С русскими не играют - Отто фон Бисмарк 2 стр.


Во времена итальянской войны [10] я еще верил, что, будучи послом в Петербурге, смогу оказывать влияние на принимаемые в Берлине решения, и пытался с переменным успехом делать это, находясь во Франкфурте. Я еще не сознавал тогда, что те большие усилия, которые были затрачены мной для удовлетворения этой цели, уже не могли принести никакой пользы, потому как мои донесения и сообщения, которые посылались мной в виде личных писем, либо не доходили до регента, либо доходили с такими приписками, которые мешали им оказывать какое-либо воздействие. Тогда у меня обострилась одна болезнь, которой я обязан отравившему меня врачу, и мои труды имели лишь такой результат: точность и честность моих донесений о настроении императора показалась чрезмерно подозрительной, и для надзора за мной послали бывшего военного атташе в Петербурге – графа Мюнстера. Я был с ним в дружеских отношениях и доказал ему, что мои сообщения основаны на личных заметках императора на полях донесений русских дипломатов (их показал мне князь Горчаков), а также – на разговорах с личными друзьями, которые состоялись у меня в кабинете и при дворе. Возможно, было излишне нескромным предоставить мне собственноручные пометы императора, и в этом был свой расчет, так как нужно было, чтобы содержание этих заметок дошло до Берлина менее оскорбительным путем. Эти и другие способы, которыми до меня доходили особенно важные сообщения, явились привычными для политической практики того времени шахматными ходами. Один господин, доверивший мне такое сообщение, уходя, обернулся у дверей и произнес: «Первая моя нескромность принуждает меня ко второй. Когда будете передавать это сообщение в Берлин, не пользуйтесь вашим традиционным шифром и номером, он уже давно известен нам. А по совпадению обстоятельств у нас станет известно, что источником сообщения являюсь я. И сделайте мне одолжение: не отказывайтесь так сразу от вскрытого шифра, пользуйтесь им еще какое-то время для каких-нибудь невинных телеграмм». Тогда я, к успокоению, сделал один вывод: русским известен лишь один из наших шифров. Сохранять эти тайны, находясь в Петербурге, было очень трудно. Ни одна миссия, которая была там, не обходилась без допущения к себе прислуги и другого низшего персонала, а из этой среды тайная полиция без труда могла вербовать своих осведомителей. Однажды, когда шла австро-французская война, император Александр пожаловался мне в интимной беседе на оскорбительный и непозволительный тон, в каком немецкие властители позволяли себе критиковать политику русских в переписке с императорской фамилией. «Больше всего меня здесь задевает то, что мои немецкие кузены посылают свои выпады по личной почте, чтобы тем вернее они дошли до меня» [11], – заключил свою жалобу император. В таком признании он не видел ничего, что было бы достойно осуждения, так как был убежден, что это есть право монарха – любым путем знакомиться с содержанием пересылаемого по русской почте. Прежде в Вене были такие же порядки. В ту пору, пока не были построены железные дороги, случалось такое, что по переезде прусским курьером австрийской границы к нему в экипаж подсаживался австрийский чиновник, как ни в чем не бывало вскрывал депеши, делал из них выписки, потом заклеивал снова; и лишь потом они доходили до венской миссии. И даже после того, как эта практика отмерла, письмо, отправленное на имя тамошних прусских посланников простой почтой, считалось одной из деликатных форм официального сообщения берлинского кабинета кабинетам Вены и Петербурга. Для обеих сторон содержание этих писем было заведомо инсинуированным, пользовались же они этим тогда, когда желательно было ослабить следствие неприятного сообщения, чтобы не испортить тона формальных отношений. Как понимала почта Турн-и-Таксиса [12] неприкосновенность частной переписки, следует из моего письма к министру фон Мантейфелю от 11 января 1858 г.: «Я уже высказал в телеграмме пожелание не посылать по почте графу Флемингу в Карлсруэ мое секретное донесение о жалобе лорда Блумфилда по делу Бентинка и не доводить его таким образом до Австрии. Если бы моя просьба пришла слишком поздно, то я попал бы по отношению ко многим лицам в неприятное положение. Таковое не может разрядиться иначе, как путем личного столкновения между мной и графом Рехбергом. Из австрийской точки зрения на тайну личной переписки следует: то обстоятельство, что доказательства почерпнуты из вскрытого письма, не помешает ему использовать их. Я даже жду от него недвусмысленного намека на то, что депеша могла быть сдана на почту лишь с целью довести ее до сведения правительства императора».

Когда в 1852 г. я руководил венской миссией, то столкнулся там с обычаем, соответственно которому посланник, предоставляя то или иное сообщение, должен был явить австрийскому министру иностранных дел оригинал инструкции, которая поручала ему это из Берлина. Это безусловно вредное для дела правило, при котором официальная деятельность посланника оказывалась в сущности излишней, было внедрено настолько глубоко, что правитель канцелярии миссии, десятки лет живший в Вене, узнав о том, что я запретил это, явился ко мне с заявлением относительно того, какое недоверие внезапное нарушение нами долголетней практики вызовет в императорской государственной канцелярии. В первую очередь поставят под сомнение, действительно ли то, чего я добиваюсь у графа Буоля, соответствует смыслу присланных мне инструкций и, следовательно, намерениям берлинской политики. В Вене иногда прибегали к очень энергичным средствам, чтобы оградить себя от измены со стороны чиновников иностранного ведомства. Мне попал однажды в руки секретный австрийский документ, из которого я запомнил следующую фразу: «Будучи не в силах разобраться в том, кто из четверых чиновников предал его, Каувиц повелел утопить в Дунае всех четверых при помощи лодки с люком». В одной шутливой беседе, которую я однажды вел в 1853 или 1854 году с русским посланником в Берлине, бароном Будбергом, тоже зашла речь об этом потоплении. Я вспомнил об одном чиновнике, который, исполняя возложенные на него поручения, действовал однако в интересах одного иностранного государства. Барон ответил мне на это: «Если этот человек мешает вам, то отправьте его к Эгейскому морю, у нас там есть средства, которые помогут ему исчезнуть». Я, немного испугавшись, спросил его: «Но вы ведь не утопите его?» На что он продолжал, рассмеявшись: «Да нет же, он сам утонет в недрах России, а позже, так как он все-таки человек ловкий, вынырнет сам в образе образцового русского чиновника».

Глава 2 Бисмарк о России в европейской политике

Движение в Польше началось в одно время с переворотом в Италии [13] и было связано с ним. В первое время оно выражало себя в национальном трауре, церковных праздниках, связанных с памятными для страны днями, и в агитации земледельческих сообществ [14]. В Петербурге это вызвало пространные колебания между полонизмом и абсолютизмом. Течение, дружественное полякам, связывалось с требованием установления конституции, слышным теперь и в высших кругах русского общества. Ведь русские, тоже будучи образованными людьми, должны были обходиться без законных учреждений, которые были у всех народов Европы и не имели возможности участвовать в обсуждении своих собственных дел и законов. Этот факт воспринимался как унижение. Конфликт, возникший на почве отношений к польскому вопросу, получил распространение даже в высших военных кругах и привел к бурному объяснению между варшавским наместником генералом графом Ламбертом и генерал-губернатором генералом Герстенцвейгом, которое закончилось насильственной смертью последнего (январь 1862 г.) при невыясненных обстоятельствах [15]. Я был в одной из лютеранских церквей Петербурга на его похоронах. Для русских, которые требовали для себя конституции, частым оправданием служили слова о том, что поляки не могут находиться под управлением русских и, в качестве более цивилизованных, могут предъявить повышенные требования на участие в управлении. Такого мнения придерживался и князь Горчаков, однако его потребность в популярности делала его неспособным бороться с либеральной волной в русском обществе, но которому парламентские учреждения вполне бы обеспечили европейское поприще для проявления его красноречивого дара. При оправдании Веры Засулич (11 апреля 1878 г.) [16] он был первым, кто подал сигнал к рукоплесканиям присутствовавших. Когда я уезжал из Петербурга в апреле 1862 года, то видел борьбу мнений, происходившую там, в весьма оживленном состоянии, – так продолжалось и в течение первого года моей министерской деятельности. Вспыхнувшее 1 января 1863 г. [17] восстание затронуло не только интересы наших восточных провинций, но и другой вопрос, по своим последствиям более важный. Это был вопрос о том, какое же направление доминировало в русском кабинете – то, что дружественно Польше или же антипольское: стремление к панславистскому, антигерманскому братанию между русскими и поляками или идея взаимной поддержки русской и прусской политики. Именно под этим впечатлением я взял на себя руководство министерством иностранных дел. Среди тех, кто стремился к братанию, русские были честнее; польское же дворянство и духовенство вряд ли верили в успех этих стремлений или же принимали его во внимание как определенную цель. Едва ли хоть один поляк видел в политике братания нечто больше, чем тактический ход, целью которого было обманывать легковерных русских до тех пор, пока это представляется нужным или выгодным. Польское дворянство и его духовенство отвергают это братание если и не совсем с той же, то все же почти с такой же неизменностью, как братание с немцами. Последнее же для них является еще более неприемлемым не только из-за расовой антипатии, но и в силу того убеждения, что при совместном государственном существовании русские оказались бы под руководством поляков, а немцы – нет. Позиция России была вопросом первостепенного значения для германского будущего Пруссии. Направление русской политики, дружественное полякам, благоприятствовало бы оживлению русско-французских связей, к развитию которых при случае стремились со времени Парижского мира, если не раньше. Дружественный полякам русско-французский союз, идея которого витала в воздухе до июльской революции, поставил бы тогдашнюю Пруссию в затруднительное положение. Поэтому в наших интересах было бороться против партии польских симпатий в русском кабинете, даже в том случае, когда симпатии эти понимались в духе Александра I. Из доверительных бесед, которые я вел не только с князем Горчаковым, но и с самим императором, я мог сделать вывод, что Россия сама не давала никаких гарантий относительно того, что небратания с Польшей не произойдет. Император Александр был тогда не прочь отдать часть Польши, об этом он сказал мне без обиняков. По крайней мере это касалось левого берега Вислы, причем, не делая на этом особого акцента, он исключил Варшаву, которая, как место расквартирования войск, все же имела для армии свою привлекательность и стратегически входила в укрепленный треугольник на Висле [18]. Польша, по его словам, была источником тревоги и европейских опасностей для России, а русификация ее виделась невозможной из-за различия вероисповеданий и по причине недостаточных административных способностей русских властей. По его мнению, нам, немцам, удалось бы германизировать польские области, ибо немецкий народ культурнее польского и у нас есть все средства к этому. Русский же человек не чувствует того превосходства, какое нужно для господства над поляками, поэтому следует ограничиться тем минимумом польского населения, какой допускает географическое положение, т. е. – границей по Висле и Варшавой как предмостным укреплением. Не знаю, насколько зрелы и обдуманны были эти высказывания императора. По-видимому, с государственными людьми они были обсуждены, ведь самостоятельной, личной политической инициативы по отношению ко мне я не наблюдал у императора никогда. Этот разговор произошел тогда, когда уже было вероятно, что я буду отозван. Я сказал, что сожалею о моем отозвании не ради учтивости, а потому что это было правдой. Эти слова побудили императора, не так меня понявшего, задать мне вопрос – не склонен ли я вступить на русскую службу. Я учтиво отклонил это, подчеркнув свое желание остаться вблизи его величества в качестве прусского посланника. Если бы император сделал с этой целью какие-либо шаги, то, возможно, мне это не было неприятно. Однако мысль о том, чтобы служить политике «новой эры» в качестве министра или посланника, в Париже или Лондоне без перспектив на участие в нашей политике, не заключала в себе ничего привлекательного. Я не знал, чем и как я мог бы быть полезен своей стране и своим убеждениям, если бы я находился в Лондоне или в Париже, как не знал, что влияние, которым я пользовался у императора Александра и у его наиболее выдающихся государственных деятелей, не было лишено значения с точки зрения наших интересов. Мне становилось не по себе при мысли о том, чтобы сделаться министром иностранных дел, как бывает не по себе человеку, которому предстоит выкупаться в море в холодную погоду; но все эти ощущения были недостаточно сильны, чтобы побудить меня самого вмешаться в собственное будущее или просить о том императора Александра. После того как я все-таки стал министром, на первый план для меня вышла внутренняя, а не внешняя политика. В области последней мне, учитывая влияние моего недавнего прошлого, были особенно близки отношения с Россией, поэтому я по возможности стремился сохранить за нашей политикой капитал того влияния, каким мы располагали в Петербурге. Прусской политике, так как она развивалась в германском направлении, ожидать тогда поддержки со стороны Австрии было невозможно. Маловероятным выглядело и то, что благожелательное отношение Франции к нашему усилению и к объединению Германии надолго останется искренним, тем не менее это убеждение не должно было препятствовать тому, чтобы временно из соображений выгоды принимать от Наполеона поддержку и поощрение, основанные на ошибочных расчетах.

По отношению к России мы были в таком же положении, как и по отношению к Англии, так как с обеими этими странами у нас не наблюдалось принципиального расхождения интересов, кроме того, с обеими нас связывала долголетняя дружба. Вряд ли мы могли ожидать от Англии чего-либо кроме платонического доброжелательства да поучительных писем и газетных статей. Царская же помощь, как показала венгерская экспедиция императора Николая [19], при известных условиях, простиралась за пределы благожелательного нейтралитета. Что это будет сделано ради нас – не приходилось рассчитывать, но ничто не мешало учесть и такую возможность, что при французских попытках вмешаться в германский вопрос, император Александр сможет оказать нам хотя бы дипломатическую поддержку при отражении этих попыток. Настроение этого монарха, дающее почву такому моему допущению, обнаружилось еще в 1870 г. [20], в то время как нейтральная и дружественная Англия при всех своих симпатиях оказалась тогда на стороне Франции. Таким образом, мы имели, на мой взгляд, все основания поддерживать всякое проявление симпатии, которую в противоположность многим своим подданным и высшим чиновникам питал к нам Александр II, хотя бы в той мере, в какой это было нужно, чтобы предотвратить присоединение России к лагерю, враждебному нам. В то время нельзя было уверенно предвидеть, можно ли будет использовать практически этот политический капитал царской дружбы и если да, то как долго. Простой здравый смысл повелевал нам по крайней мере не допустить, чтобы он попал в обладание наших противников, которых мы видели в поляках, полонизирующих русских, и в конечном счете, вероятно, также и во французах. Австрия тогда имела первостепенное соперничество с Пруссией на германском поприще, и справиться с польским движением ей было легче, чем нам или России, так как, несмотря на воспоминания о 1846 г. [21] и денежные награды, назначенные за головы польских дворян, католическая империя [22] пользовалась все же у этих дворян и среди католического духовенства гораздо большими симпатиями, чем Пруссия и Россия. Согласовать австро-польские и русско-польские планы братания всегда будет сложно, но манеры австрийской политики в 1863 г. в союзе с западными державами в пользу поляков доказали, что Австрия не боялась соперничества с русскими во вновь воскресшей Польше. Она троекратно – в апреле, июне и 12 августа – предпринимала совместно с Францией и Англией шаги в пользу поляков в Петербурге. «Мы рассмотрели, – говорится в австрийской ноте от 18 июня, – условия, при которых Царству Польскому могли бы быть возвращены спокойствие и мир, и пришли к тому, чтобы сформулировать эти условия в шести нижеследующих пунктах, которые и представляем на рассмотрение санкт-петербургского кабинета: 1) полная и общая амнистия; 2) национальное представительство, участвующее в законодательстве страны и располагающее средствами действительного контроля; 3) назначение поляков на государственные должности, с тем чтобы была создана особая национальная администрация, пользующаяся доверием страны; 4) полная и неограниченная свобода совести и отмена всех стеснений в отправлении католического культа; 5) исключительное употребление польского языка, как официального, в управлении, в органах юстиции и при преподавании; 6) введение упорядоченной и узаконенной системы рекрутского набора.

Предложение Горчакова о том, чтобы Россия, Австрия и Пруссия договорились об определении судьбы своих польских подданных, австрийское правительство отклонило, заявив «что согласие, существующее между тремя кабинетами – венским, лондонским и парижским, создает между ними такую связь, от которой Австрия сейчас не может быть свободна, чтобы вести отдельные переговоры с Россией». Так было, когда император Александр собственноручным письмом в Гаштейн уведомил его величество о своем решении обнажить меч и потребовал от Пруссии союза. Нельзя усомниться в том, что близкие отношения с обеими западными державами способствовали решению императора Франца-Иосифа позволить себе 2 августа выпад против Пруссии при помощи съезда князей. Несомненно, при этом он находился в заблуждении, не зная, что императору Наполеону уже надоели польские дела и что он подумывает о том, как бы учтиво совершить отступление. Граф Гольц 31 августа писал мне: «Из отправленной мною сегодня почты вы увидите, что здесь я с Цезарем [23] единодушен (никогда еще, даже в самом начале моей миссии, он не был так любезен и откровенен со мной, как в этот раз), что Австрия своим съездом князей оказала нам в деле наших отношений с Францией большую услугу; нужно лишь уладить мирно польские разногласия, чтобы благодаря одновременному отсутствию Меттерниха и последовавшему сегодня отъезду его высочайшей приятельницы [24] вновь возвратиться к такому политическому положению, при котором мы спокойно смотрели бы навстречу событиям грядущего. Я не мог пойти навстречу намекам императора относительно польских дел в той степени, в какой сам того бы хотел. Мне казалось, он ждал предложения о посредничестве; однако заявления короля удержали меня. Во всяком случае, мне кажется, надо ковать железо, пока оно горячо. В настоящее время амбиции императора скромнее, чем когда-либо, и надо опасаться, что он снова вернется к более серьезным требованиям, если, к примеру, Австрия постарается загладить повышенной уступчивостью в польском вопросе неуклюжесть, имеющую место во Франкфурте [25]. Сейчас он лишь хочет выйти из положения с честью, сам признает эти шесть пунктов негодными и поэтому охотно будет глядеть сквозь пальцы на то, как они будут применяться на практике. Его, пожалуй, даже устраивало бы, если он не будет вынужден в слишком обязывающей форме следить за строгим их исполнением. Я боюсь только того, что если наш подход к делу останется таким же, как до сих пор, то русские отнимут у нас заслугу сглаживания конфликта, выполнив и без нас то, в чем мы собирались их уговорить. Поездка великого князя [26], который, очевидно, не отозван, внушает мне в этом большие подозрения в этом плане. А если император Александр объявит сейчас конституцию и сообщит об этом собственноручным обязывающим письмом императору Наполеону? Чем продолжать разногласия, было бы лучше (но не более выгодно для нас) сказать предварительно императору Наполеону: «Мы готовы это посоветовать; будешь ли ты этим доволен?»

Это внушение еще две недели назад было сделано непосредственно генералом Флери одному из членов прусской миссии и сводилось к тому, чтобы посоветовать императору Александру сделать указанный шаг, но мы не последовали ему. Так дипломатический поход трех держав затерялся в песках. Весь план графа Гольца казался мне политически неправильным и недостойным, задуманным скорее в парижском, нежели в нашем духе. Польский вопрос не представляет для Австрии тех трудностей, которые для нас неразрывно связаны с вопросом о восстановлении независимости Польши ввиду взаимно пересекающихся польских и немецких притязаний в Познани и Западной Пруссии, а также положения Восточной Пруссии. Наше географическое положение и смешение обеих национальностей в восточных провинциях Пруссии, включая Силезию, принуждает нас по возможности откладывать постановку польского вопроса. Поэтому и в 1863 году постановку этого вопроса Россией было целесообразно не поощрять, а напротив, предотвращать по мере сил. До 1863 г. было время, когда в Петербурге на основе теорий Велепольского [27] на пост вице-короля Польши намечали великого князя Константина с его красивой супругой (великая княгиня носила тогда польский костюм), с восстановлением, быть может, польской конституции, предоставленной Александром I и формально остававшейся в силе при старом великом князе Константине [28]. Военная конвенция, заключенная в Петербурге в феврале 1863 г. генералом Густавом фон Альвенслебеном [29], имела для прусской политики скорее дипломатическое, нежели военное значение [30]. Она воплощала собой победу прусской политики над польской, одержанную в кабинете русского царя и представленную Горчаковым, великим князем Константином, Велепольским, а также другими влиятельными лицами. Результат, достигнутый таким образом, опирался на непосредственное решение императора вопреки стремлениям министров.

Соглашение военно-политического характера, заключенное Россией с германским противником панславизма против польского «братского племени», решительно ударило по намерениям полонизирующей партии при русском дворе. В этом смысле довольно незначительное, с военной точки зрения, соглашение с лихвой исполнило свою задачу. В тот момент в нем не было военной надобности, ведь русские войска были достаточно сильны, и успехи инсургентов [31] существовали иной раз лишь в весьма фантастических донесениях, которые заказывались из Парижа, фабриковались в Мысловицах [32], помечались то границей, то театром военных действий, то Варшавой и появлялись сперва в одном берлинском листке, а затем уже обходили европейскую прессу. Конвенция была успешным шахматным ходом, решившим исход партии, которую разыгрывали друг против друга в недрах русского кабинета антипольское монархическое и полонизирующее панславистское влияния. У князя Горчакова в его отношении к польскому вопросу абсолютистские приступы приходили на смену, нельзя сказать, чтобы либеральным, но парламентским приступам. Он считал себя большим оратором, да и был таковым, и ему нравилось представлять себе, как Европа будет восхищаться его красноречием, расточаемым с варшавской или русской трибуны. Виделось, что либеральные уступки, которые были бы предоставлены полякам, не могут не распространиться и на русских, – по одному этому уже конституционно настроенные русские были друзьями поляков.

Назад Дальше