— Почему, дорогие мои земляки, не слышу аплодисментов? Артиста нада приветствувать! Ето ему приливаить силу!
Послышались робкие аплодисменты. Аплодировала молодежь. Они в кино бывают, читают — знают, что значит «аплодисменты». За ними уже и бабы с мужиками, смущаясь и радуясь по-детски, начали хлопать в ладоши…
— Другое дело, земляки! Чуковней, чуковней — не стесняйтесь! Мелодекламация — исполняить актриса Людмила Гурченко! Аккомпанируить на быяне Марк Гаврилович! Не слышу аплодисмента… А-а! Во ето другое дело! — И шепотом мне: — Побольше драматизму, дочурка, ну давай, вжарь, як следуить… З богум.
И я, окрыленная папой и аплодисментами, начала драматическую мелодекламацию на мотив «Крутится, вертится шар голубой».
Слушатели всхлипывали, громко сморкались. Все, о чем я читала, было для них понятным, знакомым, пережитым…
— А щас моя дочурка исполнить танцы республик! Гопак — танец Украины.
Я быстро забежала за простыню, надела на голову венок из бумажных цветов… Потом папа объявил «Танец Грузии — лезгинка». (Я надевала на голову косынку, завязывала узлом сбоку, чтобы болтались концы). Ударным, последним танцем был татарский «Чок якши». Зрители должны повторять хором: «Чок якши!» Но папа сказал: «Тута бабы етага не потянуть… Давай без народу — одна». И я в маминой довоенной тюбетейке с удовольствием танцевала комичный танец «Чок якши».
Бабы и мужики аплодировали уже без напоминаний. Им понравилось. В конторе стало весело, все раскрепостились…
— А щас Марк Гаврилович исполнить «Паппури на тему советских песен». И не на быяне, земляки, а… щас узнаете. Такога вы ще не видели. Аккомпонирует мне на быяне уже знакомая усем моя дочурка Людмилка.
Это был папин коронный номер. Я только скромно играла на басах: умпа-умпа, умпа-умпа, или вальс: умпа-па-умпа-па. Мне нужно было подыгрывать папе, делать вид, будто я все вижу в первый раз, и удивляться, смеяться, следить, затаив дыхание… А следить было за чем! Папа играл на семи гармошках! Он постепенно вынимал все меньшую и меньшую. Футляр пустел и пустел. На каждой гармошке шел короткий музыкальный номер. Самая маленькая была с тремя клавишами, со спичечный коробок. Растянешь гармошку — «до», сдвинешь мехи — «ре». Три клавиши — шесть нот. К этой гармошке публика уже накалена. Нетерпеливое ожидание — неужели еще одна? Куда ж меньше? Папа смотрел на стол, где выстроились уже шесть «отработанных» инструментов, потом — в «кулисы», потом искал на полу, потом вопросительно смотрел на меня — я растерянно поднимала плечи. Зал проделывал то же самое. Все крутили головами, переговаривались громким шепотом. А папа, что-то наконец вспомнив, смотрел в один боковой карман… Нет! Во второй — нет… «Что же делать?» — говорило его растерянное лицо. И вдруг, сообразив, хлопнул себя по нагрудному карману фрака, подморгнув глазом залу, под общий одобрительный рев, вынимал малютку-гармошку вместе с носовым платком! Успех!.. «Та што там гаварить…»
— Лирические и патриотические песни наших композиторов. Поеть Людмила Гурченко!
Песни принимались с душой, а после исполнения «Давай закурим!» в задних рядах даже закурили.
В завершение я спела «Два Максима». А в конце песни вместо слов «„так-так-так“, — говорит пулемет» я выбивала звук пулемета чечеткой. И тут же следовал мой ударный номер.
— Акробатический этюд! У том же самом исполнении! Мастер на все руки — моя дочурка Людмилка! Ну, бабы, держитеся…
В это время я за простыней надела прямо на платье полосатые шаровары и вальсом выпорхнула на акробатический номер. Что творилось в зале! Когда я сделала мостик, женщины вскочили, выкрикивая: «Марка! Угомони дочку! Она ж в тебя луснить напополам…» А папа играл вальс «Дунайские волны» и подмигивал — еще не то, мол, будет. Папа сиял!
В этот вечер папа был необыкновенно обаятельным. Я понимала маму, понимала, почему она его всегда прощала. Я вот все время старалась не забывать про обиду на папу, но у меня ничего не получалось. Я смотрела на него, и лицо мое помимо желания расплывалось в улыбке. А как же после этого сердиться? Это ж совсем глупо.
После концерта были танцы. Папа играл, а я с видом взрослой, опытной актрисы — одна бровь вверх, другая вниз — устало улыбалась публике.
Когда я стану актрисой, то обязательно буду и петь, и танцевать, и играть, и чечетку, и акробатику… Как сегодня. Ах, какое необыкновенное счастье — быть актрисой!
Моя мечта все сыграть в одной роли осуществилась через тридцать лет, в 1978 году в телевизионной программе «Бенефис». Здесь все мои героини поют, танцуют и, как каждая женщина, мечтают о любви! Готовая, в гриме, я входила в павильон, включали фонограмму … разливалась музыка — блаженство! И я неслась на крыльях навстречу своей осуществившейся мечте! Кто назвал этот жанр легким? Почему он неуважаем и к нему нет должного внимания? После «Карнавальной ночи» я долгие годы была актрисой несерьезной — «актрисулькой» легкого жанра. Я на себе испытала эту второсортность… Но какой же он легкий, если актеров этого жанра можно сосчитать по пальцам, а режиссеров — и того меньше? В легком жанре нужно обладать всем: здесь нужны и музыкальность, и пластичность, и ощущение тончайших нюансов в ритме, тональностях, оркестровках. Этими качествами актер и режиссер легкого жанра должны обладать плюс к тому, чем обладают режиссеры и актеры, работающие в «трудном» жанре.
Если это такой легкий жанр, то почему драматические актеры так редко бывают интересны в нем? Сейчас этот жанр в моде. Нет ни одного театра, где бы не ставили мюзиклы. Почему же так мало интересных открытий? Потому что для легкого жанра надо родиться! Если актер под чужую фонограмму открывает рот, то он только синхронно артикулирует, а поет и рвется наружу чья-то другая талантливая и эмоциональная душа. Если танец навязан актеру, то сразу заметно, что он не танцует, а работает. А работы в легком жанре не должно быть видно. Именно в этом смысле он действительно «легкий».
Теперь мне вроде простили старые грехи — принадлежность к легкому жанру. Недавно в одной статье, где разбирались мои последние драматические роли, проскользнула мысль: теперь, мол, она имеет право повалять дурака и побалагурить в «Бенефисе». Рядом с такими серьезными ролями это можно себе позволить… Нет, для меня это не так. Мой любимый легкий жанр меня всегда обновлял и делал счастливой, несмотря на результаты.
И тогда, в деревне, после концерта, мы с папой были так счастливы — мы два часа «держали» зал!
По Дунаевщине мой папа прошел могучим ураганом. Его никто и ничто не сдерживало, и он «выступал» во всю свою силу! Было все: и радость, и слезы, и безудержное загульное застолье, и тяжкое похмелье, и концерт во фраке, и воспоминания, и «кровенные», и батька, и поминки, и Фекла, и нож, и драки. Деревня словно бы вздрогнула, всколыхнулась, словно обновилась…
Нас провожали всей Дунаевщиной. Все несли гостинцы «для Марки и его дочки от городской бабы»…
Но больше всех хлопотала Фекла: «Для Люськи, для Лели. — А потом увидит меня, покраснеет: — Для твоей мамки». Провожала нас до самого поезда. Десять километров пешком несла на себе самое тяжелое. Папе не дала: «У папки твоего живот увесь рваный…»
Всю жизнь папа втайне страдал за Феклу и за сына Володю. Всю жизнь им помогал… Когда я была с папой в деревне, Володя служил на флоте — он на восемь лет старше меня. Я его увидела позже… Он похож на папу, только нос с горбинкой, как у Феклы. После армии Володя стал шахтером в Дзержинске. Он и сейчас там живет.
Когда папа умер, Володя приехал на похороны со своим старшим сыном. Мы стояли рядом, такие разные, но очень родные. А напротив стояла «Ляксандровна» — так называл Володя мою маму. Я все время смотрела на Володины руки — большие, сильные, точно как у папы, и, точно как у папы, на них были черные точки от угля…
Став взрослым, он все понял, простил отца. Но разве можно было его не простить? Ведь это же был папа… Он был таким. Вот и все.
Фекла так никогда больше и не вышла замуж, все ждала своего «Марку».
Мы стояли последний раз вокруг «Марки»: я, Володя, мама… и молчали…
«Спи спокойно, дорогой папа, — сказал, наконец, Володя. — Хай земля тебе будить пухум…» Первый раз в моей жизни папу при мне еще кто-то называл папой…
Мы стояли последний раз вокруг «Марки»: я, Володя, мама… и молчали…
«Спи спокойно, дорогой папа, — сказал, наконец, Володя. — Хай земля тебе будить пухум…» Первый раз в моей жизни папу при мне еще кто-то называл папой…
Тогда, в 1946 году, когда мы возвращались домой в Харьков, папа меня попросил: «Не нада, дочурка, не гавари Лели… Ты же ее знаешь, не пойметь, начнеть вырабатывать себе разное…» — И заплакал. Я опять его сильно любила, даже еще сильнее.
Совсем безнадежно
Вернулся раненый Паштетик, он сильно хромал. Паштетик работал в пивной на базаре, зарабатывал неплохо. Он предложил папе тоже поработать в пивной, чтобы продержаться, но мама об этом и слышать не хотела.
В доме у нас было совсем безнадежно. Кончилась деревенская картошка, кончилась мука, папа метался по городу, от дружка к дружку, по учреждениям, но работы по специальности все не было. И вскоре папа, провожая меня в школу, шепнул, чтобы я его нашла на базаре в пивной: «Нада, дочурка, мне подсобить. Тока маме ни звуку». После школы я прямиком — по Рымарской через Бурсацкий, на базар — к папе!
… Скоро в пивной появились постоянные клиенты — папины и мои поклонники. Все желали угостить баяниста. Буфетчик наливал клиенту водку, а папе воды. Папа весело чокался, говорил свое «за честь, за дружбу», а вечером получал деньги за водку, которую не пил. Зато холодной воды ему приходилось выпивать больше литра за вечер. «Вот баянист, какой здоровый, черт! Как пьет! И не пьяный», — удивлялись посетители, и папин авторитет еще больше вырастал.
Мои походы к папе держались в строгом секрете от мамы. Если бы от этом узнала Матильда Владимировна?! Да меня бы с позором выгнали из обеих школ… А я бегу без оглядки к папочке в пивнушку, которую он называл солидно — буфетом. «Да работаю щас временно ув одном буфете… Скоро вже будить настыящая работа». Настоящей работы еще долго не было, но жить нам стало немного легче.
Я пела, а клиенты, бывшие фронтовики, большей частью, израненные, потерявшие родных, теплели, оттаивали, начинали вспоминать… У буфетчика — больше заказов, папа чаще пил холодную воду, а мне сыпались деньжата и очередной заказ:
(Папа на басах: па-па-па-па).
У нас в доме появились новые «кровенные» друзья, рьяные папины поклонники. Один — без руки, другой был танкистом, горел в танке — половина лица обожженная. А третий, такой красивый, голубоглазый, совсем молодой, — на коляске, без ног. Валентин. Подъедет, ни на кого не смотрит, глаза вниз — ни «здрасте», ни «до свидания»: «Марк Гаврилович у себя?» Проезжает прямо в комнату — хоп — на стул вместе с коляской и смотрит влюбленными глазами на папу. А маме было приказано принимать всех вежливо и быть «поласковее, полегчий з людьми, якеи пострадали за Родину». Начиналась любимая песня. Пел ее папа:
Валентин жениться не успел… Танкиста жена бросила… А у того, что без руки, все умерли в оккупацию…
Этот день я в жизни никогда не забуду! Маме сообщили, что меня видели в пивнушке. Сначала был жестокий скандал. «Какой ужас! Какой позор! Больше так жить невозможно!» Она возьмет меня и уйдет из дома, а папа пусть остается со своими сявками и бродягами. — «Это то, что тебе надо!» А ей хватит всю жизнь страдать. «И ребенка тянет за собой!» Ах, какая она несчастная!.. Папа стоял, виновато опустив голову.
И вот в самый разгар скандала появляется вся «кровенная» троица с выпивкой, садятся по своим местам, и пошло «За честь, за дружбу», «За Марка Гавриловича!», «За Родину!», «За Сталина!», «Где же вы теперь, друзья-однополчане?»… И выпивки не хватило. Водки в доме не было. Деньги лежали в шифоньере под замком, а ключ был у мамы.
— Лялюша, подкинь деньжат…
— У меня денег нет.
— Лялюша полегчий, полегчий… ты ж меня знаешь. Прошу по-хорошему: сходи у магазин. У меня у доми мои кровенные друзья.
— Нашли себе пристанище! Вон пусть идут на базар, в пивнушку, «кровенные».
О чем мама думает? Как она отвечает? Разве с папой так можно? Да еще при людях, да когда он в таком состоянии… Что сейчас будет?!
— Значит, не дашь?
— Нет.
— Та-ак. Где мои пять братов, свинцом налиты — смертю пахнуть? — спросил папа, оглядывая свою огромную пятерню. — Я ДОПРа не боюсь… Ну, сама напросилася!
В маму полетели бутылки, стаканы, тарелки… Мы выскочили в коридор, но потом я не выдержала, опять заглянула в комнату — меня-то папа не тронет. На ходу перевернув стол, он подскочил к шкафу, одним ударом пробил фанерную дверцу (она аж запищала, бедная). Папина рука осталась там, внутри шкафа, он с силой рванул ее, и дверца открылась.
Папа десять лет был забойщиком в шахте. Уголь тогда рубили вручную, и папины руки были необыкновенно сильны. Один раз он на спор пробил дубовый стол. Потом две недели не мог играть. Очень любил быть победителем в спорах.
Папа вырвал руку, взглянул в зеркало. Белые страшные глаза попали в «волну», стали вдвое больше. Белое лицо. На лбу черные слипшиеся кольца волос… Даже «кровенные» притихли и перестали подначивать папу: «Ну-ка покажи ей…»
Мы с мамой побежали к тете Фросе. Она теперь жила в такой же квартире, как и мы, только подальше на Клочковской. Мы часто к ней ходили. Тетя Фрося папу знала с моего рождения.
… Мама точно рассчитала, когда пора возвращаться домой. Она шла очень быстро, победоносно напевая, заранее предвкушая наслаждение от того, как папа сейчас будет просить прощения. Я еле поспевала за ней и не знала, как мне вести себя: кого винить, кого жалеть, на чьей стороне быть…
Папа сидел посередине комнаты на стуле без спинки, вокруг — битая посуда, стол перевернут, руки у папы в засохшей крови…
Как только нас увидел, обхватил голову руками и зарыдал. Каждый раз у меня сердце разрывалось от жалости к нему. А мама стояла с неприступным видом и с тайным удовлетворением слушала: «Лялюша, дорогенькая, прости меня, прошу от чистага серца, бога ради… Я ж тибя усегда честь по чести прошу — когда я пьяный, будь ласка, не иди супротив меня, подражай мне, а то будешь бедная. Я ж тогда делаюсь… убить могу. Дочурочка, моя ластушка, скажи хоть ты ей, ты ж меня знаешь. Я ж ДОПРа не боюсь».
… Я вижу, что рядом с разбитой посудой лежат папины инструменты: напильник, ножовка, молоток.
Я смотрю на шифоньер. На месте безобразной дырки в дверце папа аккуратно выпилил овальную рамочку. А с внутренней стороны приклеил фотографию, снятую в Берлине. Стоит мой папа на лужайке, на фоне знаменитого «баронськага» замка, в черном фраке, в белой манишке, в руках «Фрателли Грозио», а на лице — лучистая, добрая «папина» улыбка!
Работа по специальности
Впервые после войны папа опять стал баянистом. Наконец-то начал работать по специальности. Это был санаторий для ослабленных детей, больных дистрофией. Он находился тут же, в городе, на улице Чайковского. Занимались с детьми воспитатели-учителя. Вместе с папой устроилась сюда работать и мама.
Этот санаторий Чайковского был первым этапом в нашей жизни, после которого мы стали лучше жить. Папа и мама словно помолодели. И каждый раз счастливые шли на работу. К детям! Как до войны. Даже не верилось, что невзгоды, мытарства, огорчения позади.
Папа, взвалив баян на плечо, громко, чтобы все слышали во дворе, говорил: «Ну, я пошел у санаторию к дитям, они меня вже ждуть…»
«Дядя Мара пришел!» — кричали дети, обступая папу. Он снимал с плеча баян, а они аккуратно снимали с баяна чехол, «готовили инструмент к работе» и смотрели в ожидании на дядю Мару.
Меня тоже устроили в санаторий. Мама работала за мою путевку. Как мне прекрасно жилось в санатории на Чайковского! Хожу в школу, делаю уроки! Чисто, красиво! Ем четыре раза в день! В санатории нам читают вслух интересные книги: «Четвертую высоту» — про Гулю Королеву, сказы Бажова, книги Аркадия Гайдара, «Детство» Горького, больше всего я любила «Голубую чашку» Гайдара.
Однажды наша воспитательница почувствовала себя плохо. Чтобы не сорвать мероприятие, то есть «чтение вслух», она попросила почитать детям мою маму.