Затем, словно не отваживаясь больше дразнить своего грозного пациента, лекарь спрятал усмешку и принялся за обработку раны, приложив к ней бальзам, от которого разлился по комнате приятный запах, а в ране жгучий жар сменила освежающая прохлада. Для лихорадившего пациента перемена была так отрадна, что если раньше он стонал от боли, то теперь у него вырвался вздох удовольствия, когда он вновь откинулся на свои подушки, чтобы насладиться покоем после благотворной перевязки.
— Теперь, мой благородный рыцарь, вы знаете, кто ваш друг, — начал снова Двайнинг. — А поддайся вы безрассудному порыву и прикажи: «Убейте мне этого ничтожного знахаря!» — где между четырех морей Британии нашли бы вы мастера, чье искусство принесло бы вам такое облегчение?
— Забудь мои угрозы, добрый лекарь, — сказал Рэморни, — но впредь остерегись искушать меня. Такие, как я, не терпят шуток по поводу своих страданий. Глумись, если хочешь, вволю над жалкими бедняками, призреваемыми в монастыре.
Двайнинг не посмел возражать и, вынув из кармана склянку, накапал несколько капель в чашечку с разбавленным вином.
— Это лекарство, — сказал ученый муж, — дается больному, чтобы он уснул крепким сном, который не следует нарушать.
— Может быть, вечным? — усмехнулся пациент. — Сэр лекарь, сперва отведайте сами вашего снадобья, иначе я к нему не притронусь.
Лекарь повиновался с презрительной улыбкой.
— Я безбоязненно выпил бы все, но сок этой индийской камеди наводит сон как на больного, так и на здорового, а долг врача не позволяет мне сейчас уснуть.
— Прошу прощения, сэр лекарь, — пробурчал Рэморни и потупил взгляд, как будто устыдившись, что выдал свое подозрение.
— Нечего и прощать там, где неуместно было б оскорбиться, — отвечал аптекарь. — Козявка должна благодарить великана, что он не придавил ее пятой. Однако, благородный рыцарь, у козявок тоже имеются средства чинить вред — как и у врачей. Разве не мог бы я без особых хлопот так замесить этот бальзам, что рука у вас прогнила бы до плечевого сустава и жизнетворная кровь в ваших венах свернулась бы в испорченный студень? Или что помешало бы мне прибегнуть к более тонкому способу и заразить вашу комнату летучими эссенциями, от которых свет жизни меркнул бы постепенно, пока не угас, как факел среди гнилостных испарений в иных подземных темницах? Вы недооцениваете мою силу, если не знаете, что мое искусство располагает и этими и другими, более таинственными средствами разрушения[38]. Но, врач не умертвит пациента, чьими щедротами он живет, и, уж конечно, когда он только лишь и дышит жаждой мести, он не захочет убить союзника, который клятвенно обещал помочь ему в деле отмщения. Еще одно слово: если явится надобность разогнать сон (ибо кто в Шотландии может рассчитывать наверняка на восемь часов спокойного отдыха?), тогда вдохните в себя запах сильной эссенции, заключенной в этой вот ладанке. А теперь прощайте, сэр рыцарь, и если вы не можете почитать меня излишне совестливым человеком, то не откажите мне хотя бы в рассудительности и уме.
С этими словами аптекарь вышел из комнаты, причем в его поступи, обычно крадущейся, боязливой, появилось что-то более благородное, как будто сознание победы над властительным пациентом возвысило его.
Сэр Джон Рэморни предавался своим гнетущим думам, пока не почувствовал, что снотворное начинает оказывать свое действие. Тогда он на минуту приподнялся и кликнул пажа:
— Ивиот! Эй, Ивиот!.. («Зря я все же так разоткровенничался с этим ядовитым знахарем!..») Ивиот!
Паж явился.
— Аптекарь ушел?
— Ушел, с соизволения вашей милости.
— Один или с кем-нибудь?
— Бонтрон поговорил с ним с глазу на глаз и вышел почти тотчас же вслед за ним — как я подумал, по распоряжению вашей милости.
— Да, увы!.. Пошел принести еще каких-то лекарств… скоро вернется. Если он будет пьян, последи, чтоб не подходил близко к моей комнате, и не давай ему заводить с кем-нибудь разговор. Когда хмель вступит ему в голову, он блажит. Бесценный был человек, покуда английская алебарда не раскроила ему череп, а с той поры он порет вздор всякий раз, как приложится к чарке. Лекарь что-нибудь говорил тебе, Ивиот?
— Ничего, только повторил свой наказ не тревожить вашу честь.
— Чему ты должен неукоснительно следовать, — сказал рыцарь. — Меня, я чувствую, клонит ко сну, а я был лишен его с того злого часа, как получил свою рану… или если я и спал, то лишь урывками… Помоги мне снять халат, Ивиот.
— Да пошлют вам бог и его святые добрый сон, милорд, — молвил паж и, оказав своему раненому господину требуемую помощь, направился к выходу.
Когда Ивиот вышел, рыцарь, у которого все больше мутилось в мозгу, забормотал, как бы в ответ на прощальное пожелание пажа:
— Бог… святые… Я спал, бывало, крепким сном с их благословения. Но теперь… Мне думается, если не суждено мне проснуться для свершения своих гордых надежд на могущество и месть, то лучше всего пожелать мне, чтобы сон, что дурманит сейчас мою голову, оказался предвестником иного сна, который вернет к изначальному небытию мои силы, взятые взаймы… Я больше не могу рассуждать…
Не договорив, он погрузился в глубокий сон.
Глава XVI
Ночи, спустившейся над измученным Рэморни, не суждено было пройти спокойно. Протекло два часа с тех пор, как отзвонил вечерний колокол (а звонил он в семь часов) и все, по обычаю наших дедов, улеглись спать — кроме тех, кому не давали удалиться на покой молитва, служебный долг или попойка. А так как шел последний вечер масленой недели — постный сочельник, как его называют в Шотландии[39], — то в этих трех разрядах полуночников друзья веселья составляли огромное большинство.
Простой народ весь день отдал страстям игры в мяч, вельможи и дворяне смотрели петушиные бои или слушали озорные песни менестрелей, горожане же объедались молочными блинами, жаренными в сале, и брозом, или брузом, то есть поджареной овсяной мукой, которая в горячем виде заваривается крепким и жирным отваром из солонины, — блюдо, и в наши дни отнюдь не презираемое ветхозаветным вкусом простодушного шотландца. Таковы были развлечения и блюда, подобающие празднику, и торжественности вечера ничуть не нарушало, если набожный католик выпьет за ужином столько доброго эля и вина, сколько ему окажется по средствам, а коли он молод и удал, — покружится в хороводе или вступит в ряды исполнителей танца моррис, которые в Перте, как и всюду, рядились в фантастическое платье и норовили превзойти друг друга в ловкости и живости. Это буйное веселье оправдывалось тем разумным соображением, что перед наступающим великим постом не худо человеку как можно плотнее заполнить суетными чувственными удовольствиями остающиеся до него короткие часы.
Итак, отпировали, как положено, и в большей части города, как положено, улеглись на покой. Знатные господа приложили немало стараний, чтобы не дать возобновиться раздору между слугами знати и горожанами Перта, так что во время гульбы произошло даже меньше несчастных случайностей, чем обычно, — всего лишь три убийства да несколько случаев членовредительства, но поскольку коснулись они лиц незначительных, было сочтено излишним проводить расследование. В общем, карнавал спокойно заверь шился, и только кое-где еще шла потеха.
Но одна компания бражников, стяжавшая наибольший успех, нипочем, казалось, не хотела кончать свои проказы. Выход, как это называлось, состоял из тринадцати человек, одетых все на один лад: замшевые облегающие стан полукафтанья с затейливой вышивкой и фестонами, на всех — зеленые колпаки с серебряными кисточками, красные ленты и белые башмаки, у всех на коленях и лодыжках нацеплены бубенчики, а в руках — обнаженные мечи. Рыцарственный выход, исполнив перед королем танец меча — с лязгом железа, с причудливыми телодвижениями, — соизволил рыцарственно повторить представление у дверей Саймона Гловера, и там, снова показав свое искусство, танцоры заказали вина для себя и для зрителей и с шумными возгласами выпили за здоровье пертской красавицы. Саймон вышел на шум, стал в дверях своего дома, выразил согражданам признательность за такую любезность и, в свою очередь, пустил по кругу чару с вином в честь веселых танцоров города Перта.
— Благодарим тебя, отец Саймон, — раздался нарочитый писк, сквозь который все же слышалась развязная чванливость тона, свойственная Оливеру Праудфьюту. — Но если ты дашь нам взглянуть на твою прелестную дочь, для нас, молодых удальцов, это будет слаще, чем весь урожай мальвазии.
— Благодарю, соседи, за ласку, — ответил Гловер. — Дочь моя занедужила и не может выйти на вечерний холод, но если этот веселый кавалер, чей голос я как будто узнаю, не откажется зайти в мой бедный дом, она пришлет с ним привет вам всем.
— Благодарю, соседи, за ласку, — ответил Гловер. — Дочь моя занедужила и не может выйти на вечерний холод, но если этот веселый кавалер, чей голос я как будто узнаю, не откажется зайти в мой бедный дом, она пришлет с ним привет вам всем.
— Принесешь нам ее привет в харчевню Грифона! — закричали остальные танцоры своему счастливому товарищу. — Мы там встретим звоном великий пост и еще раз выпьем круговую за прелестную Кэтрин!
— Через полчаса явлюсь к вам, — сказал Оливер, — н посмотрим, кто осушит самую большую чашу, кто споет самую громкую песню. Да, я буду пить и петь до последней минуты карнавала, хотя бы знал, что в первый день великого поста мои губы сомкнутся навеки!
— Прощай же, — прокричали его сотоварищи танцоры, — прощай, наш храбрый рубака, до скорой встречи!
Итак, танцоры двинулись дальше с пляской, с песнями следом за четверкой музыкантов, возглавлявшей их буйное шествие, а Саймон Гловер затащил между тем их вожака в свой дом и усадил его в кресло у очага своей гостиной.
— А где же ваша дочь? — сказал Оливер. — Она добрая приманка для нас, удалых вояк.
— Да право же, Кэтрин не выходит из своей светелки, сосед Оливер, попросту говоря, слегла.
— Коли так, поднимусь наверх, проведаю больную… Вы помешали моей прогулке, кум Гловер, и должны мне это возместить… Такому, как мне, странствующему воителю не в обычае терять и девицу и чарку… Она в постели, верно?
— Нельзя ли, сосед Праудфьют, хоть минутку без смеха да шуток? — сказал Гловер. — Мне нужно поговорить с тобою кое о чем.
— Без шуток? — ответил гость. — Да мне нынче весь день было не до шуток — как раскрою рот, так и просятся на язык слова о смерти, о похоронах, и все в таком роде, а это, как я посужу, вещи не шуточные.
— Святой Иоанн! — воскликнул Гловер. — Уж не свихнулся ли ты?
— Пет, нисколечко… Не мою, собственно, смерть предвещали эти мрачные думы, у меня надежный гороскоп, я, проживу еще с полвека. Вся беда в этом бедняге из людей Дугласа, в том молодчике, которого я зарубил в драке в канун Валентинова дня… Он помер минувшей ночью… Вот что камнем лежит на моей совести и будит печальные мысли. Ах, отец Саймон, нас, воителей, сгоряча проливающих кровь, временами осаждают черные думы… Я иной раз готов пожелать, чтобы мой нож не резал ничего, кроме шерстяной пряжи.
— А я хотел бы, — вставил Саймон, — чтобы мой не резал ничего, кроме замши, а то он нет-нет, да и порежет мне палец. Но можешь успокоить свою совесть: в драке был тяжело ранен только один человек — тот, которому Генри Смит отхватил руку, и он уже поправляется. Это парень из свиты сэра Джона Рэморни, и зовут его Черный Квентин. Его услали тайком в его родную деревню, в графство Файф.
— Как, Черный Квентин?.. Тот самый, значит, кого мы с Генри — мы же всегда деремся бок о бок! — рубанули одновременно мечами, только мой меч упал чуть раньше? Боюсь я, как бы ссора теперь не разгорелась пуще, и мэр боится того же… Так он поправляется? Ну, я очень рад, и раз уж ты не пускаешь меня посмотреть, к лицу ли Кейт ее ночная сорочка, я поспешу к Грифону, к своим танцорам.
— Погоди минутку. Ты друг-приятель Генри Уинда и оказал ему немалую услугу, приняв на себя кое-какие его подвиги, в том числе и последний. Хотел бы я, чтобы ты снял с него и другие обвинения, которые возводит па него молва.
— Клянусь рукоятью своего меча, все это черная клевета, отец Саймон, черная, как ад! Щит и клинок! Разве люди меча не должны стоять стеной друг за друга?
— Прошу терпения, сосед шапочник! Ты можешь оказать Смиту добрую услугу, и у тебя правильный взгляд на вещи. Я недаром решил посоветоваться именно с тобою касательно этого дела — хоть я и не считаю тебя умнейшей головой в Перте: скажи я такое, я солгал бы.
— Ну-ну, — самодовольно ответил шапочник, — я знаю, чего, по-вашему, мне не хватает: вы, люди холодного расчета, считаете нас, в ком кровь бурлит, дураками… Я слышал двадцать раз, как люди называли Генри Уинда сумасбродом.
— Бывает, что и холодный расчет неплохо ладит с сумасбродством, — сказал Гловер. — Ты — добрая душа и, я думаю, любишь своего приятеля. Между нами сейчас не все гладко, — продолжал Саймон. — Тебе, верно, известно, что шла речь о браке между моей Кэтрин и Генри Гоу?
— Поговаривают о том с Валентинова дня… Эх! Счастлив будет тот, кто получит в жены пертскую красавицу!.. А все-таки часто после женитьбы удалец уже не тот, что был! Я и сам иной раз сожалею…
— О своих сожалениях ты, парень, пока помолчи, — перебил довольно нелюбезно Гловер. — Ты, верно, знаешь, Оливер, что кое-какие сплетницы — из тех, которые считают, кажется, своим долгом соваться во все на свете, — обвинили Генри Уинда в том, будто бы он водит недостойную дружбу с бродячими певицами и прочим таким людом. Кэтрин приняла это к сердцу, да и я почел обидным для моей дочери, что он не пришел посидеть с нею на правах Валентина, а проякшался с каким-то отребьем весь тот день, когда обычай старины давал ему отличный случай поухаживать за девушкой. Так что, когда он явился сюда поздно вечером, я, старый дурак, сгоряча попросил его идти назад в ту компанию, с которой он расстался, и не пустил его в дом. С того часа я с ним не виделся, и меня разбирает сомнение, не слишком ли я поторопился в этом деле. Она у меня единственное дитя, и я скорей похороню ее, чем отдам развратнику. Но до сих пор я полагал, что знаю Генри Гоу как родного сына. Я не думаю, чтобы он мог так с нами обойтись, и, может быть, найдется какое-нибудь объяснение тому, в чем его обвиняют. Присоветовали мне расспросить Двайнинга — он, говорят, поздоровался со Смитом, когда тот шел по улице в таком замечательном обществе… Если верить Двайнингу, девица была не кто иная, как двоюродная сестра Смита, Джоэн Лэтам. Но ты же знаешь, у этого торговца зельями всегда язык говорит одно, а улыбка — другое… Так вот, Оливер, ты у нас не хитер… то есть я хотел сказать, ты слишком честен… и не станешь говорить против истины. А так как Двайнинг упомянул, что ты тоже видел эту особу…
— Я ее видел, Саймон Гловер? Двайнинг говорит, что я видел ее?
— Нет, не совсем так… Он говорит, что ты ему сказал, будто ты встретил Смита в таком обществе.
— Он лжет, и я запихну его в аптечную банку! — сказал Оливер Праудфьют.
— Как! Ты вовсе и не говорил ему о такой встрече?
— А если и говорил? — ответил шапочник. — Разве он не поклялся никому словечком не обмолвиться о том, что я ему сообщу? Значит, если он доложил вам о случившемся, он, выходит, лжец!
— Так ты не встретил Смита, — прямо спросил Саймон, — в обществе распутной девки, как идет молва?
— Ну, ну!.. Может, и встретил, может, и нет. Сам посуди, отец Саймон: я четыре года как женат, где уж мне помнить, какие ножки у бродячих певиц, и походочка, и кружева на юбке, и прочие пустяки… Нет, пусть об этом думают неженатые молодцы вроде моего куманька Генри.
— Вывод ясен, — сказал в раздражении Гловер, — ты в самом деле на Валентинов день встретил его при всем честном народе, на людной улице…
— Ну зачем же, сосед? Я встретил его в самом глухом и темном переулке Перта. Он быстро шагал к себе домой и, как положено кавалеру, тащил на себе и даму и всю ее поклажу: собачонка на одной руке, а сама девица (по-моему, очень пригожая) повисла на другой.
— Святой Иоанн! — воскликнул Гловер. — Да перед таким бесчестьем доброму христианину впору отречься от веры и начать со зла поклоняться дьяволу! Не видать ему больше моей дочери! По мне, лучше ей уйти с голоногим разбойником в дикие горы, чем обвенчаться с человеком, который уже сейчас так бессовестно преступает и честь и приличия… Не нужен он нам!
— Полегче, полегче, отец Саймон, — остановил его нестрогий в суждениях шапочник. — Вы забыли, что такое молодая кровь! Он недолго возжался с потешницей, потому что… Уж скажу вам правду, я за ним немножко последил… и я видел, как перед рассветом он вел свою красотку на Сходни богоматери, чтобы сплавить ее по Тэю из Перта. И я знаю наверное (порасспросил кого надо) — она отплыла на паруснике в Данди. Так что сами видите, это была лишь мимолетная забава юности.
— И он приходит сюда, — возмутился Саймон, — и требует, чтобы его пустили к моей дочери, а тем часом дома его ждет красотка! По мне, лучше бы он зарезал в драке двадцать человек! Нечего и говорить, ясно всякому, а уж тем более тебе, Оливер Праудфьют, потому что, если ты сам и не таков, ты хотел бы слыть таким… Но все же…