А вдруг теперь он станет тупым и бездушным драчуном-громилой, каких сам видел на школьном дворе?
Он заметил, что Эмили идет рядом с ним. Он не мог бы объяснить почему, но легче ему от этого не стало. Что за мания у девчонок влюбляться в забияк…
Около пяти вечера жандармский пикап доставил Бернадетту Дэме домой. От вида этой убитой горем женщины разрывалось сердце.
В ожидании возвращения матери Антуан включил телевизор и посмотрел новости – репортаж о тревожащем воображение исчезновении маленького Реми Дэме. На экране мелькнули несколько городских планов. Сначала церковь и мэрия, потом показали главную улицу. Пытаясь придать событию побольше драматизма (подпустить немного чувства, потому что показывать или говорить журналисту было нечего), репортер проделал путь от центра города к дому Реми.
Глядя, как камера двигается по главной улице, через площадь, мимо бакалейной лавки, мимо школы, Антуан почувствовал, что ему не хватает воздуха…
Камера приближалась не к дому Реми, а к его дому.
И искала она не пропавшего ребенка, а его.
Наконец на экране появилась их улица, дом Мушоттов с выкрашенными на английский манер бледно-зелеными ставнями, потом сад Дэме. Стараясь материализовать и подчеркнуть пустоту, вызванную отсутствием маленького мальчика, оператор сделал обзор местности, задержался на качелях, чтобы отметить заброшенность, потом на садовой калитке, которую ребенок, вероятно, толкнул, чтобы выйти…
Панорамный план захватил часть сада Куртенов, и Антуан стал ждать, когда камера сфокусируется на их доме, пройдется по фасаду, поищет его самого и наконец найдет возле окна. Приблизится – и в довершение даст крупный план его лица: «А вот мальчик, который убил Реми Дэме и закопал его труп в лесу Сент-Эсташ, где жандармерия обнаружит его уже завтра с самого утра».
Антуан инстинктивно отступил назад и бросился в свою комнату, чтобы спрятаться.
Госпожа Куртен вернулась из города с покупками. На сей раз поход по магазинам занял у нее в три раза больше времени, чем обычно. Антуан слышал, как она разгружает в кухне сумки. Потом мать поднялась к нему. Лицо у нее было напряженное.
– Арестовали не учителя коллежа…
Антуан оторвался от своих трансформеров и посмотрел на мать.
– …а господина Ковальски.
7
Арест колбасника потряс госпожу Куртен и ее сына.
Антуан упрекал себя за подобные мысли, но ничего не мог с собой поделать: если господина Ковальски признают виновным – он не задавался вопросом, как это возможно, – если бы Ковальски объявили виновным, он переживал бы меньше, чем если бы это был кто-то другой. Мать всегда страдала, что ей приходится на него работать, у него была дурная репутация и отвратительная рожа. Поиски, которые ничего не дали, пруд, в котором ничего не выловили, сейчас вот арест Франкенштейна… Антуан вообразил, что, возможно, теперь этот кошмар прекратится, что он окажется в безопасности. Но оставался Тео, чьи гнусные намеки могли навести на него. Как далеко он пойдет? А что, если он расскажет отцу? Или жандармам?
Антуан злился на себя, что поддался приступу гнева и подрался с Тео. Надо было не обращать внимания, он сглупил.
– Кто бы мог подумать, – пробормотала госпожа Куртен. – Господин Ковальски…
Она была заметно взбудоражена новостью.
– Ты его никогда не любила, – сказал Антуан. – Тебе-то что?
– Да, конечно! И все-таки… Когда лично знаешь человека, это совсем другое дело.
Она помолчала. Антуан подумал, что она пытается представить себе, как этот арест может повлиять на ее жизнь, на ее работу. Она выглядела озабоченной.
– Будешь работать в другом месте. Ты же постоянно жаловалась, вечно не хотела идти туда.
– Да что ты говоришь? Ты думаешь, так легко найти работу?! – Она рассердилась. – Расскажи это рабочим, которых господин Вейзер сократит первого января!..
Вот уже несколько недель, как над Бовалем нависла угроза сокращений. Когда его спрашивали, господин Вейзер отвечал уклончиво. Он еще не знает, это зависит от многих обстоятельств, следует дождаться триместровых отчетов… Рабочие отмечали, что в последние два месяца заказы сыпались один за другим. Но так бывало каждый год перед Рождеством. Господину Вейзеру пришлось снова взять на работу сокращенных три месяца назад рабочих. Даже господин Мушотт вышел на несколько недель. Но компенсировало ли это потери осеннего кризиса, когда количество заказов резко снизилось? Никто в таких делах ничего не понимал.
Антуан частенько размышлял, действительно ли его матери так уж необходимо работать. Вот уже пятнадцать лет она проклинает господина Ковальски. Чтобы заработать сколько? По правде говоря, Антуан об этом ничего не знал, но точно не бог весть что. Разве они такие уж бедные? Госпожа Куртен никогда не жаловалась на алименты, которые получала от бывшего мужа. «Во всяком случае, что касается денег, он ведет себя корректно», – иногда говорила она, хотя Антуан не понимал, в чем еще она может его упрекнуть.
– Ну ладно, это еще не все, – наконец сказала она, – теперь тебе надо подготовиться.
Но она имела в виду что-то другое.
В тот год, в порядке очередности среди близлежащих городов, рождественская месса должна была проводиться в Бовале. Она была намечена на половину восьмого вечера, потому что кюре предстояло проделать немалый путь, чтобы потом провести еще шесть служб в департаменте.
Отношения госпожи Куртен с религией были осторожными и практичными. Из осмотрительности она послала Антуана изучать катехизис, но не настаивала, когда он заявил, что не хочет больше туда ходить. Сама она посещала церковь, если нуждалась в помощи. Бог был для нее кем-то вроде дальнего соседа, с которым приятно иногда встретиться и время от времени не зазорно попросить о небольшой услуге. Госпожа Куртен посещала рождественскую мессу так, словно наносила визит престарелой тетушке. В этот полезный религиозный обычай она вносила и некую долю конформизма.
Бланш Куртен родилась в Бовале, здесь она выросла и жила, в этом заштатном городке, где все за всеми наблюдают, где чужое мнение имеет колоссальное значение. В любых обстоятельствах она делала то, что полагалось делать, просто потому, что все вокруг делали так же. Она дорожила своей репутацией, как своим домом, а может, даже как своей жизнью, потому что точно умерла бы в случае утраты своего доброго имени. Полуночная месса была для Антуана всего лишь очередной обязанностью среди прочих, исполняемых им в течение года, чтобы его мать оставалась в собственных глазах женщиной, с которой можно иметь дело.
Как и всюду, верующих в Бовале поубавилось. Если в течение года воскресные службы и собирали достаточное количество молящихся, то лишь потому, что на них съезжались одновременно жители Мармона, Монжу, Фюзельеров, Варенн и Боваля.
Религиозная деятельность носила сезонный характер. Большинство прихожан прибегали к мессе, когда сельское хозяйство претерпевало затруднения, когда падали цены на рогатый скот или предприятия региона готовили план сокращения рабочей силы. Церковь предоставляла услуги, прихожане вели себя как потребители. Даже основные циклические события, вроде Рождества, Пасхи или Успения, не избежали этого практичного установленного порядка. Для тех, кто его придерживался, это был способ раздобыть «годовой абонемент», который позволит им по необходимости пользоваться услугами Церкви. В таком качестве рождественская месса всегда имела большой успех.
С семи часов вечера многие обитатели Боваля начали стекаться к центру города. Они могли бы порадоваться, видя, как полон их храм, но удовольствие портил тот факт, что было много неместных.
Женщины сразу входили в церковь; мужчины некоторое время прогуливались по паперти, выкуривали сигаретку, обменивались рукопожатиями, делились новостями. Здесь встречались с бывшими клиентами, с бывшими любовницами, с друзьями, даже если со временем отношения стали напряженными.
Исчезновение маленького Реми Дэме вызвало любопытство, объяснявшее успех сегодняшнего мероприятия. Все видели репортаж о Бовале в телевизионных новостях. Оказавшиеся в городе приезжие пытались сопоставить в своем сознании две разрозненные картинки: свое привычное представление об этом месте, где не происходило ничего захватывающего и животрепещущего, и то, каким оно стало ввиду несчастья, которое с каждым часом приобретало все более трагический характер.
Спустя тридцать часов исчезновение Реми уже следовало рассматривать как чрезвычайно тревожное происшествие.
Каждый старался предугадать, что будет.
Когда его обнаружат? И где?
На площади перед церковью только это и обсуждали, а арест господина Ковальски будоражил всех присутствующих.
Слушая Клодину, которой чудесным образом удалось оказаться в лавке как раз в тот момент, когда за господином Ковальски пришли жандармы, госпожа Мушотт выкатывала и без того большие голубые глаза.
Слушая Клодину, которой чудесным образом удалось оказаться в лавке как раз в тот момент, когда за господином Ковальски пришли жандармы, госпожа Мушотт выкатывала и без того большие голубые глаза.
– Это длилось всего-то пять минут, клянусь вам. Колбасник перетрусил…
Госпожа Куртен спросила:
– Но в чем его все-таки обвиняют?
Все дело в алиби. Кто-то, говорят, видел его грузовичок в окрестностях Боваля, он был припаркован на опушке леса.
– И где в тот момент было это животное? – поинтересовался кто-то.
– Это не доказательство! – возразила госпожа Куртен. – Не хочу его защищать, чур меня, чур, и все же! Если теперь уже нельзя ездить на автомобиле, чтобы тебя не обвинили в краже детей, тогда я…
– Речь не об этом! – перебила ее госпожа Антонетти. У нее был пронзительный голос, и каждый слог она выговаривала так, будто он был последним. Такая манера делала ее речь резкой и безапелляционной, что на многих производило сильное впечатление. Вмешательство госпожи Антонетти невозможно было игнорировать, все повернулись к ней. – Главное, что сам Ковальски (в лавку которого я ни ногой, еще не хватало) не может сказать, что он делал, когда пропал ребенок! Его автомобиль стоит на виду, а он, видите ли, не помнит, что делал…
Госпожа Антонетти пользовалась таким авторитетом, что никто и не подумал спросить, откуда у нее подобная информация. Тем более что она всегда первой узнавала обо всем и была самой осведомленной в Бовале, что позволило ей заключить тоном твердо уверенного в своих словах человека:
– Довольно странно, не так ли?
Госпожа Куртен покачала головой: и правда странно… пожалуй, даже может показаться подозрительным… Но все же она не выглядела совершенно убежденной.
Антуан отошел от матери и присоединился к принаряженным по случаю мессы одноклассникам. Эмили надела платье в цветочек – из такой ткани обычно шьют занавески. Сегодня волосы ее выглядели особенно кудрявыми, особенно светлыми, и сама она была на редкость оживленна. А еще хорошенькая до невозможности, что подтверждалось чересчур явным показным безразличием всех присутствующих мальчиков. Ее родители, невероятно набожные, никогда не пропускали службы, а Эмили с самого нежного возраста билась над катехизисом. Госпожа Мушотт могла ходить в церковь по три раза на дню, ее супруг был единственным мужчиной, певшим в хоре, он обладал зычным голосом и беспардонно перекрикивал всех остальных певчих, доказывая таким образом горячность своей веры. Эмили в Бога не верила, но была так привязана к матери, что постриглась бы в монахини, если бы та попросила.
Когда Антуан подошел к группе школьников, те замолчали. Тео, от которого несло куревом, принялся нарочито разглядывать свои ноги. Губа у него распухла, темно-красная ранка на ней затянулась тонкой корочкой. Не удержавшись, он бросил на Антуана исполненный черной злобы взгляд. Однако он был достаточно умен, чтобы понять, что неожиданный арест Франкенштейна занимает умы товарищей несравненно больше, чем его разборки с Антуаном. Тем более к нему вдруг обратился Кевин:
– Ну что, видал? Это не господин Гено, а ты болтаешь что ни попадя!
Помимо прочих недостатков, Тео к тому же никогда не ошибался. В этом смысле он был как его отец. Это было фирменным знаком семьи Вейзер – никогда не ошибаться. И сейчас ему, как никогда, было необходимо переломить ситуацию.
– А вот и нет! – возразил он. – Сначала арестовали Гено; его потом отпустили, но, могу сказать тебе, он у них на заметке. Он педик, это абсолютно точно. Странный тип…
– И все-таки! – перебил его Кевин, который очень радовался, что ему лишний раз удалось поддеть сына мэра.
– Что «все-таки»? Что «все-таки»? – разгорячился Тео.
– Да то, что они все-таки арестовали Франкенштейна!
Шепот одобрения пробежал по маленькой компании. Этот арест очень устраивал общее мнение, великолепно выраженное Кевином в нескольких словах:
– С такой рожей, как у него…
Тео, утративший свое влияние, не собирался сдавать позиции и совершил блистательный обходной маневр, заявив:
– Я знаю об этом деле больше, чем все вы, вместе взятые! Мальчишка… умер!
Умер…
Это слово произвело головокружительную сенсацию.
– Как так – умер? – спросила Эмили.
Разговор прервался. Появился мэтр Вальнэр, и все замолчали, наблюдая за нотариусом, везущим дочь в инвалидном кресле. На запястья этой худой как щепка пятнадцатилетней девочки вполне можно было бы надеть кольца для салфеток. Главным ее занятием было украшать свое кресло. Никто, конечно, не видел, но поговаривали, будто она даже заказала себе маску, чтобы расписать его из баллончика. Кое-кто из детей прозвал ее Безумный Макс. Кресло девочки всякий раз представляло собой новую диковину. Недавно она установила на нем гибкие автомобильные радиоантенны, и кресло сделалось похожим на огромное разноцветное насекомое. Его веселое оформление никак не вязалось с лицом бедняжки, всегда сосредоточенным, безразличным к окружающему миру. Говорили, будто она чертовски умна, но что умрет молодой. И действительно, легко верилось, что однажды сильный порыв ветра унесет ее. Она была ровесницей многих детей из Боваля, но ни с кем не дружила. Или, может, никто не дружил с ней. Когда она заболела, ей наняли домашнюю учительницу.
Появление экстравагантного кресла в храме выглядело провокацией. Не упрекнет ли Господь мадемуазель Вальнэр за неумение себя вести? Их с отцом сопровождала госпожа Антонетти, старая змея, которая ни за что на свете не упустила бы возможности взглянуть на этот мирок, до глубины души ненавидимый ею с незапамятных времен.
– Он точно умер? – тихонько спросил Кевин, когда странная компания прошла мимо.
Дурацкий вопрос, потому что тела не нашли, но он выражал то смятение, в которое ребят повергла мысль об убийстве. От этого слова перехватывало дыхание. Антуан задумался, правда ли Тео владеет какой-то информацией, или он сказал это, чтобы поддержать свою значимость.
– И вообще, откуда ты знаешь? – не отставал Кевин.
– Мой отец… – начал Тео.
Он умолк и с важным видом уставился себе под ноги, отрицательно качая головой, как человек, который не имеет права говорить. Антуан не выдержал:
– Что – твой отец?
После сегодняшней драки вмешательство Антуана приобрело новую силу. Оно вынуждало Тео выложить еще что-нибудь. Он оглянулся назад, чтобы убедиться, что его не услышат.
– Он говорил с жандармским капитаном… Им известно, как было дело.
– Что им известно?
– Ну, допустим… – Тео сделал глубокий вдох, набираясь терпения, – у них есть доказательства. Теперь они знают, где искать труп. Это дело времени… Но больше я ничего не могу сказать… – Он посмотрел на Антуана, Эмили, остальных ребят и добавил: – Мне очень жаль…
После чего медленно развернулся, пересек паперть и вошел в церковь.
Разумеется, Тео блефовал, но почему он сначала взглянул на Антуана? Эмили намотала на палец прядь волос и принялась задумчиво крутить ее. Если она подружка Тео (для Антуана это оставалось тайной), значит тоже знает? Она не участвовала в споре, ничего не сказала… Антуан не решался поднять на нее глаза.
– Ладно, я пошла, – наконец сказала она и тоже скрылась за дверями церкви.
Антуану захотелось смыться. Он, разумеется, так и поступил бы, но в этот момент появилась мать:
– Пойдем, Антуан!..
Вокруг него тушили сигареты, снимали шляпы, кепки. И двери церкви захлопнулись.
«Радуйся, Благодатная, Господь с Тобою! Благословенна Ты в женах! Ты обрела благодать Бога. И вот Ты зачнешь и родишь Сына…»[1]
Антуан сидел возле матери, недалеко от центрального прохода, и прямо перед собой видел затылок Эмили, который обычно волновал его, но только не сегодня вечером. Слова Тео не выходили у него из головы. У них есть доказательства… Он машинально притронулся к запястью. Если так, чего они ждут? Почему за ним не пришли сразу? Может, из-за мессы…
Благословенна Ты между женами, и благословен плод чрева Твоего!
Кюре был молодой, безбородый, полный, с мясистыми губами и лихорадочным блеском в глазах. Он двигался слегка наискось, словно робел, боялся кого-нибудь потревожить. Но прихожане знали его как одухотворенного истинной, строгой и требовательной верой, что странным образом контрастировало с его внешностью. Можно было легко представить, как в монашеской келье он, одутловатый, с брюшком, истязает свое обнаженное тело.
…слава в вышних Богу, и на земле мир, в человеках благоволение!
Слева, перед маленьким органом – на нем вот уже больше тридцати лет играла госпожа Керневель, – несколько женщин сгрудились вокруг господина Мушотта, голова и плечи которого возвышались над ними.
Некоторые головы постоянно поворачивались к дверям церкви. Все были разочарованы, что не видят чету Дэме. Понятно, конечно, но все-таки рождественская месса… Головы поворачивались к дверям, прихожане перешептывались.