Он готов был ждать.
Глава восемнадцатая
— Рута, как бы вы охарактеризовали свою семью в сравнении с другими в мошаве?
— Как особенную.
— Интересно. Другие люди здесь, в мошаве, тоже определяют свои семьи как особенные или нестандартные.
— Это потому, что им скучно. Вот они и рассказывают вам всякие истории о себе, выдумывают небылицы, хотят казаться особенными. А я нет. Я бы охотно отказалась от этой особости. Кстати, это доказывает, что я рассказываю правду. Люди не придумывают о себе такие истории. Тот, кто рассказывает такое, явно говорит правду.
— Но не всю правду!
— Нет. Не всю правду.
— И главное — в том, что касается вашего дедушки. О нем вы явно рассказываете не все.
— Да. И об Эйтане тоже. Я уже говорила вам — я пишу. Страшные рассказы о страшных поступках, совершенных страшными мужчинами, которых я люблю, и в сущности — о страшных вещах, которые я сделала бы сама, будь я на сто процентов мужчиной.
— И что же вы подразумеваете под словами «особенная семья»?
— Большинство семей здесь — это хамулы цикламенов. Так дедушка называл семьи, в которых дети остаются возле родителей. В отличие от них, наша семья из породы крестовников. У этих растений потомство разлетается во все стороны. Дедушка Зеев и его братья покинули родительский дом в Нижней Галилее. Мой отец и его брат выпорхнули из этого нашего дома, как только сумели это сделать. Наша с Довиком мать оставила нас у дедушки и уехала в Соединенные Штаты. Эйтан оставил меня и этот мир, хотя потом вернулся. Нета умер прежде времени и уже не вернется. Я не из тех, кто верит в загробный мир и в бессмертие души, и от меня вы не услышите: «Вознесся в небо, стережет нас с небес» — и другие подобные глупости. Смерть — это не вознесение. Это прах и земля. Нету зарыли в землю, и сегодня, двенадцать лет спустя, от него ничего не осталось. Ни от кого ничего не остается. И уж тем более от маленького мальчика — тоненькие косточки, такие маленькие, тоненькие… как у птички.
Комната Неты, кстати, не стала нашим семейным музеем. Я не сохраняю там его кровать, какой она была, и его одежду в шкафу, и медвежонка на подушке. Через несколько дней после его смерти она стала комнатой Эйтана, и совсем не потому, будто Эйтан непременно хотел спать в постели мертвого сына, а потому, что он боялся — или не хотел — спать со мной. Ну, не важно. Я не сильна в увековечениях. Я храню только несколько маленьких памяток — в основном его рисунки из детского сада, неполную тетрадку из первого класса с первыми буквами и несколько праздничных костюмов. Все это, кстати, я хранила бы и в том случае, если бы он был жив сегодня.
Я вспоминаю: у него были разные костюмы. Я не называю их «нарядами», потому что эти костюмы не были только нарядами. Это была смесь моего умения подражать и Эйтанова таланта к маскировке плюс унаследованная от Эйтана изобретательность. Посмотреть с одной стороны — этакий маленький мужчинка, плотно сбитый, простой, бесхитростный, сильный, с умелыми руками. А с другой стороны — время от времени он начинал кутаться в разные цветные шали и тряпки, даже соединял их английскими булавками, обнаруживая при этом неожиданный талант настоящего дизайнера. Иногда он объяснял: это я колдун, это я король, это я папа. Как-то он сообщил мне: я наряжаюсь в кого-то не отсюда. А однажды попросил себе в подарок на день рождения черную ткань, потому что он хочет нарядиться в Ангела Смерти. Скажу честно — меня это испугало. Я сказала Эйтану: «Хватит. Я больше не участвую в этих играх». Я даже удивилась — ведь он совсем не такого рода мальчик, откуда же у него такие завиральные идеи?
Ну, не важно. Так вот, некоторые из этих костюмов я сохранила, а его обычную одежду отдала в отдел социальной помощи нашего Совета и двум приятельницам, у которых были дети его возраста. Далия сказала мне тогда — она порой просто выводит меня из себя, эта женщина:
— Почему ты и мне не дашь какие-нибудь вещи Неты? Может, и у меня в один прекрасный день родится сын…
— Именно поэтому, — сказала я ей, — именно потому, что в один прекрасный день и у тебя может родиться сын.
— Не понимаю, — сказала она.
И я, в своем мозгу под диафрагмой, ответила ей: «Ничего, я и не ожидала, что ты поймешь». А вслух добавила:
— Поверь мне, Далия, тебе не нужны сыновья. Ты начала с дочерей и продолжай в том же духе. Так лучше. — И улыбнулась: — А кроме того, дочери — это куда более символично.
Мне опять кажется, что я улыбаюсь. Я иногда улыбаюсь, но не чувствую улыбки. А иногда я чувствую улыбку, но не улыбаюсь. Ну, не важно. Еще два слова о тех одежках Неты, которые я отдала в наш Совет. Однажды, года через два после этого, я увидела на нашей улице маленького мальчика из России в Нетиных штанишках. Я их сразу узнала, потому что на них были две цветные заплатки на коленях — одна в виде сердца, а другая в виде глаза. Я их сама ему нашила. Этот мальчик и его мать стояли на улице перед доской объявлений и говорили по-русски. Я увидела их и, знаете, Варда, — я не упала в обморок и не убежала и даже не подошла к ним. Просто стояла и смотрела на них, на мать и ее сына, и вдруг она тоже посмотрела на меня, тут же взяла его за руку, и они вдвоем отошли от доски и пошли от меня, все дальше и дальше, а потом исчезли за поворотом улицы. Возможно, она уловила что-то в моем взгляде, возможно — слышала какие-то рассказы и знала, кто я, а может — просто посмотрела, как иногда смотрят на меня другие женщины. Я, кажется, уже говорила вам, что женщины смотрят на меня не реже, чем мужчины. Нет, не потому, будто я такая уж красавица, вовсе нет, но, вероятно, они видят, что я довольна тем, как выгляжу. Это одно из моих боевых орудий. Та выпивка, которая усыпляет меня по вечерам, — это мое секретное оружие. А мой внешний вид — мое неконвенциональное оружие. Это приятно, и это подкрепляет, а в моем возрасте — особенно. Будь я действительно красивой, было бы еще лучше, но я довольна и тем, что есть. Каждый год я снова и снова рассказываю моим ученикам историю Давида и Голиафа[79] и каждый год говорю им, что красота была оружием Давида в той же мере, в какой его ум, его смелость и его праща с камнем. Голиаф, этот уродливый идиот, явился «с мечом, и копьем, и щитом», да еще «оруженосец шел впереди его», и стал поносить Давида грязной бранью. Как будто брань — что бронь, может защитить одного человека от другого. А Давид вышел против него со своей красотой: «видный собой», «красивый лицем» — точно женщина, которая вышла на улицу, вооруженная своей красотой, и вот — падут слева от нее тысячи и справа — десять тысяч[80]. Враги обращаются в камень, врагини испаряются от зависти. Почему «оруженосец впереди»? Это был щитоносец, он нес его огромный шит. Почему вы не спросили сразу?
Вот это и сразило Голиафа: он вдруг понял, что у этого парня нет силы и геройства настоящего мужчины, которые он одолел бы без труда, а есть пугающая уверенность красивой женщины, подобная сиянию тех ангелов, что пришли в Содом и поразили там всех слепотой[81]. И мне почему-то вспоминается, как накануне нашей свадьбы мы с Эйтаном поехали в аэропорт встречать мою мать, которая соизволила дать себе труд прилететь. Тогда при входе в терминал были автоматические двери, а мы ведь приехали из самой что ни на есть деревенской дыры, поэтому я сказала ему:
— Видишь, какие новшества, Эйтан? Уже не нужно лететь в Америку, Америка сама прилетела к нам. У нас в мошаве не открывают друг другу двери из-за событий, которые произошли еще в мандатные времена, а здесь двери сами открываются для всех и каждого — заходите, милости просим.
— Никакие это не новшества, Рута, — сказал он. — Самые обыкновенные двери. Просто когда к ним подходишь ты, они сами открываются тебе навстречу. Когда ты подходишь к двери, любая из них сразу становится автоматической.
Он умел ухаживать, я уже вам говорила. Я была тогда в начале беременности, со всей красотой начала первой беременности — чуть поправилась, потеряла свой обычный худосочный вид. Я помню, однажды он сказал мне: «Всего двадцать минут после оплодотворения, а ты уже прибавила семьсот граммов. Десять граммов веса зародыша, на десять граммов ты пополнела сама и еще шестьсот восемьдесят граммов красоты, которая тебе прибавилась».
Он, конечно, немного преувеличил, но от меня действительно исходило то сияние, которое сопровождает первую беременность. Эх, если бы Нета оставался во мне всю жизнь! И с ним бы ничего не случилось, и я бы навсегда осталась такой сияющей.
Ну, не важно. Двери терминала раскрылись, Эйтан поднял меня на руки, застонал: «Какая ты тяжелая! Я и не знал, что красота так много весит! — И внес внутрь со словами: — Смотри, какой я тебе построил новый дом! Потерпи немного, все улетят, и мы с тобой останемся здесь наедине друг с другом».
Глава девятнадцатая
— Как он умер?
— Нета? Я ведь вам уже рассказывала. Почему вы снова спрашиваете?
— Не Нета. Ваш дед.
— Мой дед умер так, как ему подобало умереть.
— То есть?
— Он умер так, как когда-то умирали герои его типа. «Семка, Шломка, каждому своя котомка» — кто на пастбище, кто в поле, в окружении своих коров или своей пшеницы. Кто на поле боя, в тяжелой схватке, среди любимых друзей и врагов. Кто в море, в пучине вод, поглотивших и его товарищей, и его корабль. Тот за рабочим столом, в кругу гаек и болтов, или пробирок, или кистей, или слов, а этот в своем саду или в огороде, в окружении высаженных им овощей или деревьев, как в «Крестном отце». Кстати, это самый библейский фильм, который я когда-либо видела. Помните, как Дон Корлеоне там умирает в своем огороде, среди кустов помидоров, рядом с маленьким внуком. Я так плакала, когда смотрела! Ужасно. До сих пор не понимаю почему. Ведь подумать только — ну кто там такой умер? Мафиози, убийца, кусок дерьма — но факт, что я плакала. Это было. Чувства я могу скрыть даже от себя, но факты — нет.
— А ваш дед?
— Дедушка Зеев умер в своем вади, возле своего большого харува, в том самом месте, где всегда собирал семена и куда брал нас с Довиком на свои уроки природоведения.
— Но как?
— Не совсем ясно. Он, очевидно, поскользнулся на тропе, что вполне может случиться, когда тебе девяносто два, а ты по-прежнему упрямо хочешь гулять в одиночестве. Поскользнулся, упал и разбил голову о камень. Таким его нашел Довик.
— Ужасно…
— Почему ужасно? Девяносто два года, моментально, в том месте, которое ты так давно знаешь и любишь. Хорошо, что Довик нашел труп раньше, чем его нашли звери земные и птицы небесные[82]. У меня здесь в ящике есть листок, который я зачитала на его похоронах, хотите послушать?
— Да.
— Сейчас. Я пыталась описать ту жалкую, убогую старость, которой он избежал. Получилось немного высокопарно, так что я заранее прошу прощения. Так уж вышло. Я только раньше попью немного воды… Вот. Теперь я еще откашляюсь, и — в путь. «Понемногу сгорбятся мужи силы, постепенно задрожат стерегущие дом[83], расслабятся связи, помрачится глаз. Тут оторвется цепочка, там закапает труба, осыплется штукатурка, уши оглохнут и остановятся мельничные жернова. Но не у тебя, дедушка Зеев. У тебя — мгновенно. Разбился кувшин над источником, обрушилось колесо над колодцем, и снова возвратится прах в землю, чем он и был, и дух возвратится к Богу, Который дал его».
— Это очень красиво. Как-то по-особому…
— Вполне с вами согласна. Я могу похвалить этот текст со спокойной душой, потому что не я его написала. Большую часть я списала у Экклезиаста, и люди, слышавшие меня на похоронах, расточали мне те похвалы, которые причитались ему. Не важно. Что действительно важно — так это то, что дедушка Зеев ухитрился. Ему не причиталось, но он ухитрился. Жил долго, умер здоровым и в ясном уме и, как я вам говорила, в окружении любимых мест и любимых растений. В определенном смысле и он умер в своем доме, потому что это вади, как и наш дом и наш питомник, было его территорией. И таким, кстати, он и был — человеком своего надела, своих границ, своих заборов, всего, что провозглашено и объявлено своим владением. Этакий Халев, сын Иефониин[84]: «Сколько тогда было у меня силы, столько и теперь есть для того, чтобы воевать, и выходить и входить. Пойдем и завладеем». Этот дом и питомник были его собственностью, и тело бабушки Рут было его владением, и это вади тоже принадлежало ему.
Кстати, с того дня, как он умер, мы возвращались туда только дважды. Один раз — вместе с полицией, сразу после того, как Довик нашел труп, и еще раз — в первую зиму после этого. Но когда мы были детьми, я и Довик, мы бывали там с дедушкой много раз — чтобы гулять и собирать семена, а главное — учиться распознавать растения и называть их по именам. То были приятные, полные любви и терпения прогулки. Он вкладывал в нас все то немногое, что было в нем хорошего. Я, младшая, сидела сзади, а Довик, как старший, — на сиденье рядом с ним, непрерывно задирая меня: ага, я сижу впереди, я вижу лучше, чем ты, я был в дедушкином вади раньше тебя, дедушка брал меня туда, когда мы еще жили с мамой в Тель-Авиве, он рассказывал мне о первобытном человеке, когда ты еще вообще не родилась.
А потом он начинал приставать к дедушке — как тот может водить с одним глазом?
«Могу, — говорил дедушка. — Факт, что я вожу, разве нет?»
Я пытаюсь представить себе: а если бы мы вот так же спросили его и о других его поступках: как ты мог такое сделать, дедушка? — он бы и тогда ответил: «Но ведь это факт, что я сделал это, разве нет»? Это слово — «Факт!» — отвечает на много вопросов: и «как ты мог?», и «как ты это сделал?», и «как это случилось?», и «как такое может случиться?». И даже: как ты, Рута, могла жить рядом с таким человеком и при этом любить его? Но — факт! Я ненавидела его, боялась его, любила его и жила у него. И мне хорошо было жить у него, и ему от этого тоже было хорошо, не только нам. Может быть, забота о нас, такая чуждая его характеру, была для него, при всей несравнимости, тем же, чем годы спустя — каторжная работа в питомнике для Эйтана?
Ну, не важно. Все это непросто. Вернемся лучше к этим нашим прогулкам с ним. Он вел машину так, как водил всегда — медленно, плохо и уверенно. Вождение не доставляло ему никакого удовольствия. И отношений между своей машиной и соседними он не понимал — его сознание попросту не принимало некоторые правила вождения. Как, впрочем, и ряд других житейских правил. И все же, несмотря на все это, да еще и на единственный зрячий глаз, с ним ни разу не случалось аварии — до самой первой, много лет спустя, когда ему уже было под восемьдесят. Хотите послушать? Он ехал тогда по немощеной дороге среди виноградников и поднялся на главную дорогу, не посмотрев по сторонам, не остановившись и не уступив право проезда ехавшей по шоссе женщине. С ними обоими ничего не случилось, но бампер его джипа отправил ее щегольской «ауди» на неделю в основательный ремонт. Она была из тех городских, которые приезжают сюда пожить — построила себе виллу размером со спортивный центр и насадила вокруг старые маслины, чтобы приезжать на уик-энд с друзьями и изображать «Я-хозяйка-имения-а-это-здесь-Тоскана». Были вопли. Точнее, она вопила.
— Ты выехал с поля на главную дорогу! Ты должен был дать мне право первенства!
А он совсем не кричал. Он ей спокойно так ответил:
— Мадам, здесь право первенства — у меня.
— Как это?! Ты же выехал с боковой дороги на главную!
— Это не боковая, а та дорога, по которой я скакал на лошади к винограднику еще до того, как мы основали здесь поселок, и тогда тут не было ни твоей главной дороги, ни тебя самой.
— Ну, что из этого?! — завопила она.
— А из этого то, — сказал он, — что право первенства у того, кто был здесь первым. Это одно и то же слово. Ты что, не понимаешь язык?
— Ты не только болван, ты еще вдобавок полуслепой! Как тебе вообще разрешают водить машину?
— Когда я вижу тебя, — сказал он, — я жалею, что не потерял и второй глаз. А теперь успокойся, потому что я могу оставить тебя здесь, и ты будешь до утра орать на деревья и камни, или же я могу довезти тебя до твоего дома и послать своего внука отвести твою машину в гараж и уплатить за всю работу. Так что ты выбираешь?
По дороге она попыталась завязать более дружественный разговор, но дедушка Зеев велел ей замолчать, потому что свое право голоса она уже исчерпала. Довик, кстати, потом встретил ее в гараже и присоединил к числу своих «дочерей фараона», из самых стоящих, даже намекал, будто она дала ему возможность исправить то плохое впечатление о мужчинах нашего семейства, которое, возможно, вынесла из встречи с дедушкой Зеевом. Но рассказы Довика не всегда нужно принимать на веру. Однако и без этой добавки история была очень симпатичной, и мы все много смеялись над горожанкой, которая даже не поняла, что избежала значительно большей беды, чем неделя рихтовки в гараже. Но вечером, дома, когда нас не слышало ничье чужое ухо, дедушка Зеев сказал нам, что, по правде говоря, он просто ее не заметил и что мужчина должен быть ответственным и делать выводы. На той же неделе он послал свое водительское удостоверение в автоинспекцию и сообщил им, что в честь своего восьмидесятилетия отстраняет себя от вождения.
Начиная с того дня кто-то из нас каждый день отвозил дедушку в его любимое вади. Мы высаживали его возле мостика через шоссе, и оттуда он шел к своим цветам, кустам и семенам, а в полдень отдыхал под своим большим харувом и ел там всегда одну и ту же еду: хлеб, сыр, огурец, чеснок, крутое яйцо, кусок колбасы, зеленый острый перец, маслины, которые сам солил, и несколько глотков красного вина прямо из фляжки. Потом он немного дремал, сидя на своем «царском троне» — так мы называли большой камень у подножья харува, похожий на стул для гигантов и куда более удобный для человеческого зада, чем могло показаться глазу. Затем он поднимался и снова шел своим путем, рассматривая, помечая или собирая, в зависимости от времени года. А после полудня снова спускался на дорогу, и там уже кто-нибудь из наших уже ждал его, чтобы отвезти домой.