Медленный человек - Джон М. Кутзее 22 стр.


И она говорит:

– Вы созданы для меня, Пол, как я создана для вас. Пока довольно? Или вы хотите, чтобы я заявила это plenu voce, в полный голос?

– Заявите это в полный голос, чтобы дошло даже до такого несчастного тупицы, как я.

Она откашливается.

– Пол Реймент был рожден для меня одной, а я – для него. Он способен вести, а я – следовать; он – действовать, а я – писать. Еще?

– Нет, этого достаточно. А теперь позвольте спросить вас напрямик, миссис Костелло: вы реальны?

– Реальна ли я? Я ем, сплю, страдаю, хожу в туалет. Я простужаюсь. Конечно, я реальна. Так же реальна, как вы.

– Пожалуйста, будьте хоть раз серьезны. Пожалуйста, ответьте мне: я жив или я мертв? Не случилось ли на Мэгилл-роуд чего-то, что от меня ускользнуло?

– А я – тень, прикомандированная к вам, чтобы познакомить с загробной жизнью? Вы об этом спрашиваете? Нет, успокойтесь, бедное раздвоенное создание, я ничем не отличаюсь от вас. Старая женщина, которая марает бумагу, страницу за страницей, день за днем, и будь она проклята, если знает, зачем. Если и есть какой-то побуждающий дух – а я в этом сомневаюсь, – то он со своим хлыстом стоит надо мной, а не над вами. «Не расслабляйся, юная Элизабет Костелло! – твердит он и ударяет хлыстом. – Давай работай!» Нет, это самая обычная история, действительно самая обычная, всего с тремя измерениями – длина, ширина и высота, как в обычной жизни, и я делаю вам самое обычное предложение. Поехали со мной в Мельбурн, в мой славный старый дом в Карлтоне. Вам там понравится. Забудьте о миссис Йокич, у вас нет с ней ни малейшего шанса. Лучше поехали со мной. Я буду вам самым верным другом, copine[31] ваших последних дней. Мы будем с вами делить корки, пока у нас еще есть зубы. Что скажете?

– Что я скажу, вынув слова из коробочки, которую всюду ношу с собой, – или от сердца?

– Ах, вот вы меня и поймали! Как вы быстро схватываете! От сердца, Пол, в кои-то веки.

Он наблюдал за ее ртом, пока она говорила, – такая у него привычка: другие люди смотрят в глаза, а он – на рот. «Никаких грубых удовольствий», – сказала она. Но сейчас ему вдруг представилось, как он целует этот рот, с сухими, быть может, даже увядшими губами, с пушком над верхней губой. Включает ли дружеский брак поцелуи? Он опускает глаза. Если бы он был менее вежлив, то передернулся бы.

И она это видит. Она не существо высшего порядка, но это она видит.

– Готова побиться об заклад, что маленьким мальчиком вы не любили, когда мама вас целовала, – тихо произносит она. – Я права? Отворачивали лицо, позволяя ей чуть коснуться вашего лба, и ничего больше? А вашему голландскому отчиму совсем не позволяли? Хотели с самого начала быть маленьким мужчиной, который никому ничем не обязан; который всем обязан самому себе. Они вызывали у вас отвращение – ваша мать и ее новый муж: их дыхание, их запах, их прикосновения и ласки? Как же вы могли вообразить, что Марияна Йокич полюбит мужчину, питающего такое отвращение к физическому?

– Я не питаю отвращения к физическому, – холодно возражает он. Ему хочется добавить: «Я питаю отвращение к уродливому», но он воздерживается. – Из чего же, по-вашему, состояла моя жизнь после Мэгилл-роуд? Да я по уши погряз в физиологии, и так день за днем. Только благодаря моей верности физическому я до сих пор не покончил с собой.

Когда он произносит эти слова, ему становится ясно, что имела в виду эта женщина, говоря о коробочке со словами.

«Покончил с собой! – думает он. – Сколь высокопарно, неискренне! Как все исповеди, в которые она меня втравливает!»

И в то же самое время он думает: «Если бы у нас в тот день было на пять минут больше, если бы крадучись не вошла Люба, как маленькая сторожевая собачка, Марияна бы меня поцеловала. К тому шло, я точно знаю, чувствую это всей кожей. Она бы наклонилась и легонько коснулась губами моего плеча. Тогда все было бы хорошо. Я бы прижал ее к себе; мы бы с ней узнали, каково это – лежать рядом, грудь к груди, сжимая друг друга в объятиях, вдыхая дыхание друг друга. Родина».

– Признайте, Пол (эта женщина все еще говорит!), что я поразительно хорошо сохраняла чувство юмора с того самого дня, как появилась у вас на пороге, и до настоящего момента. Ни одного ругательства, ни одного грубого слова; вместо этого сыпала шутками ирландской закваски и расточала комплименты. Позвольте вас спросить: вы думаете, я такова по природе?

Он не отвечает. Мысли его далеко. Ему безразлично, какова по природе Элизабет Костелло.

– По природе я раздражительное старое создание, Пол, и подвержена вспышкам дикой ярости. Вообще-то я настоящая гадюка. И лишь потому, что я поклялась себе быть хорошей, вам было так легко со мной. Но мне это далось нелегко, уж поверьте. Много раз мне приходилось сдерживаться, чтобы не взорваться. Вы полагаете, то, что я сказала, – это худшее из того, что можно о вас сказать? Я имею в виду слова о том, что вы медлительны, как черепаха, и слишком привередливы? Можно сказать еще очень многое, поверьте. Когда кто-то знает о нас худшее, худшее и самое обидное, но не высказывается, а, напротив, сдерживается и продолжает улыбаться и шутить – как это называется? Мы называем это привязанностью. Где еще в целом мире вы найдете на столь поздней стадии привязанность – вы, уродливый старый человек? Да, мне тоже знакомо это слово – «уродливый». Мы оба уродливы, Пол, стары и уродливы. Так же сильно, как и прежде, нам хочется заключить в объятия красоту всего мира. Оно никогда не угаснет в нас, это стремление. Но красоте всего мира не нужен ни один из нас. Итак, нам приходится довольствоваться меньшим, значительно меньшим. Фактически нам остается принять то, что предлагают, или ходить голодными. Итак, когда добрая крестная мать предлагает умыкнуть вас из вашей унылой обстановки, от ваших безнадежных, ваших трогательных, ваших нереальных мечтаний, вам следует хорошенько подумать, прежде чем оттолкнуть ее. Я даю вам один день, Пол, двадцать четыре часа на обдумывание. Если вы откажетесь, если будете цепляться за ваше нынешнее медлительное существование, я покажу вам, на что способна, я покажу, как умею плеваться.


На его часах три пятнадцать. Как же ему убить три часа?

В гостиной горит свет. Элизабет Костелло уснула за столиком, который присвоила, уснула, уронив голову на кипу бумаг.

Он склонен так ее и оставить. Ни в коем случае ему не хочется разбудить ее и услышать новые «шпильки». Он устал от ее «шпилек». Частенько он чувствует себя старым медведем в Колизее, не знающим, в какую сторону повернуться. Смерть от тысячи порезов.

И все же.

И все же он очень осторожно приподнимает ее и подкладывает под голову подушку.

В сказке именно в эту минуту старая карга превратилась бы в прекрасную принцессу. Но это явно не сказка. После того как они с Элизабет Костелло обменялись рукопожатием при знакомстве, между ними не было физического контакта. Ее волосы безжизненны на ощупь, они не пружинят. А под волосами череп, внутри которого кипит деятельность, о которой он предпочитает не знать.

Если бы объектом этой заботы был ребенок, к примеру Люба или даже красивый, надрывающий сердце вероломный Драго, он мог бы назвать это нежностью. Но в случае с такой женщиной это не нежность. Это просто то, что один старик может сделать для другого старика, которому нездоровится. Гуманность.

По-видимому, как любому человеку, Элизабет Костелло хочется, чтобы ее любили. И, как любого, перед концом ее снедает чувство, будто она что-то упустила. Не это ли она ищет в нем: то, что упустила? Не таков ли ответ на его назойливый вопрос? А если так, то это просто смехотворно. Как же он может быть тем, что упущено, когда всю свою жизнь упускает самого себя? Человек за бортом! Затерялся в неспокойном море у чужих берегов.

Где-то вдали существуют двое детей Костелло, о которых он читал в библиотеке, детей, о которых она не рассказывает, вероятно, потому, что они ее не любят или любят недостаточно. По-видимому, они точно так же, как и он, сыты по горло «шпильками» Элизабет Костелло. Он их не винит. Если бы у него была такая мать, как она, он бы тоже держался от нее на расстоянии.

Совсем одна в пустом доме в Мельбурне, вступающая в последнюю пору жизни, изголодавшаяся по любви. К кому же ей обратиться за утешением, как не к человеку из другого государства, фотографу в отставке, совершенно незнакомому человеку, который испытал удар судьбы и тоже нуждается в любви? Если существует человеческое, гуманное объяснение ее ситуации, то оно должно быть именно таким. Почти что наугад она опустилась на него, как бабочка на цветок или оса на червяка. И каким-то образом (такими туманными, такими извилистыми путями, что разум отказывается их исследовать) потребность в любви и сочинение историй – то есть бумаги, в беспорядке сваленные на столе, – связаны друг с другом.

Он бросает взгляд на то, что она пишет. Жирными буквами: «(Мысли ЭК) Австралийский романист – какая судьба! Что же должно струиться в венах у этого человека?» Эти слова так яростно подчеркнуты, что даже порвана бумага. Затем: «После трапезы они играют в карты. Использовать эту игру для выявления их различий. Бланка выигрывает. Ограниченный, но хваткий ум. Драго неважно играет в карты – слишком небрежен, слишком уверен в себе. Марияна улыбается, расслабившись, гордясь своими отпрысками. ПР пытается воспользоваться игрой, чтобы подружиться с Бланкой, но она противится. Ее ледяное неодобрение».

Он бросает взгляд на то, что она пишет. Жирными буквами: «(Мысли ЭК) Австралийский романист – какая судьба! Что же должно струиться в венах у этого человека?» Эти слова так яростно подчеркнуты, что даже порвана бумага. Затем: «После трапезы они играют в карты. Использовать эту игру для выявления их различий. Бланка выигрывает. Ограниченный, но хваткий ум. Драго неважно играет в карты – слишком небрежен, слишком уверен в себе. Марияна улыбается, расслабившись, гордясь своими отпрысками. ПР пытается воспользоваться игрой, чтобы подружиться с Бланкой, но она противится. Ее ледяное неодобрение».

Трапеза, а затем игра в карты. ПР и Бланка. Будут ли они в конце концов одной семьей – он с ледяной водой в жилах и Йокичи, такие полнокровные? Что еще замышляет Костелло, какие мысли роятся в ее беспокойной голове?

Писака спит, а персонаж слоняется, ища, чем бы себя занять. Неплохая шутка, вот только некому ее оценить.

Беспокойная голова писаки покоится на подушке. Если прислушаться, из ее груди вырывается слабый шум, словно насос качает воздух. Он выключает лампу. Кажется, он превращается в такую особу, которая рано засыпает и просыпается, когда еще не рассвело; она же, по-видимому, из тех, кто поздно ложится, сплетая по ночам свои фантазии. Как же они смогли бы зажить одним домом?

Глава 29

– Только не визит без предупреждения, – говорит он. – Я не люблю, когда люди являются ко мне, не предупредив заранее, и сам не наношу визиты без предупреждения.

– И тем не менее, – отвечает Элизабет Костелло, – нарушьте ваше правило всего лишь раз. Это настолько спонтаннее, нежели писать письма, настолько по-соседски. А как же иначе вам увидеть вашу тайную невесту у ее домашнего очага, chez elle?[32]

Ему вспоминается детство, Балларэт тех дней, когда еще не были распространены телефоны, когда в воскресенье днем они вчетвером садились в синий «Рено» голландца и без предупреждения отправлялись наносить визиты. Какая скука! Единственные визиты, которые он вспоминает с удовольствием, – это на участок к другу их отчима, садоводу Андреа Миттига. Это у Миттига, в тесном пространстве за огромной бочкой с водой, среди паутины, он вместе с Принни Миттига проводил волнующее исследование различий между мужчиной и женщиной.

«Обещай, что приедешь в следующее воскресенье», – шептала Принни Миттига, когда визит подходил к концу, когда был выпит малиновый сок и съеден миндальный пирог и они снова садились в машину, нагруженные помидорами, сливами и апельсинами из сада Миттига, собираясь в обратный путь на Уиррамунда-авеню.

«Не знаю», – отвечал он с бесстрастным видом, хотя сам горел желанием продолжить эти уроки.

– Поли и Принни снова играли в доктора, – объявляла его сестра с заднего сиденья, где было их место.

– Не играли! – протестовал он, толкая ее в бок.

– Allez, les enfants, soyez sages![33] – увещевала их мать.

Что касается голландца, то он, сгорбившись за рулем, был занят тем, чтобы объехать рытвины на дороге, и никогда ничего не слышал.

Голландец ездил с минимальной скоростью. Это была его теория вождения, усвоенная в Голландии. Когда нужно было подняться в гору, мотор начинал стучать и кашлять; за ними скапливалась целая вереница автомобилей, которые гудели. Но на голландца это не действовало.

«Toujours pressйs, pressйs, – говорил он скрипучим голландским голосом. – Ils sont fous! Ils gaspillent de l’essence, c’est tout!»[34] Он не собирался gaspiller свой essence ни для кого. Так они и ползли до наступления сумерек, без света, чтобы сберечь аккумулятор.

«Oh la la, ils gaspillent de l’essence! – шептали, подражая голландскому акценту и давясь от смеха, он и его сестра на заднем сиденье, где пахло гнилыми луковицами георгинов, в то время как мимо проносились настоящие автомобили – “Шевроле” и “Студебекеры”. – Merde, merde, merde!»[35]

Голландец пристрастился к шортам. До чего же нелепо выглядел этот голландец, с его бледными ногами и клетчатыми гольфами, в мешковатых шортах, среди настоящих австралийцев! Зачем вообще их мать вышла за него замуж? Позволяет ли она ему делать с ней это в темной спальне? Когда они думали о голландце с его штукой, делающем это с их матерью, то готовы были сгореть со стыда и от возмущения.

«Рено» голландца было единственным в Балларате. Он купил его подержанным у какого-то другого голландца.

«Renault, l’auto la plus йconomique»[36], – объяснял он, хотя его машина всегда была не в порядке, всегда стояла в ремонтной мастерской, ожидая, когда из Мельбурна прибудет та или иная деталь.

Здесь, в Аделаиде, нет «Рено». Нет Принни Мигтига. Никакой игры в доктора. Только реальность. Следует ли нанести им последний визит без предупреждения в память о прежних временах? Как воспримут это Йокичи? Захлопнут ли они дверь перед носом незваных гостей? Или, поскольку они вообще-то из того же мира, что и Миттига, мира ушедшего или уходящего, их встретят приветливо, угостят чаем с пирогом и отправят домой, нагруженных подарками?

– Настоящая экспедиция, – говорит Элизабет Костелло. – Неведомый континент Мунно-Пара. Уверена, это поможет вам отойти от себя.

– Если мы нанесем визит в Мунно-Пара, то не для того, чтобы я отошел от себя, – возражает он. – Во мне нет ничего такого, от чего мне нужно убегать.

– И как мило с вашей стороны пригласить меня, – продолжает Элизабет Костелло. – Разве вы не предпочли бы поехать один?

«Всегда весела, – думает он. – Как утомительно, должно быть, жить с кем-то, кто так непоколебимо весел».

– У меня и в мыслях не было ехать без вас, – отвечает он.


Много лет тому назад ему приходилось колесить по Мунно-Пара на пути в Гоулер. Тогда тут было всего несколько домишек, разбросанных вокруг автозаправочной станции, а за ними – кустарники. Теперь тут всюду улицы и новые дома.

Наррапинга-клоуз, семь – этот адрес стоял на бланках, которые он подписывал для Марияны. Такси останавливается перед домом в колониальном стиле; зеленый газон окружает аскетичный маленький прямоугольный японский сад: плита из черного мрамора, по которой струится вода, камыши, серые булыжники. («Совсем настоящий! – восхищается Элизабет Костелло, выбираясь из машины. – Просто подлинный! Дать вам руку?»)

Шофер передает ему костыли. Он расплачивается.

Дверь слегка приоткрывается; их подозрительно оглядывает девушка с бледным флегматичным лицом и серебряным колечком в носу. Бланка, предполагает он, средний ребенок, магазинная воровка, его негаданная протеже. Он надеялся, что она такая же красавица, как ее сестра. Но нет, это не так.

– Хелло, – говорит он. – Я Пол Реймент. Это миссис Костелло. Мы надеемся увидеть твою маму.

Не говоря ни слова, девушка исчезает. Они все ждут и ждут на пороге. Ничего не происходит.

– Я предлагаю войти, – говорит наконец Элизабет Костелло.

Они оказываются в гостиной, обставленной белой кожаной мебелью; с одной стороны – большой телевизионный экран, с другой – огромная абстрактная картина: вихрь оранжевых, лимонных и желтых тонов на белом фоне. Над головой – кондиционер. Никаких кукол в народных костюмах, никаких закатов над Адриатикой, ничего, что напоминало бы о прежней стране.

– Все настоящее! – снова восклицает Элизабет Костелло. – Кто бы мог подумать!

Он предполагает, что эти замечания о настоящем в некотором смысле направлены в его адрес; он предполагает, что в них заключена ирония. Но он не может догадаться, что за этим кроется.

Предполагаемая Бланка просовывает в дверь голову.

– Она идет, – произносит девушка нараспев и снова исчезает.

Марияна не сделала никаких усилий, чтобы принарядиться. На ней синие джинсы и белая хлопчатобумажная блузка, не скрывающая плотную талию.

– Итак, вы приводите свою секретаршу, – говорит она без всяких предисловий. – Что вы хотите?

– Это не конфронтация, – говорит он. – У нас тут небольшая проблема, и, я думаю, лучший способ ее решить – это спокойно побеседовать. Элизабет не моя секретарша и никогда ею не была. Просто друг. Она приехала со мной, потому что чудесный день и мы решили прогуляться.

– Поездка за город, – поясняет Элизабет. – Как у вас дела, Марияна?

– Хорошо. Ну что же, присаживайтесь. Хотите чаю?

– С удовольствием выпила бы чашечку, и Пол тоже. Если Пол скучает по чему-то из старого образа жизни, так это по обычаю заглянуть к друзьям на чашечку чая.

– Да, Элизабет знает меня лучше, чем я сам. Мне даже не нужно открывать рот.

– Это хорошо, – говорит Марияна. – Я делаю чай.

Шторы задернуты от палящего солнца, но сквозь щели видны два высоких эвкалипта во дворе и пустой гамак, подвешенный между ними.

– Стиль жизни, – замечает Элизабет Костелло. – Разве не так это называется в наши дни? Нашим друзьям Йокичам нужно соответствовать стилю жизни.

– Я не понимаю, почему вы подтруниваете над этим, – отвечает он. – Безусловно, в Мунно-Пара так же имеют право на стиль жизни, как и в Мельбурне. Зачем же им было покидать Хорватию, как не для того, чтобы самим выбирать себе стиль жизни?

Назад Дальше