Подчиненные Горчакова по министерству говорили о нем: «Он любуется собою, смотрясь в чернильницу», – так Беттина фон Арним говорила о своем шурине, знаменитом Савиньи: «Он не может перешагнуть канавы, не полюбовавшись своим отражением».
Большая часть депеш Горчакова, и притом самые содержательные, написаны не им самим, а Жомини, весьма умелым редактором, сыном швейцарского генерала, принятого императором Александром на русскую службу. Когда диктовал Горчаков, то в депешах было больше риторического подъема, но более деловой характер носили депеши, писанные Жомини.
Когда Горчаков диктовал, он любил принимать определенную позу, в виде вступления произнося: «Пишите». Секретарь, если понимал, что от него требуют, непременно бросал при особенно закругленных периодах восхищенные взгляды на своего господина, который был к этому весьма чувствителен. Горчаков с одинаковым совершенством владел русским, немецким и французским языками. Честным солдатом, которому чуждо личное тщеславие, был граф Кутузов. Первоначально он был в Петербурге на виду в качестве офицера-кавалергарда благодаря своему знатному имени, но не снискал расположения императора Николая; который, как пересказали мне в Петербурге, крикнул однажды перед фронтом: «Кутузов, ты не умеешь сидеть на коне, я переведу тебя в пехоту». Кутузов вышел в отставку и вновь вступил на службу лишь в Крымскую войну, получив какую-то маленькую должность. При Александре II он остался в армии и наконец был назначен военным уполномоченным в Берлине, где своей прямотой и простотой приобрел немало друзей. Во время французской войны он сопровождал нас в качестве русского флигель-адъютанта прусского короля и, быть может, под влиянием несправедливой оценки его кавалерийских способностей императором Николаем проделывал верхом верст по 50, по 70 в день все этапы похода, которые король и его свита проехали в экипажах. Для его простоты и для тона, установившегося на охотах в Вустергаузене [42], примечательно, что Кутузов как-то рассказывал в присутствии короля о том, что его предки происходят из прусской части Литвы и прибыли в Россию под именем Куту, на что граф Фриц Эйленбург, со свойственным ему остроумием, заметил: «Значит, пьянство вы присвоили себе лишь в России», за этим последовала всеобщая веселость, к которой искренне присоединился Кутузов. Регулярная переписка великого герцога саксонского [43] с императором Александром наряду с добросовестными донесениями этого старого солдата представляла собой еще одну возможность доставлять непосредственно царю нефальсифицированную информацию. Великий герцог, который всегда относился и продолжает относиться ко мне благосклонно, отстаивал в Петербурге хорошие отношения между обоими кабинетами.
* * *Осенью 1876 г. в Варцине [44] я получил шифрованную телеграмму из Ливадии [45] от нашего военного уполномоченного генерала Вердера, в которой он, по поручению императора Александра, просил сообщить, останемся ли мы нейтральными, если Россия начнет войну с Австрией. При ответе на эту телеграмму я держал в уме то, что шифр Вердера не останется недоступным императорскому дворцу, ведь по опыту я знал, что даже в здании нашей миссии в Петербурге тайну шифра можно сохранить только частой сменой шифра, а не искусно сделанным замком. Я был уверен, что не могу телеграфировать в Ливадию ничего, что не дойдет до сведения императора. Уже сам факт, что подобный вопрос вообще мог быть поставлен таким образом, являлся нарушением служебных традиций. Когда один кабинет хочет обратиться к другому с вопросом подобного рода, то уместным путем будет доверительное устное зондирование через своего посла или же личное свидание монархов. Из того, что произошло между императором Николаем и Сеймуром, русская дипломатия увидела, что зондирование путем запроса представителю соответствующей державы имеет свои неудобства [46]. Склонность Горчакова обращаться к нам с телеграфными запросами через германского представителя в Петербурге, а не через русского представителя в Берлине, приучила меня обращать внимание наших миссий в Петербурге, чаще, чем при других дворах, на то, что их задача состоит не в представительстве требований русского кабинета перед нами, а в представительстве наших пожеланий к России. Велико искушение для дипломата – поддерживать свой статус на службе и в обществе путем услужения правительству, при котором он аккредитован. Еще опаснее оно, если иностранный министр сумеет склонить нашего агента к своим пожеланиям, прежде чем последний узнает все причины, по которым выполнение и даже предъявление этих пожеланий несвоевременно для его правительства.
Но вне всяких, даже русских, обычаев было то, что германский военный уполномоченный при русском дворе по приказу русского императора предъявлял нам, в бескомпромиссном стиле телеграммы, содержащие политический вопрос большой важности, к тому же во время моего отсутствия в Берлине. Я никак не мог добиться изменения старого, крайне неудобного для меня обычая, по которому наши военные уполномоченные в Петербурге посылали свои донесения не как все прочие, через ведомство иностранных дел, а докладывали собственноручным письмом непосредственно его величеству. Этот обычай возник из-за того, что Фридрих-Вильгельм III создал первому военному атташе в Петербурге, бывшему коменданту Кольберга [47] Лукаду, особо близкие отношения с русским императором. Конечно, военный атташе сообщал в таких письмах обо всем, что русский император в обычный откровенности придворной жизни говорил ему о политике, а это нередко было гораздо больше того, что Горчаков говорил нашему послу.
«Pruski Fligel-adjutant», как его называли при дворе, императора видел почти каждый день, гораздо чаще, чем Горчаков. Государь имел с ним беседы не только о военных делах, и поручения для передачи нашему монарху не ограничивались вопросами семейного характера. Центр тяжести дипломатических переговоров между обоими кабинетами находился, как во времена Рауха и Мюнстера, в большей степени в донесениях военного уполномоченного, а не официально аккредитованных посланников. Но так как император Вильгельм никогда не забывал знакомить меня, хоть и часто с опозданием, со своей перепиской с военным уполномоченным в Петербурге и никогда не принимал политических решений без обсуждения в официальной инстанции, то неудобства этих прямых сношений ограничивались запозданием информации и уведомлений, заключавшихся в этих личных докладах. Таким образом, когда император Александр, без сомнения, по совету князя Горчакова, воспользовался господином Вердером в качестве посредника, чтобы адресовать нам столь важный вопрос, то это выходило за пределы существовавшего обычая в деловых сношениях. Горчаков старался тогда доказать своему императору, что моя верность ему и мои симпатии к России неискренни или же только «платоничны», – он хотел поколебать его доверие ко мне, что ему и удалось со временем. Сначала, прежде чем ответить по существу на запрос Вердера, я попытался уклониться от ответа, сославшись на невозможность без высочайшего уполномочия решить подобный вопрос. На повторные настояния я рекомендовал обратиться с этим вопросом официальным, но надежным путем к ведомству иностранных дел через русского посла в Берлине. Однако многократные запросы, которые я получал по телеграфу через Вердера, перекрыли мне путь к уклончивым ответам. Я просил его величество телеграфно вызвать в императорскую резиденцию господина Вердера, которого в Ливадии дипломатически использовали в своих целях и который не умел дать отпор, и запретить ему принимать политические поручения, потому как это дело должно идти через русскую, а не через германскую дипломатическую службу. Император не согласился с моей просьбой, а так как император Александр, основываясь на наших личных отношениях, наконец потребовал от меня через русское посольство в Берлине высказать мое личное мнение, то я более не мог уклоняться от ответа на этот нескромный вопрос. Я просил посла фон Швейница, у которого истекал срок отпуска, перед возвращением его в Петербург посетить меня в Варцине, чтобы проинструктировать его. С 11 по 13 октября Швейниц гостил у меня. Я поручил ему как можно скорее отправиться через Петербург в Ливадию – резиденцию императора Александра. Смысл инструкции, данной мною господину фон Швейницу, состоял в том, что нашей первоначальной потребностью является сохранение дружбы между великими монархиями, которые от революции больше потеряли бы, чем выиграли от войны между собою. Если, к нашей скорби, мир между Россией и Австрией невозможен, то хотя мы могли бы допустить, чтобы наши друзья проигрывали и выигрывали друг у друга сражения, однако не можем допустить, чтобы одному из них был нанесен столь тяжкий урон и ущерб, что окажется под угрозой его статус как независимой и имеющей в Европе значение великой державы. Это наше заявление, которое Горчаков побудил своего государя вынудить у нас для того, чтобы доказать ему платонический характер нашей любви, в последствии привело к тому, что русская буря пронеслась из Восточной Галиции на Балканы, а Россия, прервав с нами переговоры, вступила в переговоры с Австрией, потребовав, чтобы они сохранились в тайне от нас. Как я помню, сначала переговоры велись в Пеште [48] в духе соглашений в Рейхштадте, где императоры Александр и Франц-Иосиф встретились 8 июля 1876 г. [49]. На основе этой конвенции, а не вследствие Берлинского конгресса Австрия владеет Боснией и Герцеговиной [50], а русским был обеспечен нейтралитет Австрии во время их войны с турками [51].
Тот факт, что по Рейхштадтским соглашениям русский кабинет позволял австрийцам приобрести Боснию в обмен на сохранение их нейтралитета, дает возможность предполагать, что господин Убри [52] говорил нам неправду, убеждая, что в Балканской войне дело сведется лишь к promenade militaire (военной прогулке), к тому, чтобы занять излишние войска, а также к бунчукам [53] и георгиевским крестам, ведь Босния была бы слишком дорогой ценой за это. Очевидно, в Петербурге рассчитывали на то, что Болгария, отделившись от Турции, постоянно останется в зависимости от России. Эти расчеты, судя по всему, не оправдались бы и в том случае, если бы условия Сан-Стефанского мира [54] были осуществлены полностью. Чтобы не отвечать перед собственным народом за эту ошибку, постарались (и не без успеха) взвалить вину за неблагоприятный исход войны на германскую политику, на «неверность» германского друга. Это была одна из недобропорядочных фикций, ведь мы никогда не обещали ничего, кроме доброжелательного нейтралитета. Насколько честными были наши намерения, можно видеть из того, что потребованное Россией сохранение Рейхштадских соглашений в тайне от нас не пошатнуло наше доверие и доброжелательность к России. Напротив, мы с готовностью откликнулись на переданное мне в Фридрихсруэ [55] графом Петром Шуваловым желание России созвать конгресс в Берлине. Желание русского правительства заключить мир с Турцией при содействии конгресса доказывало, что Россия, пропустив выгодный момент для занятия Константинополя, не чувствовала себя достаточно сильной в военном отношении, чтобы довести дело до войны с Англией и с Австрией. За промахи русской политики князь Горчаков, без сомнения, разделяет ответственность с более молодыми и энергичными единомышленниками, сам же он не может быть свободен от ответственности он не свободен. Насколько прочной была позиция Горчакова у императора в условиях русских традиций, видно из того, что в противоположность известному ему желанию его государя он принимал участие в Берлинском конгрессе [56] как представитель России. Когда, опираясь на свое звание канцлера и министра иностранных дел, он занял свое место на конгрессе, то возникло интересное положение: начальствующее лицо – канцлер – и подчиненный ему по ведомству посол Шувалов фигурировали вместе, но русскими полномочиями был наделен не канцлер, а посол. Это можно документально подтвердить только в русских архивах (а быть может, и там не обнаружится доказательств), но, по моим наблюдениям, положение было именно таким. Это подтверждает и то, что даже в правительстве с таким единым и абсолютным руководством, как русское, согласованность политического действия не может быть гарантирована. Быть может, в наибольшей мере такое единство есть в Англии, где руководящий министр и получаемые им донесения подлежат публичной критике, тогда как в России только царствующий в данный момент император в состоянии по мере своего знания людей и исходя из своих способностей судить, кто из информирующих его слуг ошибается или обманывает его и от кого он слышит правду. Я не хочу сказать этим, что текущие дела ведомства иностранных дел в Лондоне решаются разумнее, чем в Петербурге, но английское правительство реже, чем русское, предстает перед необходимостью прибегать к неискренности, чтобы загладить промахи своих подчиненных.
Правда, лорд Пальмерстон 4 апреля 1856 г. сказал в нижней палате с иронией, которую не поняли большинство членов палаты, о том, что отбор документов о Карсе для предъявления их парламенту потребовал большой тщательности и внимания со стороны лиц, занимавших не подчиненные, а высшие должности в ведомстве иностранных дел. «Синяя книга» о Карсе [57], кастрированные депеши сэра Александра Бэрнса из Афганистана [58] и сообщения министров о происхождении ноты, которую в 1854 г. Венская конференция рекомендовала султану подписать вместо меншиковской [59], являются образцом легкости, с которой в Англии можно обмануть парламент и прессу. То, что архивы ведомства иностранных дел охраняются в Лондоне тщательнее, чем где-либо, позволяет предположить, что в них можно найти и другие подобные образцы. Но все же можно сказать, что царя обмануть легче, чем парламент.
В Петербурге при дипломатических переговорах о выполнении решений Берлинского конгресса ждали, что мы без дальнейших соглашений с другими лицами и в частности без предварительной договоренности между Берлином и Петербургом будем поддерживать и продвигать любую русскую точку зрения в пандан австро-английской. Когда я сначала дал понять и наконец потребовал доверительно, но четко высказать русские пожелания и обсудить их, то от ответа уклонились. У меня создалось впечатление, что князь Горчаков ожидал от меня, словно дама от своего поклонника, что я сам угадаю пожелания русских и буду их представлять, а России не стоит утруждать себя высказыванием их и брать на себя ответственность. Даже в тех ситуациях, когда мы могли полагать, что уверены в интересах и намерениях России, и думали, что можем искренне и без ущерба для собственных интересов дать русской политике доказательство нашей дружбы, то и тогда вместо ожидаемой благодарности мы встречали брюзжащее недовольство, так, как будто бы действовали не в том направлении и не так, как этого ожидал наш русский друг. Результат был таким же и тогда, когда мы беспрекословно поступали, согласуясь с его желаниями. В таком поведении содержалась преднамеренная недобросовестность не только по отношению к нам, но и к императору Александру, которому желали представить германскую политику бесчестной и не внушающей доверия. «Ваша дружба слишком платонична», – с упреком сказала императрица Мария одному из наших дипломатов. Правда, дружба кабинета великой державы с другими всегда остается платоничной до известной степени, ведь ни одна великая держава не может целиком поставить себя на службу другой. Она постоянно должна держать в уме не только настоящие, но и будущие отношения с остальными державами и по возможности избегать длительной принципиальной вражды с любой из них. В особенности это относится к Германии с ее центральным положением, открытым для нападения с трех сторон. Ошибки в политике кабинетов великих держав не наказываются немедленно ни в Петербурге, ни в Берлине, но они никогда не проходят без следа. В своей проверке логика истории еще строже, чем наши счетные палаты [60]. При выполнении решений конгресса Россия ожидала и требовала, чтобы на Востоке в переговорах по местным вопросам, когда речь зайдет об этих решениях, германские представители в случае разногласий между взглядами русских и представителей других держав всегда были на стороне русских. Правда, в некоторых случаях суть решения была нам безразлична, важнее нам было честно истолковать постановления и не нарушать наших отношений с другими великими державами из-за пристрастного поведения по местным вопросам, которые не касались германских интересов. Резкий и язвительный тон всей русской печати, допущенное цензурой натравливание против нас русских народных настроений заставляли считать разумным придерживаться симпатий тех иностранных держав, кроме России, на которые мы еще могли положиться.
При этом раскладе было получено собственноручное письмо императора Александра [61], который, несмотря на все свое уважение к престарелому другу и дяде, в форме, принятой в международном праве, в двух местах явственно угрожал войной примерно таким образом: в случае, если мы по-прежнему будем отказываться подчинить германское голосование русскому, мир между нами не может быть долгим. В резких и однозначных выражениях эта мысль повторялась дважды. Из письма было видно, что князь Горчаков принял участие в его составлении. Сам он 6 сентября 1879 г. в интервью с корреспондентом орлеанистского «Soleil» Луи Пейрамоном сделал демонстративное признание в любви к Франции. Позже два факта подтвердили мою догадку. В октябре одна дама из берлинского общества, остановившаяся в «Hotel de l’Europe» в Баден-Бадене [62] рядом с номером князя Горчакова, слышала, как он сказал: «Я бы хотел воевать, но Франция имеет иные намерения». А 1 ноября парижский корреспондент «Times» сообщил своей газете, что перед свиданием в Александрово [63] царь в своем письме императору Вильгельму жаловался на образ действий Германии и, между прочим, употребил следующую фразу: «Канцлер вашего величества забыл обещания 1870 г.».
Из-за позиции русской прессы и нараставшего возбуждения широких слоев народа, сопровождавшихся сосредоточением войск непосредственно вдоль прусской границы, можно было без сомнения сделать вывод о серьезности положения и угрозы императора по отношению к столь уважаемому прежде другу. Поездка в Александрово, совершенная императором Вильгельмом по совету фельдмаршала фон Мантейфеля 3 сентября 1879 г. с целью лично дать умиротворяющий ответ на письменные угрозы своего племянника, противоречила моим чувствам и моему представлению о том, что требуется делать в этой ситуации.