Нет, нет! Если не брешет Верка, так, может, Шурка Киреева одна на свете и любит его в правильном смысле этого слова. Кузьменко опустил руки с раскладушки прямо на землю, трогал ее, уже нагретую солнцем, щурился на небо сквозь сливовые ветки. Ах, как же оно так 'случилось, что не разглядел он в школе настоящей любви? Кузьменко было очень жалко себя.
…А теперь скажите, что бога нет! Вечером, когда Кузьменко мылся после смены в душе, начальник участка сказал ему, что он, Кузьменко, вместе с делегацией донецких шахтеров поедет в Москву сниматься в передаче «Голубой огонек». Кузьменко чуть не захлебнулся, Вот это да! В самом конце работы он уже начал освобождаться от новости, привезенной Веркой. Вгрызался в угольный пласт и вроде отходил от наваждения. Липкий пот смешал разные воспоминания о пятидесятом годе, даже пленительная Тонька померкла, будто, занавесив глаза чубом, Кузьменко так никогда им и не встряхивал. Какая там, к черту, любовь, когда, перламутрово поблескивая, отваливается угольная глыба, р-р-раз, р-р-раз! Вкалывай, Кузьменко, вкалывай, не отвлекайся на постороннее!
А тут стоит под душем – и на тебе. Новость. Ехать в Москву! И не через месяц или год. Послезавтра. Командировка на пять дней. А потом вернется, – будет пить горилку с перцем и смотреть по телевизору самого себя. «У нас сегодня в гостях знатный шахтер товарищ Кузьменко…» Сегодня… Вот, значит, как это делается. Дурят людей. Все, значит, на пленке. А если вдруг, к примеру, его машина собьет и он в праздник будет лежать в беленькой рубашечке хорошенький такой на раздвинутом столе? «Дорогие друзья! У нас сегодня в гостях знатный покойничек…»
Дурные мысли. Лезет всякая чепуха, а Кузьменко так и стоит под душем, подставил под струю бычий затылок и замер. Дурные мысли прячут главную, и от нее-то и замер Кузьменко: он едет в Москву, это судьба, а в партбилете у него лежит телефон и адрес. «Должны же мы с ним встретиться!»
Антонина обрадовалась, порозовела и сразу стала прикидывать, что нужно в Москве купить.
– Видала я Веркину шубу. Мне ее и даром не надо. Через химию разве организм дышит? Я в капроне час похожу, и уже все ноги истомятся, так еще и шубу? Господь миловал! А вот кофточку она купила хорошую. Вот такую ты мне тоже купи. Я узнаю, где она брала. А хлопцам возьми свитера, но только тоже натуральные. Себе плащ посмотри. Пятьдесят четвертый, третий рост. А может, пятьдесят шестой? Лучше пятьдесят шестой. А то под мышками будет жать. И стиральный порошок «Дарья»…
Тут Кузьменко замахал руками – этого еще не хватало, чтоб он с порошком возился. Вообще разговор с женой привел его в смятение. Значит, имеется в виду, что в его жизни все так и будет продолжаться, если ждут его из Москвы с кофтами, порошками, разным барахлом? У него все адрес! Телефон! Его же женщина одна столько лет любит и ждет!
– Ты помнишь,– вдруг сказала Антонина,– Шурку Кирееву? Верка у нее останавливалась. Ну, из нашего класса! Черная такая, худая?
Кузьменко задохнулся. Ну и Верка! Ну и зараза!
А Антонина ставит в буфет чашки и спокойно продолжает:
– У нее второй муж. И она с ним сюда ни разу не приезжала. Говорят, он ее моложе. Мать ее, конечно, не скажет. Она думает, раз дочь в Москве, так значит, у нее все! А лучше быть в деревне первым, чем в Москве последним…
Что там она лопочет? Кузьменко растерянно слушал Антонину. Ему хотелось подойти и сказать ей, что Шурка Киреева любит его, Леньку Кузьменко, почти тридцать лет! А кто у нее муж, какое это имеет значение?
Но Антонина ничего сегодня не понимала. Она присела на край табуретки и, смеясь, сказала:
– Я как посмотрю, так только мы с тобой, Леня, считай, и живем смолоду. Все поразводились.– И застенчиво добавила:– А наша любовь оказалась самой прочной.
Кузьменко так и ахнул. Надо же! Его сегодня любовью этой прямо завалили. И Антонина столько лет выбирала день, чтоб это слово сказать. Выбрала, сказала…
– У нас просто семья прочная,– сурово поправил ее Кузьменко.
– Разве это не одно и то же? – так же застенчиво переспросила Антонина,
– Столько фильмов посмотрела по телику, а ничего не поняла про любовь.
– Чего ж понимать?– Антонина обиделась и встала.– Поняла лучше тебя!
А Кузьменко только покачал головой. Нет, не хотелось ему от признания жены потереть лопатку о лопатку, не хотелось лежать навзничь и разглядывать сквозь сливовые ветки небо, и не было в душе чего-то горячего…
Имелось у Кузьменко одно дело, которое он должен был выполнить до отъезда. По четвергам у него был прием как у депутата райсовета. Каждый раз, занимая крохотную комнатку, которую выделил ему шахтком, он смотрел в окно на шахтный двор – пропыленный, грязный, шумный – и тосковал. Ему хотелось туда. Всем своим существом ощущал Кузьменко, что не годится он для кабинетов, даже если это не кабинет, а клетушка два на три. Казалось ему, что и люди, пришедшие к нему, тоже должны чувствовать, что он тут чужой. Но они, черти, дай бог им здоровья, ни одного четверга не пропускали, а шли и шли, шли и шли.
Кузьменко считался на шахте хорошим депутатом, но сам был с этим резко не согласен. Какой там хороший? Гнать его надо, гнать! Во-первых, потому что с вентиляцией у них, сколько они ни бьются, плохо. Во-вторых, профилакторий. Повар там готовить не умеет, у него вся еда похожа на жареный на мыле кисель. Проверяли – не вор. Просто не может. Вкуса нет. Уверяет, что кончил какие-то там курсы на «отлично», приготовленную им бурду сам ест, аж за ушами трещит, и спрашивает, сверкая глазами: «И это, по-вашему, плохо?» Кузьменко сто раз эту картину наблюдал, и ему из-за повара хочется иногда спалить профилакторий.
Был четверг, это сущее наказание. Кузьменко сел на хромой полумягкий стул – одна ножка на сантиметр короче,– и они, дорогие его избиратели, навалились… «Леонид Федорович, а какая ж моя теперь очередь на квартиру, если Танька Воронова была после меня шестая, а уже въехала и окна моет?», «Что ж ты, Леня, сукин сын, идешь против народа и не хочешь провести на нашу улицу воду? Ты думаешь, если я пенсионер, так я тебе не устрою?», «Товарищ Кузьменко, я у вас молодой специалист и скажу вам прямо – так не пойдет… Или вы мне без промедления даете квартиру, или пишите черным по белому, что вы не согласны с решением правительства». Леонид Федорович, Леня – сукин сын, товарищ Кузьменко корябал жалобы в фирменный блокнот и думал, что приедет из Москвы и устроит им всем такое, что не обрадуются. Председателю шахткома за Таньку Воронову – дело тут нечистое, если она уже окна моет; инженеру горисполкома за эту проклятую воду, сколько ж можно ему темечко долбить! А специалисту надо будет дать деньги на обратную дорогу, жалко для такого сморчка квартиры, хотя это и против хороших постановлений.
Он весь искрутился на своем качающемся стуле, когда просочилась к нему их ламповая Дуся Петриченко. Была Дуся черна, худа, с припудренным синяком, но глаза ее сверкали необыкновенным чувством: Дуся пришла, как она заявила, бороться за любовь, так как муж ее, крепильщик шахты, вот уже целую неделю жил у своих родителей и грозился не вернуться к ней никогда. И тут, слушая Дусю, вспомнил Кузьменко, что за история приключилась с ним самим, вспомнил и обмер, что самое прекрасное вот уже, считай, два часа не вспоминал, а значит, два часа из его жизни, извините-простите, вон! Никогда и не поймет Дуся Петриченко, почему это целый час не своим голосом говорил с ней Леонид Федорович, говорил о любви, которая все может, ведь сильнее ее ничего нет, и что она, любовь,– магнит, а значит, вытянет из родительского дома крепильщика, и он явится, как голубь на зов голубки… От этого голубя у подбитой Дуськи так замерло сердце, что она решила: нечего ждать, когда прилетит, надо самой идти и забирать мужика силой. Так она благодарила Кузьменко за свое собственное решение, так благодарила, что вышел он такой весь взволнованный изнутри, что снова ничего не смог дома есть, а Антонина по четвергам всегда ему хорошо готовила и домашней наливки давала, чтоб спал крепче: у депутатов трудная работа.
Ничего не поев и не выпив, Леонид Федорович включил телевизор, постоял рядом и выключил. Потом взял книжку – читал он медленно, со вкусом, вникая во все детали, мемуары Жукова, – а тут понял: не идут в голову мемуары, хоть ты тресни. И спать не хотелось. Полистал картинки «Советского экрана», любимого журнала Антонины, и отложил в сторону. Все мимо. А чего-то хотелось… И тогда он открыл книжный шкаф и полез рукой в глубину, ощупывая второй ряд книжек, подозревая, что ему что-то тут надо найти, и не зная еще точно, что именно. Он вытащил маленькую книжечку, которую купил лет пятнадцать назад в санатории «Шахтер». Он ее тогда начал читать и бросил, показалось скучно, а тут еще ребята говорили про этого писателя: «Буза». Но вот сейчас случилась чепуха собачья, он полез в глубину шкафа и вытащил эту бузу, которую сто лет никто не доставал, и вот держит в руках копеечную книжку, купленную в газетном киоске, – И. С. Тургенев «Первая любовь». А дальше Кузьменко устроил детектив. Он вложил Тургенева в Жукова и спокойно улегся в постель, включив над головой светильник из хрусталя, купленный в то нормальное время, когда люди не посходили еще с ума и не видели в этих стекляшках ничего больше стекляшек. Он лег и почувствовал, что Антонина успокоилась. «Ну и бабы! – беззлобно, даже с нежностью подумал Кузьменко. – Им лишь бы нас в угол загнать!» Вспомнил горячечные глаза Дуси Петриченко и вдруг застыдился того своего разговора – что это он плел про любовь, магнит, голубя? Он не знал, что Дуся с сегодняшнего дня считает его самым умным человеком, что слава о его мудрости уже перекинулась через невысокий Дуськин забор и кто-то там, поливая огород, уже сказал: Кузьменко – мужик что надо, пора его избирать повыше. Осторожненько раскрыв Жукова, мудрый мужик Кузьменко приготовился читать Тургенева.
Он нашел эти слова и умер. Потому что как еще определишь состояние, когда останавливается сердце и уже не дышишь, и нет в тебе никакого веса, потому что подняло тебя вверх, выше, выше, и ты уже там, где можно подойти к Ивану Сергеевичу и спросить: «Слушай, и V тебя самого было так же?» И Иван Сергеевич говорит ему в ответ: «А ты думал, я это так – сочинил? Знаешь, как меня перевернуло…» «Ой, как я тебя понимаю!» – пожалел Тургенева Кузьменко. И, давясь от какого-то необъяснимого восторга, снова прочитал: «Помнится, в то время образ женщины, призрак женской любви почти никогда не возникал определенными очертаниями в моем уме; но во всем, что я думал, во всем, что я ощущал, таилось полусознанное, стыдливое предчувствие чего-то нового, несказанно сладкого, женского…
Это предчувствие, это ожидание проникло весь мой состав; я дышал им, оно катилось по моим жилам в каждой капле крови… ему было суждено скоро сбыться».
Может, так с другими не бывает, а с Кузьменко было: этот отрывок выучился у него наизусть. С ходу.
В телестудии было жарко. Знатных шахтеров рассаживали там и сям, вкрапляя между ними народных артистов и симпатичных девушек. Было суетливо, бестолково, и запаренный Кузьменко уже ничёго воспринимать и ничему удивляться не мог. В первую минуту он прямо растерялся, – когда к нему подошла в широком, длинном, почти до колен, вязаном свитере женщина и он не узнал в ней знаменитую дикторшу. «Как же это я так!» – казнил себя Кузьменко, стесняясь особенно разглядывать и очень желая убедиться, что не он, Кузьменко, такой невероятный лопух, а дикторша уж больно сама на себя не похожа. Двухцветные редкие волосы прижаты к ушам •черными заколками, на носу очки, большие, розовые, и рот бледный, усталый и страдальческий, как у ламповой их шахты Дуси Петриченко, которая позавчера была у него на приеме. Кузьменко было жалко дикторшу, ему казалось, что у нее от очков болит переносица и оттого она так печально кривится. Когда наконец все это кончилось и им объяснили, когда и куда прийти завтра, старый знакомый Кузьменко по разным слетам проходчик из Кузбасса Иван Гаврилов сказал:
– Это дело надо размочить. Если я сейчас, Леня, не выпью, я помру. Ну и чертова работа. А завтра они прожектора включат, и наши с тобой красные морды будут синие, как у покойников. Я тут уже был. Знаю. А ты первый раз?
Кузьменко кивнул.
– И как?
– Да что-то я еще не понял. Дикторша сама на себя не похожа.
– А! Они все на репетициях такие. Вот снимать начнут – ахнешь. Аж светиться вся будет. Тут у них все имеет и лицо, и изнанку. Мы с тобой сегодня изнанку видели.
В буфете был только теплый болгарский рислинг, Взяли две бутылки.
– Надо бы нам с тобой пойти в ресторан,– проворчал Гаврилов, изучая этикетку.– Это же уксус!
– Не скажи! – не согласился Кузьменко.– От жажды лучше нет. А я просто сгорел.
И они громко стукнули стаканами.
Потом сидели, отдыхая, смотрели в стену-окно, и Кузьменко взял и рассказал Гаврилову про Шурку Кирееву, про то, что она его тридцать лет любит, а он не знал, дурак, до сих пор. Но сейчас у него адрес. И телефон. Можно позвонить, должны же они встретиться?..
Гаврилов только хотел ответить, и Кузьменко ждал его ответа, чтобы поговорить на эту самую главную для него тему, но к ним подошел парень в джинсовой куртке с бутылкой кефира.
– Третьим буду,– засмеялся он, потряхивая бутылкой так, будто не кефир хотел из нее вытряхнуть – душу, Гаврилов обиделся:
– Ну, молодежь! У нас, можно сказать, только душевный разговор начинается.
Кузьменко замахал на него руками, но Гаврилов стал объяснять им обоим, что эту вот манеру – врываться – он на дух не выносит. Парень слушал, глотая кефир, а потом сказал:
– Буфет – место общее. Но я не тигр… Я уйду. Сглотну и уйду.
Кузьменко поднялся и отошел к стеклянной стене.
– Ноги затекли,– бросил он Гаврилову. Он чувствовал, как рождается в нем какая-то мягкая, бесформенная жалость ко всему на свете, и к этому парню, который не тигр, тоже. Так было всегда: стоит ему чуть выпить – и все. Он даже Антонину в такие минуты называет на «вы», проникаясь великой нежностью к тому, как она говорит, как ходит, как ругается. Нежность эта всегда пополам с робостью, и нет на свете человека более смирного, покладистого и доверчивого, чем выпивший Кузьменко.
Глядя сверху на Москву, он подумал: «Зачем я здесь? И как же я буду завтра лопотать что-то там на репетиции?» Вспомнил дикторшу с черными заколками на двухцветных волосах. Захотелось домой. Да кому он здесь нужен? Шуре Киреевой? Верка небось сама и адрес, и телефон придумала. Ей мужика на смех выставить – дело самое простое. Вспомнил, как она сидела в машине, а потом, прижавшись горячим боком, запихивала ему в карманчик адрес. Она ж смеялась в этот момент! Он же помнит! «Не устроить ли вам кардиограмму, Леонид Федорович?» Спрашивала же! Как он не обратил внимание на это? Как поддался?
– Ну ты чего размечтался? – Гаврилов подошел к нему.– Что смотришь?
– Так,– ответил Кузьменко.– Высоко…
Говорить о Шурке Киреевой уже не хотелось, а умница Гаврилов и не настаивал.
Когда они вышли на улицу и из-за угла вынырнуло такси, они не раздумывали. Гаврилов сразу заговорил с шофером о московских правилах движения, а Кузьменко, выставив голову в открытое окно, жадно ловил горячий воздух. От колес отскакивали песчинки, покалывали лицо, но Кузьменко свел в щелочку глаза, и только. Бьющие наотмашь песчинки ему даже нравились.
На проспекте Мира на углу возле магазина стояла очередь.
– «Дарью» дают,– лениво сказал шофер, остановившись у светофора.– От нее белье хорошо пахнет.
– Я сойду,– сказал вдруг Кузьменко.– Постою в очереди. Меня жена просила.
– Да ты что? – сказал Гаврилов.– Такую ерунду из Москвы повезешь?
Но Кузьменко уже не было в машине. Помахал Гаврилову рукой, пристроился в конце очереди. Женщины посмотрели на него с уважением – он был тут единственным мужчиной. И снова мягкая, бесформенная нежность захлестнула Кузьменко. Он робко, виновато отодвинулся, боясь ненароком задеть прекрасных, удивитёльных женщин, стоящих в очереди за «Дарьей».
…Когда на следующий день они с Гавриловым вышли с телестудии, Кузьменко снова шатало от усталости.
– Чтоб я еще раз на это пошел,– тихо ругался он,– да лучше в шахте три смены!
Гаврилов как человек более опытный посмеивался.
– Ничего, ничего. Увидишь себя на экране, какой ты умный и красивый,– побежишь еще раз сниматься!-
– Я? – возмутился Кузьменко.– Ни за что!
– Так как сегодня? – поинтересовался Гаврилов.– Куда бросим кости? Есть предложение податься в «Арагви». Тут есть парень из Тквибули. Обещал сделать все на высшем уровне. У него кто-то там из родни работает.
Но Кузьменко замотал головой. Сегодня утром он проснулся с твердой уверенностью позвонить Шуре Киреевой. Как только он выспался, адрес и телефон в партбилете вновь обрели свою прежнюю силу. И эта сила требовала от него решительных действий. «…Таилось полусознанное, стыдливое предчувствие чего-то нового, несказанно сладкого, женского…»
– У меня сегодня другие планы,– сказал Кузьменко.
Ему хотелось, чтоб Гаврилов вспомнил их вчерашний разговор, тогда бы он ему все объяснил, может, даже посоветовался бы, но Гаврилов не вспомнил. Он хлопнул Кузьменко по плечу и заторопился:
– Тогда я помчался. Если надумаешь, мы в «Арагви», где-нибудь в незаметном углу. В случае чего – спроси, где тут сидит гость из Тквибули. Там он сегодня первый человек.
– Ладно,– сказал Кузьменко и почти решительно направился к телефону-автомату.
Александра Васильевна Боровая редактировала срочную статью. Номер давно уже был в работе, но вот пришла эта статья, решили ставить ее на открытие, что-то там сняли, упросили типографию пойти навстречу, а Боровой дали день на редактуру. Александра Васильевна правила статью, варила компот и красила волосы одновременно. Сейчас она сидела в резиновой шапочке, выдерживая на волосах хну. Телефонный звонок раздался как раз в тот момент, когда пришла пора снимать шапочку. Отогнув ее на правом ухе, Александра Васильевна взяла трубку.
– Да! – крикнула она, чувствуя по шуму и треску, что говорят из автомата.– Я вас слушаю.
Кто-то тяжело откашливался прямо в трубку, а потом Александра Васильевна услышала хриплый, незнакомый голос:
– Позовите, пожалуйста, Шуру Кирееву.
– Вы ошиблись номером!– закричала Александра Васильевна громко, положила трубку и тут же сообразила, что Шура Киреева – это она.
«Господи! – удивилась Александра Васильевна.– Кто это мне звонил? Сколько же лет меня никто так не называл? Как уехала из дома… В институте сразу пошло – Саша, Саша. Казалось, так интеллигентней, красивей. И фамилию сменила сразу, потому что вышла замуж на первом курсе. Кто же это, кто?» Она не отходила от телефона, надеясь, что позвонят еще раз, и действительно, снова раздался звонок, и снова кто-то откашлялся в трубку: