькую сестренку. – Еще быстрее.
У него никогда не было собственной семьи. Сейчас же он казался себе разом и мужем и отцом. Нет-нет, он никогда не забудет этот день, и это ледяное озеро, и эти слова.
– Быстрее, Питер Лейк, быстрее!
Они проспали до самого вечера: Беверли в специально оборудованной лоджии, Питер Лейк в спальне верхнего этажа. Он проснулся в полной темноте и принялся бродить по бесконечным залам и коридорам, пока не оказался в огромной зале с двумя каминами, в которой находились все Пенны, включая Беверли. Питер Лейк заявил, что должен проведать коня, и, пятясь, вышел через парадный вход. За гигантским, прозрачным как слеза кристаллом неба сиял полный месяц. Он пошел по следу саней и вскоре оказался в конюшне. Атанзор, накрытый толстым красным одеялом, мирно дремал. Взбодрившись на свежем воздухе, Питер Лейк вернулся в дом и обнаружил, что все, кроме самого Айзека Пенна, возятся на кухне, готовясь к пиршеству, на котором смогли бы наесться до отвала все гунны, монголы и эскимосы. Айзек Пенн гордо восседал в кожаном кресле, глядя на пламя камина и постукивая своими тонкими пальцами по массивному подлокотнику.
Питер Лейк сел на деревянную скамью, стоявшую возле камина, и, приготовившись к худшему, с опаской посмотрел на Айзека Пенна. Он знал, что по-настоящему сильные люди способны сражать других людей своим взглядом. У Джексона Мида и Мутфаула глаза были добрыми, но они тоже это умели. Что до Айзека Пенна, рядом с которым и сам Перли Соумз показался бы полнейшим ничтожеством, то он, пожалуй, мог бы одним своим взглядом взять Питера Лейка и испепелить. Ведь Айзек Пенн тайно царил над городом. Он обладал едва ли не сверхъестественной властью над тем, чем представлялся самому себе этот город, и мог с легкостью ввести его в состояние транса. При желании он мог бы наслать на него судороги, перепугать его до смерти, сделать пустынными его улицы или вызвать у него стремление провалиться под землю. Айзек Пенн мог, посрамив древних исполинов, сдвинуть весь Нью-Йорк с места, но мог и повелеть ему сдуть с ребенка городскую пыль, и потому в присутствии Айзека Пенна Питер Лейк казался себе жалкой мошкой.
Представьте себе его удивление, когда Айзек Пенн кротко, как ягненок (даже вид у него был немного ягнячий, унаследованный и доведенный до совершенства крошкой Уиллой, а вот Беверли на овечку ничуть не походила), посмотрел ему в глаза и смущенно поинтересовался:
– Простите, вы привыкли обедать с вином?
– Когда как, – ответил Питер Лейк.
– Вот и прекрасно. Значит, сегодня мы будем пить вино. Как вам кларет «Шато Моле дю Лак» девяносто восьмого года?
– Честно говоря, мне все равно. Но разве надо говорить «кларет», а не «кларе»?
– Конечно.
– А как же «филе»?
– При чем здесь филе? Филе это филе, а кларет это кларет.
Айзек Пенн откинулся на спинку кресла. Питер Лейк стал постепенно приходить в себя, во всяком случае, он уже не чувствовал былого страха.
– Знаете… – вздохнул Айзек Пенн.
– Я вас внимательно слушаю.
– Вы похожи на жулика. Кто вы, чем вы занимаетесь, что связывает вас с Беверли, знаете ли вы, в каком состоянии она находится, и каковы ваши мотивы, намерения и желания? Если сюда кто-нибудь войдет, вы тут же замолчите. Говорите правду и будьте лаконичным.
– Лаконичным? Вопросы-то вы задали непростые.
– И что же? Будь вы одним из моих журналистов, вы бы уже закончили свой рассказ. Бог создал мир за шесть дней, не так ли? Итак, я весь внимание.
– Я попробую…
– Сделайте одолжение.
– Хорошо.
– Вот и прекрасно.
– Меня зовут Питер Лейк. Вы совершенно правы. Я жулик, или, если выражаться точнее, вор. К тому же я неплохой механик. Я люблю Беверли, хотя и не могу сказать, что именно меня с ней связывает. У меня нет каких-то определенных намерений. Ее состояние мне известно. Моим мотивом является… любовь. Когда мы ехали через озеро и Беверли Держала в руках эту малютку, я испытал ни с чем не сравнимое чувство. Я понимаю, что она доводится вам дочерью. Я знаю о том, что она может умереть. Я понимаю, что из меня вряд ли вышел бы хороший отец, кормилец или защитник. Я ничего не знаю, кроме механики. Но я знаю… я знаю, что того маленького семейства, там на санях, скоро не будет… Уилла любит Беверли, ведь Беверли заменяет ей маму. Мне кажется, что мы должны позаботиться о ней не столько ради нее самой, сколько ради Беверли. Вы понимаете меня?
– Откуда я знаю, может быть, вы движимы вовсе не любовью, а честолюбием или, скажем, любопытством. Помимо прочего вас могут интересовать и деньги.
Эти слова нисколько не смутили Питера Лейка.
– Я – сирота, а у сирот, как известно, особого честолюбия нет. Нет родителей, нет и тщеславия. Я поэтому этим не страдаю. Что до любопытства, то я, пожалуй, уже и так видел больше, чем следует. И вообще, при чем здесь любопытство?
– Может быть, и деньги здесь ни при чем?
– О деньгах я, конечно, думал. Они никого не оставляют равнодушными. – Питер Лейк усмехнулся. – Чего только мне в голову не приходило: стать вашей правой рукой, научиться вести себя так, как ведут себя все богатые и влиятельные люди, каждый день менять костюм и белье. Стать сенатором или даже президентом. Беверли не умрет. Статья о нас будет занимать большую часть того тома энциклопедии, в котором будут собраны слова на букву «л». По всей стране мне будут ставить памятники из белого мрамора. В конце концов я окажусь в космосе. Сначала мы с Беверли заберемся на Луну, а потом улетим к звездам. Всего несколько часов такой жизни рядом с королями – и мне уже попросту некуда будет пойти, верно? Нет уж, я бы предпочел остаться никому не известным и совершенно свободным Питером Лейком. Да-да, господин Пени, всего этого могут хотеть только безмозглые болваны. Мои слова могут показаться вам странными, да и для меня самого они звучат достаточно непривычно, но я хотел бы нести ответственность за вашу дочь. Эта ответственность была бы для меня высшей наградой. Я хочу давать, а не брать, понимаете? И я действительно люблю Беверли.
– Простите, как я должен к вам обращаться?
– Обычно все обращаются ко мне по имени и фамилии.
– Вы понимаете, Питер Лейк, что деньги, вернее, сам факт их наличия, могут негативно повлиять на эти чувства?
– Да, сэр. Я и сам это ощущаю.
– Тогда ответьте мне на вопрос, каким образом вы могли бы оградить себя от их тлетворного влияния?
– Я могу ответить на этот вопрос. У меня нет образования, но я не такой дурак, как вы, наверное, думаете. После того… как Беверли умрет, вернее, если это произойдет, я тут же исчезну. Мне все это не нужно.
Он провел рукой, указывая на убранство залы, но имел в виду весь этот мир.
– И вы полагаете, что я позволю вам исчезнуть? Ведь вы именно тот человек, в которого влюблена моя дочь. Это известно мне доподлинно. Она сама сказала мне об этом.
– И вы полагаете, что я позволю вам исчезнуть? Ведь вы именно тот человек, в которого влюблена моя дочь. Это известно мне доподлинно. Она сама сказала мне об этом.
– Вы не сможете этому помешать.
– Мало того. Я было решил содержать вас, сделать вас членом нашей семьи, то есть одним из нас… Но теперь я думаю иначе. Вы меня понимаете?
– Разумеется. Я прекрасно вас понимаю. Господин Пени, помимо прочего, мне, по всей очевидности, не суждено иметь семью в том смысле, который вы вкладываете в это понятие. Я рожден защищать других, сам же в защите не нуждаюсь.
– Стало быть, мы договорились. Но вам придется оставить воровской промысел и вернуться к своей профессии механика.
Питер Лейк согласно кивнул.
– Я хотел бы попросить вас об одной-единственной вещи. Ваша помощь понадобится мне только в этом.
– О чем именно речь?
– О ребенке. Много лет назад я столкнулся с этим ребенком в подъезде одного дома, но его лицо до сих пор…
В этот миг в залу ввалились нагруженные блюдами и бутылками и раскрасневшиеся от жара духовки повара с кухни. Прежде чем они сели за стол, Беверли отправила их мыть руки, но вовсе не потому, что они были грязными. Просто ей хотелось обнять отца и поблагодарить его за то, что он согласился принять Питера Лейка (она подслушивала их разговор из-за двери).
После обеда Айзек Пени и Питер Лейк отправились в маленький кабинет и, сев перед камином, молча уставились на полыхавшее в нем пламя. В камине горело с полдюжины поленьев, объятых красноватыми огненными сполохами, которые постепенно меняли свой цвет, пока торцы их не обратились в подобие шести солнц, пылающих в кирпичном мраке, от которых веяло чем-то холодным и страшным. И Айзек Пенн, и Питер Лейк походили сейчас на оленей, окруженных со всех сторон пылающими деревьями и вглядывающихся ввысь, туда, где ярились причудливые языки пламени.
– Врачи сказали мне, – сказал Айзек Пенн таким голосом, словно говорил сам с собой, – что она может умереть через несколько месяцев. С той поры прошел почти год… – Он посмотрел на подсвеченное светом луны, покрытое морозными узорами окно и прислушался к грозному, словно марсианская буря, ветру, гулявшему этой ночью над озером Кохирайс – Не представляю, как она может спать на таком холоде. Предполагалось, что зимой она будет спать дома. Но она, конечно же, отказалась. Я даже думать об этом не могу. Такой холод может в два счета убить крепкого здорового мужчину, она же проводит на нем по двенадцать часов и как ни в чем не бывало приходит на завтрак. Ей нипочем этот ветер и снег. Вначале я просил ее ночевать в такое время дома, но потом я понял, что это дает ей силы.
– Как так?
– Я и сам не знаю.
– Да… – задумчиво протянул Питер Лейк, вспомнив о том что он находится в теплом уютном доме, окруженном со всех сторон бескрайним мятущимся океаном льда и снега, похожим на дикую армаду, не встречающую никакого сопротивления. – А как же остальные?
– Вы о ком?
– О тысячах и о сотнях тысяч таких, как Беверли.
– Все мы таковы. Она облечена плотью, только и всего.
– Но ведь это нечестно!
– Пожалуйста, выражайтесь яснее.
– Несчастные люди не должны страдать так, как они страдают сейчас. Ведь миллионы людей умирают еще в молодости!
– Обездоленные? Вы говорите обо всех несчастных? Думаю, вы говорите о жителях Нью-Йорка, потому что там несчастны даже богачи. Но разве Беверли несчастна? Нет. Так о чем же вы говорите?
– Разница все-таки есть. Люди, о которых я говорю, – дети, их матери и их отцы – живут и умирают, словно звери. У них не может быть специальных спальных балконов, пуховых одеял и собольих мехов, мраморных плавательных бассейнов, докторов из Гарварда и Джонса Хопкинса, подносов с жарким, горячих напитков в серебряных термосах и счастливых семей. Я рад тому, что у Беверли все это есть, но этим-то она и отличается от других! На том обездоленном ребенке, которого я увидел в подъезде, не было ни обуви, ни шапки. Он был одет в какое-то тряпье, и он был никому не нужен, вы понимаете? Он никогда не видел пуховых перин и мог умереть в любую минуту! Он стоял там единственно потому, что ему некуда было лечь!
– Все это мне прекрасно известно, – вздохнул Айзек Пенн. – Я видел подобные вещи куда чаще, чем вы. Вы забываете о том, что я очень долго – дольше, чем вы прожили на этом свете, – был нищим. У меня были родители, братья и сестры, и все они умерли молодыми. Я все это знаю. Неужели вы считаете меня законченным глупцом? В нашей газете мы привлекаем внимание публики к различным проявлениям несправедливости и предлагаем свои варианты решения проблем. Мир действительно полон страданий. Но вы, вы, похоже, не понимаете того, что эти люди, права которых вы так горячо отстаиваете, вознаграждаются за свои страдания чем-то иным.
– Чем же?
– Своими эмоциями и чувствами. Их тела и их чувства имеют такую же определенность, как и микроскопические детали разных времен года или крошечные детали жизни огромного города. При всей своей видимой хаотичности они являются частью единого плана. Вы об этом не думали?
– Этот план кажется мне несправедливым.
– Кто сказал, – внезапно взорвался Айзек Пени, – что мы, люди, можем отличить справедливость от несправедливости?! Почему вы считаете справедливым то, что вам представляется таковым? Вам не кажется, что последствия и смысл определенных событий станут понятными только через много лет, через поколение, через десять поколений или, быть может, только перед самым концом человечества? Вы говорите совершенно здравые вещи, но при чем же здесь справедливость? Никто не сможет осознать ее, пока она не явит себя во всей своей славе. То, о чем я говорю, превосходит наше разумение, и тем не менее… Ни один хореограф, архитектор, инженер или живописец не мог бы измыслить столь грандиозного и столь тонкого плана. Каждое действие, каждая сцена занимают в нем свое место. Чем меньше у тебя сил, тем ближе ты к тому, что пронизывает собою все предметы этого мира, терпеливо подготавливая их к приходу будущего, которое будет ознаменовано не тем, что называем справедливостью мы с вами, но чем-то неизмеримо большим – чудесными связями, которых мы не можем себе представить, немыслимыми, страшными в своем величии картинами или, если хотите, наступлением золотого века, который явится не воплощением наших желаний, но голой истиной, на которой зиждется все, что было, есть и будет. Да, Питер Лейк, в мире существует справедливость, но она сокрыта от нас. Мы силимся отстаивать ее, не понимая, в чем именно она состоит. Впрочем, это не имеет особого значения, ибо искры справедливости вели нас от эпохи к эпохе подобно таинственным двигателям, энергия которых, передаваемая по незримым линиям, помогает людям совладать со тьмой.
– Право, не знаю, – смутился Питер Лейк. – Я думал только о Беверли. Честно говоря, я не слишком-то верю в золотой век, о котором вы говорите и которого, как я понимаю, мы никогда не увидим. Беверли-то здесь при чем?
Айзек Пени поднялся со своего кресла и направился к двери. Прежде чем покинуть кабинет, он вновь посмотрел на Питера Лейка, который неожиданно почувствовал себя страшно одиноким. От старого Айзека Пенна повеяло таким холодом, словно за ним стояли тысячи древних духов. В его глазах сверкнул огонь. Они превратились в огненные туннели, что вели в сокровенные глуби души, готовой в любую минуту покинуть этот мир.
– Неужели вы до сих пор не поняли того, что Беверли видит этот золотой век – не тот, который был или который будет, но тот, который существует уже сейчас? Я старый человек, но я никогда не видел ничего подобного. А она видит, вы можете себе это представить? Видит! Вы бы знали, как тяжело у меня от этого на сердце…
Рождественским утром дети, изнывавшие от нетерпения, наконец-таки получили свои подарки. Однако самым заметным событием этого утра стал первый в жизни подарок, сделанный Уиллой отцу. Она раздумывала над ним полтора дня, после чего Питер Лейк отправился за ним в городок Кохирайс, находившийся на противоположном берегу озера. Айзек Пени открывал свой подарок последним. В большой картонной коробке с дырочками он обнаружил белого кролика, к шее которого была привязана маленькая карточка с надписью: «От Уиллы».
В тот же день Беверли и Питер Лейк решили проехаться на санях и взяли с собой с полдюжины ребятишек: Уиллу, Джека, Гарри, прибывшую накануне Джейми Абсонорд (которая до сих пор оставалась неравнодушной к Джеку, хотя и старалась лишний раз не смотреть в его сторону), двух детей из семейства Геймли и Сару Шинглз, пухлую и своенравную девочку из Кохирайса, сочетавшую в себе резкость янки, неспешность индейцев, задумчивость англичан и импульсивность голландцев. Коренастые, привычные к морозам Геймли и юная Сара разместились на заднем сиденье саней, образовав весьма живописную группу, похожую на набор баварских резных фигурок.