Вышли из леса две медведицы - Меир Шалев 19 стр.


Он подошел к ним — ружье в руках — и добавил:

— Отец положил тебе в телегу также семена, и упряжь, и табуретку, чтобы сидеть при дойке, и кирку, и мотыгу, и лопату, и второй лемех для плуга, а это одеяло для ружья послала тебе мать, и цветы на нем она вышила сама. Я сказал им, что они дают тебе слишком много, больше, чем осталось для меня и для Арье, но отец решил так. Иди глянь, все в телеге.

Зеев подошел. Бык вытянул к нему свою могучую шею и высунул язык, чтобы лизнуть. Зеев ласково погладил его по носу и потер ему лоб косточками пальцев, потом заглянул в телегу и увидел там инструменты и мешки с семенами, а также черный базальтовый камень, примерно сорока сантиметров длиной, из базальтовых камней Нижней Галилеи, с шершавыми пятнышками лишайника на стороне, обращенной к солнцу, с крошками земли и волосками паутины на нижней, гладкой стороне.

Он взял его, поднял и прижал к груди. Тяжесть этой глыбы — а она была тяжелой — была приятна его сильным рукам. А ее тепло — тепло той лавы, которой этот камень был при рождении, и тепло солнца, которое он впитал за время своей жизни, — согрело его грудь и глаза.

— Отец сказал, чтобы ты вделал этот камень в стену того дома, который вы с Рут здесь построите, — сказал Дов. — Чтобы ты поместил его на высоте примерно полутора метров и чтобы не закрывал его штукатуркой. Чтобы одна его черная сторона была к улице, а другая черная сторона — внутрь дома. Так вы будете помнить, кто вы и откуда, а ваши соседи будут знать, что здесь живет человек, пришедший из Галилеи, с которым не стоит заводиться.

Он развязал узлы на одеяле, вышитые на ткани цветы зашевелились, и под ними обнаружилось ружье.

— Но это твое ружье, Дов! — удивился Зеев.

— Я знаю, что это мое ружье. Но отец решил отдать его тебе.

2

Свой немецкий «маузер» Дов отнял у турецкого солдата во время отступления турок в конце Первой мировой войны. Он был тогда совсем еще молод, и в тот день отец велел ему вспахать один из участков. Дов поднялся рано утром, взял с собой еду, запряг мула в телегу, погрузил в нее плуг и отправился работать. Подъехав к указанному отцом участку, он увидел человека, лежавшего на краю поля, в тени большой пальмы. Он осторожно приблизился и понял, что это спящий турецкий солдат и что в руках у него ружье.

На мгновенье он испугался, но не удивился. В то время англичане уже далеко продвинулись на север, и отступавшие турецкие солдаты появлялись то тут, то там, в одиночку или маленькими группами, голодные, жаждущие глотка, обтрепанные и испуганные, порой даже раненые или больные.

Солдат проснулся и сел. Дов увидел дрожащие руки, потрескавшиеся губы, усталые, умоляющие глаза, но его собственные глаза впились в ружье, и впились со страхом и вожделением. Он остановил мула на безопасном расстоянии, улыбнулся солдату, сделал рукой успокоительный жест, а затем вынул из своей сумки четверть буханки и помахал ею перед турком.

Вид хлеба произвел немедленное действие: турок выпустил из рук ружье и пополз к Дову на четвереньках. Он полз, как измученное, но упрямое животное. Не сходя с телеги, Дов кинул ему кусок хлеба. Солдат схватил хлеб и торопливо проглотил его, издавая сдавленное, довольное урчание. А Дов тем временем спрыгнул с телеги и, подбежав к дереву, схватил ружье.

Он направил ружье на турка. Но солдат не испугался. Он лишь протянул умоляюще руку, и тогда Дов повесил ружье себе на плечо и вернулся к телеге. Он отломил от буханки еще кусок, бросил его турку и даже вытащил из сумки жестяную банку с маслинами. Потом подошел поближе и начал бросать солдату маслины одну за другой.

У турка не хватало сил ловить маслины на лету. Он ползал на четвереньках, поднимал упавшие на землю маслины и торопливо бросал их себе в рот вместе с пылью и налипшими на них соломинками. В его глазах светились радость и благодарность. Дов осторожно приблизился к нему, положил на землю свою флягу с водой и, отступив на несколько шагов, сделал ему знак подползти и напиться.

Когда солдат опустошил флягу, Дов знаками велел ему снять с себя патронташ и бросить его на землю. Потом он крикнул ему по-арабски: «Беги!» — и для вящей убедительности провел ребром ладони по горлу и указал пальцем, в каком направлении бежать.

Солдат, который уже немного пришел в себя, приободрился, с усилием поднялся с земли и выпрямился во весь рост. Дов испугался. Он никогда в жизни не видел такого высокого и плечистого человека. Он снова направил на него ружье, но великан лишь прижал руку к сердцу тем жестом признательности, который понятен каждому человеку и одинаков на всех языках, и низко поклонился. Его израненные губы улыбались. Подгибающиеся ноги шагнули раз, другой и повели его вдаль, прочь от Дова и от его телеги. Он даже не попытался отнять свое оружие. Похоже, он был только рад избавиться от него — от того, что оно позволяет сделать, от скрытого в нем соблазна, от его тяжести.

Дов подождал, пока солдат превратился в далекую точку, и тогда повесил ружье и патронташ повыше на дереве, чтобы их не увидели те, кто, возможно, следит за ним издалека. Весь день он пахал, а вечером спрятал ружье среди вещей в телеге, вернулся домой и рассказал отцу, что произошло.

«Ты правильно сделал», — похвалил его отец и добавил, что не хочет, чтобы Совет мошавы узнал об этом приобретении, потому что тогда они потребуют отдать им то ружье, которое выдали ему для охраны поселка.

Они разобрали несколько досок в сарае во дворе, выкопали яму, завернули турецкое ружье в тряпки, пропитанные машинным маслом, закопали его и снова настелили пол над его могилой. При первом удобном случае отец раздобыл длинную жестяную коробку, и они переложили ружье туда и снова закопали его. А сейчас, когда Зеев решил жить в другом месте, Дов привез ему это ружье в той же телеге.

«Это ружье сопровождает всю нашу историю», — рассказывал Зеев сначала своим сыновьям, а потом внуку и внучке. И глаза детей, у каждого в свою очередь и в своем поколении, сверкали от возбуждения. Но Рут Блюм — сначала мать, а потом бабушка — не говорила ничего. Только один раз она заметила:

— Оно не сопровождает нашу историю. Оно ее определяет, и оно ее пишет. Это ты в его руках, а не оно в твоих.

Глава двадцать первая

«Так что же мне прислали из дому?» — спрашивал дедушка Зеев меня и Довика, когда мы были маленькими. И мы должны были ответить ему стишком, который он сам придумал: «Ружье и корову, черный камень суровый, дерево тут[87] и бабушку Рут». Дерево тут, кстати, он любил не меньше, чем бабушку Рут, и от большой любви не посадил его в землю, а оставил в той же бочке, в которой оно приехало, и на той же телеге, и всюду, куда бы ни ездил, так он нам рассказывал, выезжал со своим деревом. А оно все росло себе и росло, и росло, пока… «Что случилось, дети? Что случилось, Довик? Что случилось, Рута? Что случилось, Нета?» А случилось то, что корни дерева вырвались из бочки, и тогда дедушка Зеев наполнил всю телегу землей, так что она превратилась в гигантский цветочный горшок на колесах, и они по-прежнему могли вместе, дедушка Зеев и его дерево, выходить на работу. Могучий бык тащил телегу, а когда они приезжали в поле, его запрягали в плуг, и дедушка пахал, и боронил, и сеял, а в обеденный перерыв лежал в тени своего дерева, ел и отдыхал. «Я ел то, что приготовила бабушка Рут, на сладкое у меня была шелковица с дерева, а для быка я косил траву и собирал в кучу. Его навоз я отдавал дереву, а бык тащил меня и дерево в телеге. Так это в семье».

В конце концов дерево выросло настолько, что и две пары быков уже не смогли бы тащить телегу, в которой оно находилась, да и сама телега начала разваливаться под напором корней, под тяжестью ствола и кроны и от вечной влажности земли.

«И что произошло тогда, Довик? И что произошло тогда, Рута? И что произошло тогда, Нета?»

Дедушка Зеев вырыл в конце двора длинную и глубокую траншею, и быки потащили, а он стал толкать сзади, и телега въехала в эту траншею.

«И что случилось тогда, Довик, Рута, Нета?»

Дедушка Зеев отвязал быков, и они вышли вместе с упряжью из траншеи, и тогда он открепил оглобли от телеги, а телегу покрыл кучей земли. Вот и все. Так он посадил свое «дерево тут» в нашем дворе, и так оно стало нашим нынешним огромным шелковичным деревом, которое выглядит так, будто росло там всегда, и не оно приехало к дедушке Зееву на телеге, а дедушка Зеев пришел к нему и решил построить свой дом в его тени. Но мы-то знали, что оно приехало на телеге, которая закопана под ним, и Довик, который был очень деятельным подростком и хотел произвести впечатление на своих сверстников, а заодно и заработать денег, чтобы — так он говорил — купить билеты и слетать в Америку повидать маму, так вот Довик все время приставал к дедушке, чтобы он выкопал и вытащил эту телегу, и впряг бы в нее трактор вместо быка, и поставил бы на нее шелковицу, и они поехали бы в ее тени, как он ездил в детстве, «и может быть, мы даже будем продавать билеты тем, кто захочет прокатиться». Но дедушка Зеев сказал, что телега наверняка уже сгнила там, в земле, без остатка, а если даже и не сгнила, то корни шелковицы уже пробили ее стенки и днище и вросли глубоко-глубоко в земной шар. Так он и сказал: «Вросли в земной шар» — не в «наш двор» и даже не просто «в землю».

Со временем, когда Эйтан появился у нас, и присоединился к нашей семье, и услышал историю о шелковице, которая приехала на телеге, он отправился в столярную мастерскую одного из товарищей по армии и вернулся с маленькой тележкой, длиной сантиметров семьдесят, не больше — точной, только уменьшенной копией старой крестьянской телеги, но на резиновых колесах и с высокими бортами. Он заполнил ее землей, поместил в ней саженец лимона и объявил: «Вот это мы будем теперь делать и продавать — всех размеров и с самыми разными деревьями».

Идея была в том, что можно возить деревья во дворе с места на место и каждый день менять вид двора. Но Довик сказал: «Так не пойдет. Люди не любят, когда их деревья двигаются с места на место. Это сбивает их с толку. Это вызывает неприятное чувство».

Он был прав. Достаточно нам, что мы сами двигаемся — нас гоняют, тянут, толкают. Деревья должны стоять на своем месте и вселять уверенность и спокойствие. И я рассказываю вам все это, Варда, потому что нашу семью можно описать не только с помощью семян и цветов из дедушкиного вади, но также с помощью ее деревьев. Но не тех многих тысяч несчастных саженцев в «Питомнике Тавори», которые стремятся вырваться из черных мешков, где находятся, и гадают нетерпеливо — кто же меня купит? Кто будет меня растить? Кто будет есть мои плоды? Кто будет сидеть в моей тени? Не эти деревья я имела в виду, а те три дерева, которые действительно связаны с нашей семьей: большой дедушкин харув в его вади, в тени которого он учил нас узнавать растения и под которым он умер, и ту красивую акацию в Негеве, в тени которой остановились на своей прогулке парней мой муж и мой сын и под которой умер мой сын, и вот эту большую шелковицу в нашем дворе, под которой никто, к счастью, еще не умер, если не считать Эйтановых чугунков для варки супа. Но и они, хотя и простояли мертвыми целых двенадцать лет на холодной золе, все же возродились к жизни после того, как дедушка умер.

Три больших дерева. Размер имеет значение. Большие деревья помогают людям обрести спокойствие. Тут и могучий охват ствола, и широкая тень, и чувство защищенности, и какая-то умиротворенность, и шелест ветра среди ветвей, которые даже в бурю движутся медленней, чем несется ветер, и спокойная красота окружающей природы. Тот харув и ту акацию я вам не могу показать, но шелковицу вы можете увидеть прямо из окна. Повернитесь и гляньте. Видите?

Кстати, и на той фотографии с воздуха, что на стене за вами, она тоже хорошо видна. Поднимитесь на минутку, Варда, подойдите сюда, я хочу вам что-то показать. Вот, видите посвящение на этом снимке? «Учительнице Руте, которая научила меня всему. Я хочу, чтобы ты учила меня еще». Это подарок Офера, сына наших соседей — Хаима и Мири Маслина. Мой любимый ученик, тот самый, который едва не утонул во время моих соревнований по нырянию на Кинерете. Он начал фотографировать примерно с тринадцати лет и к окончанию школы сделал прекрасную выставку, которую ему зачли как работу на аттестат зрелости. Все называли ее «Выставкой аэроснимков нашей мошавы», но сам Офер назвал ее «Бог смотрит на нашу мошаву и думает Свои думы». Я помню, как он это снимал. Товарищ Хаима летал с ним целый день на специальном аэроквадроцикле, и Офер с утра до вечера снимал — с разной высоты, при разных положениях солнца, улицу за улицей, дом за домом, участок за участком, двор за двором, — волнуя, тревожа и сводя с ума весь поселок.

«Может, ты выстрелишь в него, как когда-то стрелял в соек?» — предложил тогда Довик дедушке Зееву. Но дедушка, к нашему общему удивлению, почему-то стрелять не стал, и Офер все снимал и снимал. Потом он съездил в город отпечатать эти снимки, поместил их в рамки и добавил подписи, которые тоже порядком разозлили всех, кого касались, иными словами, всех до единого в мошаве.

О нашей семье, если это вас интересует, он написал: «Семья Тавори. Большие воды ее не затопят, глыбы земли не покроют, пропасть забвения не поглотит»[88]. Меня восхитили эти строки. Я спросила его: «Откуда ты это взял? Откуда у тебя такой язык?» — и он сказал мне: «От тебя, учительница Рута», — и сделал для меня копию с этим посвящением. Какой это был замечательный мальчик, как он выделялся на фоне своей семьи, жалкой и ничтожной во всех ее поколениях! Вы видите? Это дом дедушки Зеева, тот самый, в котором мы с вами сейчас разговариваем, а это — дом Довика и Далии, а рядом — дом, в котором жили мы с Эйтаном. Далия хотела сдать его внаем, но мы с Довиком не согласились. Мы не хотели, чтобы в нашем дворе мелькали какие-то чужие люди. Когда-нибудь этот дом перейдет к Дафне или к Дорит, к одной из двойняшек Далии и Довика, к той, которая первой выйдет замуж, и к ее жениху, который еще не появился и неизвестно еще, как он выглядит и как его зовут, хотя Довик уже заранее его ненавидит, потому что он, в отличие от Эйтана, не изменит свою фамилию на нашу, и один из домов Тавори станет невесть чьим.

А вот это — старый сарай дедушки Зеева, на котором Офер написал, что тут находится подсознание всех остальных домов семьи Тавори, а может — и всей мошавы вообще, и недавно, после дедушкиной смерти, мы его разрушили, и Эйтан залил новый бетонный пол и построил на нем новый сарай, который уже не чье-то там подсознание, а просто самый обыкновенный сарай, каким должен быть обыкновенный сарай. А вот это — участок, где у нас в питомнике находятся живые изгороди и ползучие растения, а тут — лечебные растения и всякие специи, здесь — саженцы овощей и рядом — все оборудование для ухода за огородом.

У вас дома есть орхидеи? Хотите купить у нас? Так я и знала. Я знала, что не только семья Тавори, но и ваша семья, Варда, скрывает ужасный секрет, и вот, пожалуйста: миг неосторожности, и он вышел наружу. Точно в тот момент, когда между нами уже начала возникать некая близость, выясняется вдруг, что вы любите орхидеи. Так вот, да будет вам известно, что с точки зрения семьи Тавори и «Питомника Тавори» орхидеи — это объявление войны. Это наше «досюда и не далее», наша красная черта. Если есть на свете одно растение, которое все мы единогласно считаем невыносимым, так это орхидея. Даже Далия терпеть не может орхидей, хотя ей лично скорее пристало их любить. Я не говорю о тех дедушкиных, симпатичных, маленьких диких орхидеях, которые так и так никто не станет покупать. Я имею в виде «Ее Величество Орхидею» — самое китчевое, самое пластмассовое, самое нуворишское, самое высокомерное, самое самовлюбленное, самое жеманное, самое «смотрите на меня», самое «любите меня», самое «я не такое, как все» растение, какое только может быть на свете.

Я помню, что сказал дедушка Зеев Эйтану, когда мы сообщили ему, что скоро поженимся, и он начал наставлять его перед присоединением к семье. Он тогда сказал, среди прочего: «Три вида дерьма не должны появляться в нашем питомнике — орхидеи, бонсай и люди, которые их выращивают». Он терпеть не мог также кактусы, но не делал из этого проблемы. Бонсай? Это японские карликовые деревья. Я уже говорила вам, что деревья должны быть большими, так вот бонсай — это как раз самые маленькие деревья, какие только могут быть. Японцы берут саженец, помещают его в нарочито маленький горшок, как когда-то китайцы перевязывали девочкам ноги, и этот горшок не дает дереву развиваться, и оно навсегда остается маленьким скрюченным карликом. И я уверена, что дело не только в горшке, что они еще по-всякому над ним издеваются. Так вот — из-за страданий этих деревьев и из-за тех садистов, которые их уродуют, мы не хотим видеть их в нашем питомнике. Ни тех, ни других. Верно, многие покупатели ими интересуются, но мы не хотим держать у себя дерево, на котором какой-то ботанический доктор Менгеле производил какие-то свои эксперименты. Не у нас.

А вот тут наша контора. Это царство Довика. Здесь ничего не растет, но это самое важное место в питомнике. То, что я могу сейчас болтать с вами о диких цветах, и о нашей шелковице, и о различиях между большими и маленькими деревьями, — все это благодаря ему. Довик, несмотря на дедушкины уроки, не так уж интересуется цветами и растениями и вообще природой. Но это он вывел нас на дорогу больших дел, а большие дела — это не цикламены, или морской лук, или маки дедушки Зеева, и не клуб Эйтановых чугунков с супом, и не те петуньи, барвинки и овощи, которые мы продаем частным покупателям. Большие дела — это продажа декоративных и садовых деревьев для тех площадей и бульваров, что находятся в ведении городских муниципалитетов и районных Советов, и эту продажу Довик организует умело и успешно.

В этом углу, за конторой, вы можете опознать душ и туалет для персонала, а также туалет для покупателей и склад инструментов и оборудования. А здесь — место открытого складирования: камни для мощения дорожек, камни для террас, туф, щебень и горшки, столбы, опоры и сетки. А что мы видим тут? Тут мы видим людей. Глядя сверху, их не сразу и опознаешь. Большая часть здесь — это покупатели, но вот тут, по-моему, Далия — это она возвращается с работы и идет в контору проверить, не вытаскивает ли какая-нибудь фараонова дочь ее мужа из речной корзинки. А вот это странное существо, которое трудно опознать в таком ракурсе, — мой Эйтан, который обхватил бочонок с саженцем и несет его к грузовику. Это та работа, к которой его приговорил дедушка Зеев после смерти Неты, и это также то, чего хотел для себя сам Эйтан, — его наказание. Пожизненное заточение в стенах питомника и каторжная работа в нем, без скидки за хорошее поведение, без сокращения срока и без права на помилование. Так он выглядел тогда, и так выглядело то, что он делал в течение двенадцати лет подряд. Самое большее — мог иногда позволить себе отдохнуть за прополкой, точнее, за очисткой питомника. Он мог часами этим заниматься. Опускался на четвереньки и полз по земле — полз, высматривал сорняки и безжалостно их уничтожал, вырывая с корнем каждую травинку. Продвигался медленно-медленно, и земля, которая перед ним была покрыта зелеными стебельками, точно одетая в нежную зелень, за ним становилась красновато-коричневой, голой и безжизненной.

Назад Дальше