Я подошла к ребенку и молча встала рядом. Гриша все так же смотрел на окно. Я тоже посмотрела и разглядела какуюто небольшую игрушку, висящую на окне.
– Что это у тебя висит на окне, Гришенька?
– Журавлик… Мама мне вчера подарила, сама сделала из тетрадки… А я раскрасил его… Мама сказала, что журавлик приносит счастье. – Гриша говорил чуть замедленно, но очень хорошо для своих семи лет.
– Вы навсегда заберете меня от мамы? – спросил меня Гриша и посмотрел совершенно несчастными, тут же намокшими глазами.
– Знаешь что, давайка мы не будем плакать на улице, а? Сегодня смотри как холодно! А то придется потом сопли лечить. Навсегда я тебя не заберу. У меня же есть своя дочка, я тебе рассказывала, помнишь?
Гриша кивнул. Я приобняла мальчика, взяла у него тяжелый рюкзак и пакет с одеждой. Чтото Лиля с одеждой перестаралась – всю полку, что ли, не разбирая, вывалила в пакет? И как только мальчик дотащил его сюда…
– Вы приведете меня к маме обратно?
– Конечно, Гришенька.
– Сегодня? – не очень уверенно уточнил мальчик.
– Посмотрим, малыш. Когда у вас ремонт закончится.
– У нас нет ремонта, – ответил мне Гриша и, вздохнув, взял меня за руку. – А я сегодня звуки опять слышал… Мама чтото говорила по телефону, смеялась, я сначала слышал, что она говорит… А потом стало тихо… и я услышал звуки… как будто играет музыка… Потом опять стало тихо… и снова заиграла музыка…
– А ты помнишь эту музыку?
Гриша кивнул.
– Я ее часто слышу. Только она все время разная. Похожая, но разная… И как будто играет… я забыл как называется… дудочка, и еще с кнопками сверху… Флейта!
– Понятно. А ты не пробовал записать мелодию? Или наиграть ее?
– Да, я иногда потом ее играю…
– А учительнице в музыкальной школе показывал?
– Нет. Я же давно не ходил в музыкальную школу. Меня водить некому.
Конечно. Как же я забыла! Лиля мне рассказывала, что ее мама вышла замуж и не может пока сказать мужу, что у нее есть внук. Вероятно, любовь к противоположному полу передалась Лиле по наследству, и она ничего не может с этим поделать, точно так же как ктото не может никак наесться – ест, ест, толстеет, сидит на диете, потом опять ест и ест – любит есть, и все тут. Любит вкус еды, запах, процесс поглощения. Когда еда во рту, когда она в тебе – так хорошо, так приятно, задействованы все клетки мозга, отвечающие за удовольствие и счастье. А если в тебе ее временно нет, ты думаешь только о ней, какая она будет, эта еда…
– Когда у тебя урок, ты не помнишь?
– Во вторник, кажется… Нет, я не знаю. У меня записано! – Гриша остановился и, совершенно подетски поставив рюкзак прямо в лужу, стал чтото искать в нем. – А тетрадок из музыкальной школы нет…
– Ладно. Мы позвоним в школу и спросим, когда у тебя урок. Договорились? И я отведу тебя.
– Хорошо, – обрадовался Гриша. – А заберет мама?
– Конечно, малыш. – Я отвернулась. – Заберет тебя мама. Обязательно.
В тот момент я даже не могла себе представить, что еще ждало меня впереди.
У меня дома Гриша, раздевшись, постоял в комнате, оглядываясь, и вдруг кудато направился. Я спешила приготовить обед, поэтому не стала помогать ему осваиваться. К тому же новое пространство для ребенка, если оно не враждебное, – всегда приключение. Через несколько минут я услышала простую мелодию. Вот оно что! Гриша както разглядел, что в маленькой комнате стоят пианино… Я вышла из кухни, тоже огляделась, сдвинула кресло и столик ближе друг к другу и сказала Грише:
– Хорошо, что ты пришел. Поможешь мне одно пианино выдвинуть в комнату. То есть, в большую комнату. Давай выдвинем то, что ближе к двери стоит…
Обед мой Гриша есть почти не стал. Посидел, задумчиво вертя ложку в супчике, молча встал изза стола, взял кусок хлеба и с ним вернулся к инструменту. Я не стала его останавливать – ребенок не ест, значит, не голоден.
Мне надо было бежать на вызовы, в сумке у меня лежало не меньше двадцати карточек. С некоторых пор наш главврач вернул традиции еще советских времен – все карточки хранятся в регистратуре, и врач на вызове обязан все вписать в карточку. Для наших пенсионерок это оказалось почти невыполнимым заданием – карточки некоторых ребятишек весят по тристачетыреста граммов. И надо топать и топать – по лужам, по лестницам, таща с собой всю эту тяжесть. Ято, конечно, смирилась с новым указом, мне так даже удобнее, не приходится с нуля начинать каждый осмотр.
Я уже надела сапоги, когда раздался звонок. Определившийся номер мне показался незнакомым, голос поначалу – тоже.
– Ну, слава богу, – сказал ктото, и я не сразу поняла, что звонит тот мужчина, с которым я нарушила свой вынужденный обет целомудрия сегодня ночью. – Я думал, ты не поднимаешь трубку.
– Нет, я только пришла с работы и ухожу на вызовы.
– Ясно. Зачем ты так исчезла утром? Тебе было плохо со мной?
Да, мне было плохо, когда я увидела аккуратно пришитые пуговички на твоей рубашке и детские наклейки, могла бы сказать я. И не сказала. Зачем пускаться в такие разговоры? Что бы он смог мне ответить? «А! Не обращай внимание!» или: «Я с женой не живу, просто вместе покупаем продукты, вместе их едим и обсуждаем за едой дочкины тройки»? Зачем ставить в идиотское положение его и себя? И решив так, я ответила:
– Я боялась опоздать на работу.
– Ясно…
Почемуто мне было совсем его не жалко. Даже просто почеловечески. Даже если он подумал, что потерпел какоето мужское фиаско.
– Я еще позвоню тебе? – спросил Олег.
Не надо – могла бы сказать я. Я вполне умею говорить «нет». Но мне не хотелось так уж до конца, изза собственной слабости и глупости, терять друга юности.
– Конечно, Олежек, позвони, – согласилась я и сама услышала, как неискренне это прозвучало.
– Ясно… – опять сказал он. – Ну, ладно. Олежек так Олежек. Но я позвоню.
Я побыстрее нажала «отбой». Чемто ему не понравилась такая конфигурация своего имени, хотя я ровным счетом ничего не имела в виду. Но я вот тоже терпеть не могу, когда меня называют Шурой или, что еще хуже – Шуриком. Одна моя подружка, Ксения, сколько ей ни говори, сбивается на «Шурика» в моменты особой откровенности. Может, я кажусь ей в эти моменты теплым, близким, все понимающим другом Шуриком, надежным и мудрым, таким, каких в природе просто не бывает?
Перед уходом я взглянула на Гришу, увлеченно подбирающего чтото на пианино. Мне пришла в голову отличная мысль. Я быстро сняла сапоги, прошла в маленькую комнату, взяла кучу Ийкиных нот, там наверняка найдутся и чистые нотные тетрадки, и положила всю стопку перед своим маленьким гостем.
– Разбирайся, здесь много хорошей музыки. Ты ведь умеешь по нотам читать?
– Конечно! – обрадовался Гриша.
– И записать можешь ноты, если опять… услышишь чтото.
Он както странно взглянул на меня и опустил глаза.
– Ты что, Гришенька?
– Мама не разрешает об этом никому говорить. Я плохо сделал, что сказал вам…
– Да почему? Что ты? – Я присела перед ним на корточки, чтобы лучше видеть его глаза.
– Потому что мама говорит, что я… – он подумал, смешно наморщив лоб, – шизоид.
– Шизоид… – невольно повторила я за ним это слово. – Да что ты, Гриша!.. – И я замолчала. Потому что даже и не знала, что сказать дальше. Сказать, что мама его – дура? Или что она пошутила? А может быть, просто слова перепутала? Имела в виду, что он вундеркинд, а сказала – шизоид… Или надо было сказать – наплюй на то, что говорит мама? Ведь она объяснила ему, что означает это слово, судя по ужасному, убитому выражению лица мальчика. В растерянности я перебирала стопку нот, лежавших на пианино, и увидела старую Ийкину тетрадку по сольфеджио.
– Вот смотри, это моя дочка писала диктанты в музыкальной школе. А это, кажется, задание по композиции, она сама пыталась музыку придумывать, несколько фраз, и записывала нотками. Можешь попробовать сыграть…
Гриша недоверчиво посмотрел на меня.
– Хорошо…
Оставив Гришу за пианино, я как могла быстро вышла из дома. Уже в лифте я просмотрела адреса. Ну, как нарочно! Хоть бы два вызова в одном и том же доме или в соседних! Была бы машина, конечно, все было бы проще. А так… Автобусы в Строгино, как начали ходить тридцать пять лет назад по маршруту «Метро „Щукинская“ – кровати граждан вот этих пяти громадных домов, еще тех и вон тех», так и ходят. Внутри нашего района, состоящего из нескольких огромных замкнутых дворов – фантасмагорических потомков традиционных московских двориков, передвигаться можно или пешком, или на собственной машине.
Я остановила свой ворчащий внутренний голос и, взглянув на совершенно ослепительное небо, густосинее, с чистейшими легкими облачками, стремительно мчащимися по небу, вдруг подумала: как хорошо, что в такой прекрасный день я могу пешочком пройтись по улице, и не раз, кстати. А вот каково же тем людям, кто работает в метро, или в полуподвальных помещениях с мертвенным белым светом и принудительным воздухообменом, или в книгохранилищах? Они даже не узнают, какой чудесный сегодня был день. А ведь утро было совершенно другое – когда я шла по дороге, не надеясь поймать машину на трассе.
Неужели это все один и тот же день? Как будто целая неделя прошла со вчерашнего вечера…
Я несколько раз пыталась звонить домой, но Гриша не поднимал трубку. То ли боялся, то ли так увлекся музыкой. Я заходила в очередной подъезд, когда у меня промчалась какаято мысль, даже не мысль, а тень мысли. Чтото хорошее, связанное с этим мальчиком, которому в раннем детстве приходится узнавать, что такое – быть нелюбимым. Что это может означать для всей последующей жизни ребенка, многие родители просто не понимают. Так много говорится о папах, не дающих детям достаточно любви, но уж если малыш не получает в нормальном количестве витамина маминой любви, последствия могут быть непредсказуемыми и самыми ужасными. Но сейчас я как раз подумала, что… Я не успела ухватить свою мысль, меня отвлекла женщина, вместе с которой я вошла в подъезд, не позвонив по домофону в квартиру больного ребенка. Женщина подозрительно посмотрела на меня и спросила грубоватым, натруженным голосом:
– Куда?
– В двадцать девятую, – миролюбиво ответила я, понимая ее опасения – мало ли кто с милой улыбкой и потрепанной кошелкой может проникнуть в закрытый подъезд.
– В двадцать девятую!.. – повторила женщина недовольно и так громко, что я даже отступила от нее на шаг. – Смотри, я потом там на лестнице проверю! Если ты там…
Слушая, как она вслух предполагает, что я могу сделать на лестнице, я поспешила пешком подняться на шестой этаж – все лучше, чем она скажет мне это в лицо. Все равно я вряд ли сумею ловко и остроумно ответить. А уж ругаться точно сегодня не смогу. Я вдруг почувствовала, что ужасно устала. Между четвертым и пятым этажом я приостановилась, чтобы отдышаться, и услышала все тот же грубый голос. Надо было сразу рявкнуть на нее в ответ, тогда она давно была бы уже дома. А так женщина все кричала и кричала мне вслед и никак не могла успокоиться.
Таким голосом кричала одна преподавательница у Ийки на танцах – года два я пыталась водить ее на хореографию. Но, несмотря на прекрасную природную растяжку и музыкальность, Ийка совершенно равнодушно относилась к занятиям. Однажды я пришла чуть пораньше и услышала, как ее преподавательница, энергичная женщина лет сорока пяти, вдруг взвыла за дверью: «Стоять! Всем стоять по стойке смирно! Рты свои закрыть! Навсегдааа!» Если бы голос был не такой страшный, не напоминал бы рев раненого бегемота, это звучало бы даже смешно.
Ийка вышла тогда с занятия бледная, напряженная, прижалась ко мне, и я решила больше не водить ее на танцы, где под прелестную музыку Шопена просят навеки закрывать рты и вытягиваться по стройке «смирно». Через пару лет мы встретили эту преподавательницу, она узнала Иечку, посетовала, что та перестала ходить на танцы, и рассказала, что сама нашла теперь хорошую работу в закрытом фитнесцентре. Глядя на улыбающуюся, спокойную женщину, мне трудно было поверить, что именно изза нее Ийка перестала ходить на танцы, которые ей поначалу так нравились.
Есть родители, которые считают, что детишкам полезно с малых лет привыкать к жестокости жизни и даже хорошо, если встречаются такие преподаватели. Ребенок, который научился спокойно пережидать крики и ругань учителей, не погибнет, как нежный оранжерейный цветочек, от первого дуновения промозглого ветерка. Мне же почемуто кажется, что дети, вынужденные терпеть жестокость и грубость родителей или преподавателей, становятся похожими на хитрых, злых зверьков, действительно умеющих пережидать страшные минуты, закрыв глаза, напрягая все свое маленькое закаленное тельце и ненавидя, истово ненавидя и воспитателя, и весь мир – враждебный, лживый, несправедливый.
Обход занял у меня часа три, сегодня я старалась не пускаться в подробные разговоры с мамами и бабушками. Как только разговор плавно переходил на дурные привычки мужа или на подорожание электричества, я показывала сумку с карточками и помахав на прощание своему очередному сопливому пациенту, быстро уходила дальше.
Я звонила и звонила Грише, и, слава богу, один раз он всетаки снял трубку. Задумчиво и тихо ответил мне почти на все вопросы, и я несколько успокоилась.
Было уже около семи часов вечера, когда у меня остался один только вызов. Вернее, даже не вызов, а адрес. Ведь меня никто к Владику не вызывал. Я взглянула на себя в стекло киоска с газетами… Так. А что, собственно, гонит меня туда? Только ли бедный маленький мальчик, еще один бедный мальчик… Мальчик и правда тронул мою душу. А зачем я тогда посмотрела, как выгляжу? Я иногда по несколько дней причесываюсь и мажусь кремом не глядя в зеркало, не подкрашиваюсь вовсе и совершенно не интересуюсь, как при этом выгляжу… Благо светлые, слегка вьющиеся от природы волосы, доставшиеся мне от мамы, всегда создают впечатление некой, очень приблизительной прически. Изящная блондинка, милая и невредная, – просто мечта любого мужчины. Идет сейчас эта мечта одна, в невероятно потрепанной шубейке, похожей на двенадцатилетнего эрдельтерьера, и сама себе не очень нравится.
Вот, наверно, в чем моя беда и ошибка: я никогда себе не нравилась. Когда мне говорили: «Ты такая тоненькая!», я слышала: «Ты такая худосочная…» Когда делали комплимент моим серым глазам, я присматривалась к ним и обнаруживала, какие же они невыразительные и неяркие… Я всегда хотела быть выше, крупнее, иметь тело, говорить так, чтобы меня было слышно. Я хотела быть какойто другой, не такой, как родилась. Почему? Мне не хватало родительской любви в детстве?
Мама очень любила папу, всегда, сколько я помню себя и их. Родители были сами по себе, любящие друг друга, нежные, дружные, как ниточка за иголочкой, а я – сама по себе. Они отправляли меня в лагерь, а сами ехали отдыхать в санаторий. Они оставляли меня дома, а сами шли в консерваторию. Они укладывали меня спать пораньше, как положено, чтобы я могла выспаться перед школой, а сами долго сидели и увлеченно о чемто говорили за стеной. Я слов не разбирала, только лежала и слушала веселый, невероятно интересный и непонятный, словно на иностранном языке, разговор.
Нет, у меня нет обид на родителей. Они давно состарились. Я родилась поздно, мои мама с папой всегда оказывались старше родителей моих подружек. Я люблю их, навещаю, мне казалось, что я и Ийке сумела привить уважение к ним – любовь не привьешь.
Размышляя, я, наверно, не сразу услышала, как какаято женщина говорит мне:
– Александра Витальевна! Да что ж такое!..
Она обогнала меня и остановилась передо мной, так, как тормозят машину, раскинув обе руки в стороны.
– Зову, зову вас… Не узнаете? Медсестрой я у вас работала… Вера Васильна… Вспомнили?
Да, точно. Нин Иванна бастовала, когда нам полгода не платили зарплату. Это было лет десять назад. Менялись министры здравоохранения, каждый чтото пытался реформировать, то давали, то отбирали, меняли порядки, структуры, имеющие мало отношения к реальной жизни. И месяцев шесть до нас почемуто не доходила зарплата. Мне помогали родители, но я даже подумывала – не устроиться ли хотя бы нянечкой в платный садик, где зарплата стабильная…
Нин Иванна сидела на даче, и, наверно, правильно делала. Лето стояло жаркое, и бесплатно ходить на работу смысла не было. Вот тогда и появилась Вера Васильевна. Образования у нее было маловато – фельдшерица со стажем работы в военной части под АлмаАтой. Но она согласна была ждать зарплату и помогать мне, чем могла. Правда, когда в ноябре заплатили зарплату за полгода и стали платить каждый месяц, Веру Васильевну наш главврач перевел в кастелянши, а потом вообще уволил – у нее не оказалось никакой прописки на тот момент.
– Здравствуйте, Вера Васильевна, я помню вас, конечно. Как вы поживаете?
– Да как! – улыбнулась та и махнула рукой. – Никак. Нормально. Замуж вот вышла.
– Поздравляю… – я с некоторым сомнением посмотрела на свою бывшую медсестру. Хотя на самом деле ей и летто не так уж много, сорок пять – сорок семь, наверно.
– Особо не с чем, – вздохнула она. – Уже развелась. Пил новобрачный мой так, что штукатурку по ночам ходил слизывать в подъезде. Да, да! Ты не смейся. Так все горело внутри – мелом заедал. Ну, а вообще ничего. Я что тебя догнала, вас то есть… Я нетрадиционной медициной сейчас занимаюсь. У меня же все – и мать, и бабка – травы варили, шептали там, ну, понимаешь… Я тоже умею. Только раньшето все смеялись над этим, а сейчас – сама знаешь. Вот и я тоже – устроилась в центр один… – Она протянула мне листочек. – Может, так и неудобно говорить… Но если кто у тебя будет… сложный случай какойнибудь… Из деток или взрослый кто… Можешь к нам направить… Консультация бесплатно.
– Ага, – вздохнула я. – А на консультации скажут: у вас неоперабельная опухоль, последствия от трех инсультов и скорая смерть. Но если пошептать чуток, но все само рассосется, особенно последняя…
Вера Васильевна растерянно взглянула на меня. А мне стало неудобно. Что это я, в самом деле? Устала, наверно. Или волнуюсь, ведь я сейчас встречусь с папой Владика, который чемто так меня задел… Неожиданно задержавшимся на мне взглядом, чемто еще? Откровенным барством? Или, наоборот, искренностью и беспомощностью? Мне он в целом не понравился, я уже это честно сама себе сказала. Но чтото же мне в нем понравилось? Или в самой себе, когда я с ним общалась… И теперь чтото гонит и гонит к нему снова – проверить, не возьмет ли он снова меня за ногу, что ли? Понимая, что идти туда не обязательно, я все же иду. И сама на себя при этом сержусь. Но при чем тут бедная женщина, которая выживает, как может? Я побыстрее взяла у нее рекламный листочек.