В полдень 23 апреля Коллер прибыл в штаб Геринга в Оберзальцберге. Слово в слово он пересказал рейхсмаршалу свой разговор с Йодлем. От таких подробностей у Геринга глаза едва не вылезли из орбит. Он собрал группу адъютантов и советников и послал за Ламмерсом – руководителем аппарата имперской канцелярии и знатоком нацистского законодательства. Когда-то Ламмерс по влиятельности не уступал Борману. Оба изо всех сил старались выдвинуться, и в конце концов Борман сумел оттеснить Ламмерса, и теперь он был в общем-то весьма незначительной фигурой в нацистской иерархии. Геринг оказался в очень щекотливой ситуации. По декрету, он был полноправным преемником Гитлера; и теперь, если верить Коллеру, он, помимо этого, и устно возложил на него, Геринга, всю полноту государственной власти. С юридической точки зрения все было ясно. Геринг велел принести шкатулку, откуда извлекли текст гитлеровского декрета от июня 1941 года. Все согласились с тем, что содержание текста не допускало никаких двусмысленных толкований. Но как быть с Борманом? Все знали, что заветной мечтой Бормана было устранение Геринга как претендента на пост, который вот-вот окажется вакантным. Правда, все понимали, что в отсутствие других подходящих кандидатов никто не мог оспорить право Геринга, хотя любая неосмотрительность в этом деле могла стать фатальной. Геринг принялся осторожно лавировать, стараясь избежать возможных ловушек. «Мог ли фюрер за прошедшее с 1941 года время издать новый декрет, отменявший старый?» – спрашивал Геринг. Ламмерс ответил, что нет; если бы Гитлер издал какой-то новый декрет, то Ламмерс бы наверняка об этом знал. Президент сената Мюллер, личный помощник Бормана, присутствовал на этой встрече, но не вмешивался и не создавал никаких помех. Потом Геринг по очереди спросил у всех присутствующих, что они думают по этому поводу. Мнение было единодушным. Если сообщение Коллера было достоверным, то закон просто обязывал Геринга принять наследие Гитлера. После этого Геринг предложил направить телеграммы Гитлеру, а также Кейтелю, Риббентропу и фон Белову[164], чтобы заручиться их согласием с такой интерпретацией событий. С этим согласились почти все. Не согласились лишь Ламмерс, Мюллер и оберштурмбаннфюрер СС Франк, руководитель СС в Оберзальцберге, но это было лишь проявлением осторожности, а не выражением мнения.
Связаться с севером из Оберзальцберга можно было теперь только по радио. Геринг лично начал составлять текст радиограмм, но они в его исполнении получались такими многословными для такого вида связи, что составление их поручили Коллеру и адъютанту Геринга полковнику фон Браухичу. Геринг потребовал включения фразы «внутри страны и за ее пределами», так как был полон решимости, оказавшись у власти, немедленно начать переговоры с Западом, и если возникнет необходимость, то и отправиться на личную встречу с генералом Эйзенхауэром. Ведь, собственно говоря, Гитлер именно поэтому и передал власть ему, Герингу, сказав: «Если возникнет необходимость в переговорах, то Геринг справится с ними лучше, чем я». Кроме того, Геринг потребовал установления сроков ответа, иначе он мог дожидаться его вечно. Возможно, Гитлер был уже мертв. Окончательный текст получился просто восхитительным:
«Мой фюрер! Ввиду вашего решения остаться на посту в крепости Берлин, не согласитесь ли Вы, чтобы я взял на себя всю полноту власти в рейхе, с полной свободой действия как внутри страны, так и за ее пределами в качестве Вашего заместителя в соответствии с Вашим декретом от 29 июня 1941 года? Если к десяти часам вечера я не получу ответа на эту радиограмму, то буду считать, что Вы лишены возможности действовать, и начну действовать самостоятельно во имя высших интересов нашей страны и нашего народа. Вы понимаете, что я испытываю по отношению к Вам в этот самый важный час моей жизни. Храни Вас Бог. Я желаю Вашего скорейшего приезда сюда невзирая ни на что. Преданный Вам,
Герман Геринг».Соответствующие телеграммы – объясняющие, дополняющие и примирительные – были отправлены Кейтелю, Риббентропу и фон Белову.
Тем же вечером в Любеке состоялась другая встреча – встреча Гиммлера и Шелленберга с графом Бернадотом. Ни Шелленберг, ни Бернадот ничего не знали о важных событиях, произошедших в бункере, но Гиммлер о них знал, и они оказали сильное влияние на его и до этого раздвоенное сознание. Эти события разрешили – или казалось, что разрешили, – его проблемы. Много лет у Гиммлера не было проблем, и его неуклюжий разум не испытывал никакой нужды в мышлении. Принцип личной верности, на котором зиждились вся его жизнь, весь его успех, вся выстроенная им система, избавлял его от тягостной рефлексии и интеллектуальных трудностей. Он оставался верен этому принципу, несмотря на периодически возникавшие колебания, сомнения и неудачи. Благодаря этому принципу жизнь его была простой и незатейливой, такой же, как его наивная вера в метафизический нордический вздор нацистской религии. Защищенный этим магическим панцирем, Гиммлер не ведал ни раздумий, ни сомнений. Он верил и действовал согласно вере. Он поклонялся арийским божествам, принимал арийские истины и участвовал в арийских таинствах. Он искоренял ересь и во имя ортодоксии бездумно и даже в какой-то степени благодушно послал миллионы людей в камеры пыток и в газовые камеры. Невозможно вообразить себе все море человеческих страданий и количество безвинных жертв, ставших следствием власти этого узколобого, истово верующего фанатика, чья жена вспоминала его лишь как вполне заурядную личность и добросовестного кормильца, которого его подчиненные, ненавидевшие друг друга лютой ненавистью, единодушно считали отечески заботливым покровителем. Сам же он никогда не задумывался о последствиях своей власти и еще меньше оценивал их. Он не получал от них садистского удовольствия, но и никогда в них не раскаивался. Но потом появился Шелленберг, и мало-помалу, предположениями и намеками, настойчивостью и убеждением, лестью и возражениями, он подорвал силу этого фундаментального принципа, и, лишившись его, Гиммлер из ужасного, безличного жреца Молоха превратился в слабого, колеблющегося, потерявшего ориентиры человека, не способного ни к мысли, ни к действию, но лишь ностальгически оглядывавшегося на утраченные правила прежней жизни, из которых он только и черпал ее смысл и значение.
Таково было положение Гиммлера в середине апреля, когда Шелленберг убеждал его стать фюрером Германии и заключить мир на Западе. Если бы Гиммлер был фюрером, он бы, несомненно, последовал советам Шелленберга, но он не был фюрером. Гитлер был еще жив, и остатки верности, каковую Гиммлер до сих пор питал к своему фюреру, делали напрасными все серьезные и убедительные советы Шелленберга. Для Гиммлера было психологически невозможно не только устранить Гитлера, но даже просто его игнорировать. Даже если бы это оказалось возможным, то на пути к власти стояли и другие препятствия. Мог ли Гиммлер быть уверенным в том, что если он низложит или проигнорирует Гитлера, то ему будут повиноваться? Шпеер понял, что Гитлер был единственным человеком, которому немецкий народ будет повиноваться до тех пор, пока он жив. Личность вождя была окружена ореолом, которым были околдованы почти все немцы, включая Гиммлера и Шпеера. По сути, перед ними стояла одна и та же проблема. Оба, хотя и разными путями, пришли к убеждению в том, что власть Гитлера ведет Германию к катастрофе; оба проводили – или думали, что проводили, – другую политику и ставили перед собой иные цели. Но ни один из них не был готов полностью следовать своим убеждениям, пока был жив Гитлер – единственный источник народного воодушевления, единственный объект преданности и единственный центр власти и авторитета. Ни Шпеер, ни Гиммлер не могли действовать против Гитлера или независимо от него. Для того чтобы начать проводить самостоятельную политику, им надо было ждать, когда Бог или случай устранит зловещую фигуру, которую они сами никогда не осмелились бы тронуть. Но пока они ждали, события развивались, подчиняясь своей неумолимой логике, и их самостоятельная политика становилась все призрачнее, а перспективы ее совершенно туманными.
Потом состоялось совещание 22 апреля. Для Гиммлера оно имело первостепенную важность. Все подробности этого совещания он узнал от Гебхардта и Фегеляйна, когда они втроем на следующее утро завтракали в Хоэнлихене. Когда же Гиммлер днем выехал в Любек, его разум и совесть были чисты, как никогда, после того дня, когда он в Вустрове гулял в лесу с Шелленбергом. Гитлер объявил о своем намерении остаться в Берлине и погибнуть среди его развалин. Гиммлер достаточно хорошо знал Гитлера и понимал, что тот не изменит своего решения. Через день-два Берлин падет, Гитлер умрет, и его не коснутся кощунственные руки врагов. Гиммлер на два дня вперед уже изъявил свою верность отправкой батальона эскорта на защиту фюрера и имперской канцелярии[165]. Потом, когда все будет кончено, он сможет, как убеждал его Шелленберг, вступить в переговоры о мире и стать спасителем Германии.
Потом состоялось совещание 22 апреля. Для Гиммлера оно имело первостепенную важность. Все подробности этого совещания он узнал от Гебхардта и Фегеляйна, когда они втроем на следующее утро завтракали в Хоэнлихене. Когда же Гиммлер днем выехал в Любек, его разум и совесть были чисты, как никогда, после того дня, когда он в Вустрове гулял в лесу с Шелленбергом. Гитлер объявил о своем намерении остаться в Берлине и погибнуть среди его развалин. Гиммлер достаточно хорошо знал Гитлера и понимал, что тот не изменит своего решения. Через день-два Берлин падет, Гитлер умрет, и его не коснутся кощунственные руки врагов. Гиммлер на два дня вперед уже изъявил свою верность отправкой батальона эскорта на защиту фюрера и имперской канцелярии[165]. Потом, когда все будет кончено, он сможет, как убеждал его Шелленберг, вступить в переговоры о мире и стать спасителем Германии.
Встреча состоялась в здании шведского консульства в Любеке. Ее независимо друг от друга описали Шелленберг и Бернадот. Света не было, и собеседники сидели при свечах. Они едва успели занять места за столом, когда прозвучал сигнал воздушной тревоги, и им пришлось быстро перебраться в подвал. После полуночи они снова поднялись в кабинет. Впервые, после многих дней сомнений и колебаний, Гиммлер, казалось, обрел ясность мышления. «Великая жизнь фюрера, – сказал он, – подходит к концу». Возможно, Гитлер уже был мертв; если нет, то он наверняка умрет в течение ближайших нескольких дней. Фюрер приехал в Берлин, чтобы умереть вместе с его жителями, а Берлин падет самое большее через несколько дней. До этого времени, продолжал Гиммлер, он в душе был полностью согласен с Бернадотом, но не мог заставить себя нарушить клятву верности фюреру. Но теперь все изменилось. Гиммлер уполномочил Бернадота связаться через шведское правительство с западными союзниками и передать им предложение о капитуляции. На Востоке капитуляции не будет. Там немцы будут продолжать драться и ждать, когда западные союзники освободят их. Таким образом, северные районы Германии смогут избежать бессмысленного разрушения. Гиммлер также пообещал, что датские и норвежские заключенные будут освобождены и отправлены в Швецию. В доказательство истинности своих предложений он передал с Бернадотом письмо, адресованное шведскому правительству. Переговоры закончились через час, и Бернадот отправился в Стокгольм. Решив свою главную проблему, Гиммлер начал раздумывать о деталях предстоящей процедуры: например, какое название выбрать для партии, которую он теперь будет представлять, и должен ли он будет поздороваться с генералом Эйзенхауэром кивком или протянуть ему руку[166].
Таким образом, совещание в ставке Гитлера 22 апреля, создавшее проблемы для Геринга, напротив, разрешило старые сомнения Гиммлера. Однако Шелленберг – ибо вера оптимиста зиждется на мелочах – не мог отказать себе в удовольствии и развил на эту тему новую теорию. Для него, ничего не знавшего о совещании 22 апреля, слова Гиммлера приобрели совершенно иной смысл. Когда Гиммлер сказал, что Гитлер умрет через считаные дни, Шелленберг сразу вспомнил свои предложения, вспомнил, как он уговаривал Гиммлера воспользоваться услугами врачей и отравить Гитлера, вспомнил, как он пытался воздействовать на рейхсфюрера через астролога Вульфа, как обсуждал с де Кринисом симптомы болезни Паркинсона. Он убедил себя (и долго оставался в этом убеждении) в том, что Гиммлер отдал секретное распоряжение об умерщвлении Гитлера, и со дня на день ждал сообщения о смерти фюрера. Для того чтобы сохранить это убеждение, Шелленберг благополучно не написал в своем рассказе о беседе о том, что сам Гиммлер недвусмысленно сказал Бернадоту, что Гитлер остался в Берлине преднамеренно, чтобы встретить там свою судьбу.
В ту же ночь, когда Геринг ожидал в Оберзальцберге ответ на свою радиограмму, а Гиммлер в Любеке предлагал Бернадоту капитуляцию, в Берлине состоялась еще одна важная встреча. Альберт Шпеер нанес свой последний визит фюреру, которого он, как Геринг и Гиммлер, хотел сместить, но одновременно изъявить ему свою личную верность. 23 апреля, будучи в Гамбурге и услышав, что Гитлер намерен остаться в столице, он решил, что личная верность велит ему прибыть в Берлин и сказать фюреру последнее прости. Акт политического неповиновения был совершен, совершен необратимо. Речь, хотя и не была произнесена публично, была записана и хранилась в Гамбурге у надежного человека. Гитлер скоро будет мертв, и тогда речь Шпеера прозвучит в эфире. Речь можно было выпустить в эфир независимо от того, будет Шпеер жив или мертв; его политическая роль была сыграна. Поэтому он решил отправиться к фюреру и объяснить ему свое решение, которое он принял, чтобы разрешить конфликт между «личной верностью и общественным долгом». Шпеер не мог знать, каковы будут последствия такого шага. Его могли арестовать, возможно, даже расстрелять, но для него это теперь было не важно, ибо его работа была окончена, и он был готов принять на себя последствия нарушения клятвы в личной верности Адольфу Гитлеру.
Проехать в Берлин наземным транспортом было уже невозможно. Шпеер доехал на автомобиле до Рехлина, а потом на учебном самолете долетел до Гатова, западного берлинского аэродрома. В Гатове он встретил генерала Кристиана, который только что в последний раз покинул бункер фюрера. До центра города Шпеер долетел на «Физелер-Шторьхе», совершившем посадку на Восточно-западной оси, недалеко от Бранденбургских ворот. Оттуда Шпеер пешком направился в бункер. Гитлер был там вместе с остатками своего окружения: Борманом, Геббельсом, Риббентропом, Кребсом, фон Беловом, личными адъютантами и Евой Браун. Шпеер дал Гитлеру полный отчет о своих действиях. Гитлер внимательно его выслушал и был, как показалось Шпееру, «глубоко тронут» его искренностью. Со Шпеером ничего не случилось – его не арестовали и не расстреляли. Инцидент был исчерпан.
Почему Гитлер, отличавшийся в то время невероятной подозрительностью и жаждавший крови – крови заложников и военнопленных, крови немецких офицеров и своих собственных слуг, – проявил такую снисходительность к отступнику Шпееру – это вопрос, допускающий несколько ответов. Согласно мнению доктора фон Хассельбаха, наблюдавшего Гитлера, «он мог всей душой ненавидеть, но умел и прощать практически всё тем, кого любил». Возможно, случай со Шпеером иллюстрирует это наблюдение. Определенно Гитлер питал к Шпееру глубокую симпатию. Шпеер входил в «художественный» кружок Гитлера, и сам Гитлер интуитивно выбрал Шпеера для выполнения трудной и сложной задачи, с которой Шпеер блистательно справился, ни разу не подведя своего фюрера. Это показывает, что интуиция не всегда подводила Гитлера, и он умел выбирать не только розенбергов и риббентропов. Гитлер, со своей привычкой небрежно обращаться с языком и не вникать в его тонкости, называл Шпеера гением всех времен. Но здесь, конечно, возможно и иное объяснение. 23 апреля, когда Шпеер был у Гитлера, он находился в состоянии неестественного спокойствия – спокойствия после бури. Все, кто видел его в тот день, единодушно заметили это безмятежное спокойствие, внутреннее умиротворение, сменившее бурную сцену предыдущего дня[167]. Сам Шпеер говорил, что очень давно не видел Гитлера таким собранным, спокойным и доброжелательным. В течение всего предыдущего года поведение Гитлера было постоянно грубым и очень напряженным, так как он, по мнению Шпеера, вопреки всему, невероятными усилиями заставлял себя верить в окончательную победу Германии в войне. Теперь, оставив напрасные надежды, он успокоился, буря утихла, и он смотрел теперь на мир бесстрастными, философскими глазами, ожидая, по его собственным словам, смерти, как избавления от жизни, полной невыносимых тягот. В этом безмятежном настроении его, вероятно, оставило равнодушным неповиновение, которое, поскольку Шпеер признался в нем добровольно, не подразумевало нарушения личной верности. Только поэтому Шпееру удалось невредимым уйти из логова льва. Тем не менее через несколько дней Гитлер оправился от своей неестественной безмятежности. Борман уже давно пытался убедить Гитлера в измене Шпеера, и его признание в какой-то степени подтвердило правоту Бормана. В свои последние дни Гитлер жаловался, что Шпеер, как и все остальные, покинул его[168]; и в политическом завещании имя Шпеера было вычеркнуто из состава нового нацистского правительства. Да и 23 апреля добродушная безмятежность Гитлера распространилась только на Шпеера, который вскоре стал свидетелем совсем другого отношения к людям, допустившим менее злостное неповиновение.
Шпеер оставался в бункере восемь часов, и все это время союзники бомбили Берлин. Министерство пропаганды было объято пламенем. Шпеер поговорил с Евой Браун, и она рассказала ему о вчерашнем срыве Гитлера и об интригах Бормана против его соперников. Кроме того, Шпеер дважды участвовал в разговорах с Гитлером.