Русские в Италии. Каждый дожил до своей Италии и привез в нее свое душевное богатство и широкую русскую душу. Но со стороны этого было незаметно – широты и богатства. Со стороны гляделся некрасивый багаж, скучная одежда и стоптанная обувь.
Старушка мечтала увидеть Колизей. Богданов – попасть в галерею Уффици.
Лаша осторожно поглядывал на Романову, как бы перепроверяя свои возможности на новой земле.
Романова искала глазами витрины, у нее было на восемь тысяч больше, чем у всех. А Надя Костина, выспавшись в самолете, оглядывала группу. Ей нравилась жена Большого Плохого художника – яркая блондинка. Она была высокая, просторная и белая, как поле ржи. Большие Плохие художники выбирают себе лучших.
А еще Надя постоянно помнила о бутылке водки, которую она с наценкой купила в аэропорту. Бутылка лежала на дне сумки и осмысляла жизнь, как живое существо.
Первый день показался длинным, потому, наверное, что начался в четыре утра. Он тянулся и никак не мог окончиться. И в этом дне запомнился только дождь, что большая редкость в Италии в июне месяце. Италия – южная страна. Находится на одной широте с нашей Молдавией. И язык похож. Но и только. И только. Все остальное – разное. Особенно витрины.
Советские туристы не могли сделать шагу, чтобы не остолбенеть и не замереть, как будто они наступили на оголенный провод и через них пошел ток.
Романова застыла перед шубой. От одного конца витрины до другого, как цыганская юбка, простирался легкий мех норки. Существовала, наверное, особая обработка, после которой мех становился как шелк. Советский мех – как фанера. Может быть, фанера практичнее и нашей шубы хватит на дольше. Но, как говорится, «тюрьма крепка, да черт ей рад».
Лаша замер перед лампой. Она представляла собой большой хрустальный шар, в нем переплетались разноцветные светящиеся нити, и он медленно крутился, как земля, а нити играли зеленым, синим, малиновым.
Лаша понял, что его мечта перешла на новый виток. Теперь он хочет вот такую лампу, вот такую кровать и вот такую женщину. Как на фоторекламе. И вот такую страну. Боже, как это далеко от его деревни под Сухуми. Как жаль отца, который умер и ничего этого не видел. Что видел отец? Деревню. Фронт. Госпиталь. Деревню. Круг замкнулся.
А Лаша прорвал этот круг и вырвался из него – как далеко. До самой Италии. До этой витрины. Лампа кружилась. Обещала.
– Па-сма-три-и… – выдохнул Лаша, обернувшись к Романовой, которая стояла и бредила наяву возле норковой шубы цвета песка.
Жену Большого Плохого художника отнесло к витрине с драгоценностями. Там на бархате сиял бант из белого золота, усыпанный бриллиантами. Надеть маленькое черное платьице и приколоть такой вот бантик. И больше ничего не надо. И тогда можно прийти в любое общество и выбрать себе Самого Большого Плохого художника. Брежнева, например. Леонида Ильича. А можно молодого и нахального, в джинсах, с втянутым животом.
Большой Плохой художник тоже носит джинсы, но у него при этом зад как чемодан. С той разницей, что чемодан можно спрятать на антресоли, а зад приходится лицезреть каждый день.
Подошел художник-плакатист Юкин.
– Тебе нравится? – спросила Жена, указывая на бант.
– Кич, – ответил Юкин.
Кич – значит смешение стилей, то есть безвкусица. Но Жена не знала, что такое кич, и решила, что это одобрение, типа «блеск».
– Купи, – пошутила Жена.
У Юкина не хватало денег даже на коробку.
– Я бы купил, – серьезно отозвался Юкин. – Для тебя.
Жена посмотрела на Юкина. Он был в джинсах, с втянутым животом и всем, чем надо. Но не великий. И даже не маленький. Никакой. Оформлял плакаты типа «Курить – здоровью вредить».
Он был никакой для общества. Но для себя он был – ТАКОЙ. И для друзей он был – ТАКОЙ. А его другом считался и был таковым художник Михайлов. Восходящая звезда. Михайлов писал картины и работал в кино, был одновременно членом двух творческих союзов – художников и кинематографистов.
Пушкин говорил: «Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей». Художник Михайлов был дельным человеком, но не думал о красе ногтей, о чистоте волос и о прочих мелочах, сопутствующих человеку. Он был как алмаз, требующий шлифовки. В данный момент на итальянской земле он пребывал в запыленном состоянии, когда алмаз не отличишь от стекляшки.
Костина приблизилась к Михайлову и показала ему горлышко бутылки, как бы спрашивая: «Хочешь?»
Юкин тут же подошел к ним и строго сказал Михайлову:
– Мы же договорились.
– А я ничего, – отрекся Михайлов.
Юкин и Михайлов договорились, что всю Италию они не возьмут в рот ни капли. Они договорились и даже поклялись во время прогулки на Ленинских горах. Как Герцен и Огарев. Суть клятвы была разная. Но решимость довести дело до конца – одна и та же.
– А ты не провоцируй, – строго сказал Юкин Наде.
– Пожалуйста, – обиделась Надя.
Она проявила царскую щедрость, а ее же за это и осуждали. Воистину, ни одно доброе дело не остается безнаказанным. Однако ей скучно было пить без компании. Пить – это не только пьянеть. Это вид сообщества, поиск истины, приобщения к всемирной душе. Трезвые люди – одномерны и скучны. Им не понять великого перехода в третье измерение. Им не понять лесбийской любви, где нет власти и насилия одного над другим, а есть одна безбрежная нежность. Надю Костину вообще никто не мог понять, и она скучала среди людей. И принимала успокоительное в виде алкоголя.
Надя подошла к Богданову и спросила:
– Хотите, Лев Борисович?
– Да что вы, – удивился Богданов. – Я с утра не пью. И вам не советую.
Богданов отвернулся к витрине с антиквариатом. В ней были выставлены старинные граммофоны, шарманки, рамы для картин с тяжелой лепниной. Если бы можно было заложить в ломбард десять лет жизни и на вырученные деньги скупить все это…
Богданов занимался девятнадцатым веком, и ему было интереснее ТАМ. Все интереснее: вещи, мысли, личности, воздух, еда. Здесь, в сегодняшнем дне, он находился как бы случайно. Как эмигрант в чужой стране. И женщины сегодняшнего дня ему не нравились, слишком много в них мужского. Добытчицы, зарабатывают хлеб в поте лица, носят брюки, пьют водку.
Когда Богданов смотрел на женщину, то мысленно переодевал ее в длинное платье, широкополую шляпу, украшенную искусственными цветами. Смешной был человек Богданов.
Но все они сейчас – и смешные, и серьезные, и никакие, – все замерли перед витринами, и их невозможно было сдвинуть с места.
– Не пяль-тесь! – в отчаянье взвыл руководитель группы.
Автобус ждал. Все было расписано по минутам. Опаздывать нельзя. Туризм – это бизнес. К тому же совестно за своих: стоят, как дикари, которым показали бусы.
– Не пя-ль-тесь же! – брезгливо орал Руководитель.
Руководитель – из националов. Народный художник. Его лицо было плоское, в морщинах, как растрескавшаяся земля. И непривычно широкое для итальянцев.
Итальянцы оборачивались и смотрели на него и на двоеженца, у которого из сандалии сквозь дыру в носке трогательно глядел большой палец. Видимо, ни одна из двух жен не хотела зашить, оставляла другой. И вообще, Лева был неухожен, будто у него не было ни одной жены. Видимо, две и ни одной – это одно и то же. Должна быть одна.
Туристы мирились с окриками Руководителя. Раз он кричит, значит, так надо. Ему можно. Они вздрагивали, как стадо коз под бичом пастуха, и покорно шли дальше.
Тайная вечеряРоманова много раз видела репродукции. И подлинник похож на копии. Но и отличается. Из подлинника летит энергия мастера. А в копии – между мастером и Романовой стоит ремесленник.
Рассеянный экскурсовод рассказывал: кто изображен (Христос и апостолы), почему они собрались и что будет потом. Именно на Тайной вечере Христос сказал: «Один из вас предаст меня». Лицо Иуды в тени. Он боится, что его опознают. Иуда – предатель. С тех пор человечество не пользуется его именем. Нет ни одного – ни взрослого, ни ребенка – с именем Иуда. Иуда – синоним «предатель», а значит, мерзавец.
Богданов возразил: Иуда раскаялся в своем поступке и повесился на осине. Он покончил с собой – значит, уже не мерзавец. Мерзавцы после предательства живут так, будто ничего не случилось.
Экскурсовод не принял реплики, сказал, что человечеству безразлично дальнейшее поведение предателя. Более того, он испортил репутацию осины и осина с тех пор неуважаемое дерево.
Раскольников стоял чуть в стороне, он смотрел, смотрел, будто втягивал изображение в свои глаза, потом тихо заговорил поверх голоса экскурсовода. Забубнил, как в бреду. Но все стали слушать… Если бы не было предательства, Христа не распяли бы. Если бы не было распятия – не было бы и христианства. Именно после смерти на кресте пошло начало и шествие христианства по всему миру.
А что такое Христос, избежавший креста? Это Христос без христианства. А зачем он нужен? Значит, Иуда был необходим. Иуда тоже пошел на смерть. Добровольно. Его миссия велика. Но он поруган. Он проклят на все времена. Он, как навоз, лег в землю, на которой взросли розы. Люди видят только розы. И не помнят о навозе. И брезгливо отворачивают носы при одном упоминании. Но христианство победило и держит мир. И в этом участвовали двое: Христос и Иуда.
Вечером отправились смотреть порнуху.
Пошли не все. Старушка, Богданов и Руководитель остались из моральных соображений. Двоеженец – из материальных. Ему надо было купить подарки в две семьи, а билет стоил дорого.
Остальные не стали маяться. Сложились и пошли.
Кинотеатр был маленький, тесный, и фильм – не фильм, а что-то вроде наших «новостей дня». Сначала на экране посыпалось зерно – сюжет на сельскохозяйственную тему, потом забегали по футбольному полю юркие негры – спортивный сюжет, потом – выставка машин новейших марок. На крутящемся стенде вокруг своей оси вращались машины, которые отличались от наших много больше, чем спагетти от картошки. Никакой порнухи не было. Вышла осечка. Деньги пропали. Но вдруг на сороковой минуте выскочил маленький сюжет: девица моется под душем, совершенно голая, разумеется. Моется очень тщательно. И долго. И тщательно. А потом к двери подходит молодой мужчина, отдаленно похожий на Юкина, и подсматривает. А потом входит в ванную, запирает за собой дверь и помогает ей мыться, но заодно и мешает. Отвлекает от мытья.
Романова впервые видела порнуху не в своем воображении, а отдельно от себя. Кто-то другой демонстрировал свое воображение на экране. Ничего принципиально нового Романова не увидела. Все это она предполагала и без них.
Лаша сидел рядом, и это было особенно стыдно. Его глаза сверкали, как два луча, и прорезали темноту зала.
С другой стороны сидел Раскольников. И Романова плохо себе представляла, как они посмотрят друг на друга, когда зажжется свет. Все это походило на соучастие в чем-то непристойном.
Однако свет зажегся. Все поднялись и отправились пешком в гостиницу. Шли молча. Юкин и жена Большого Плохого художника отстали.
– Ты такая большая, как стела, – сказал Юкин.
– Это мое имя, – ответила Жена. – Меня зовут Стелла.
– Стелла по-итальянски «звезда», – хрипло сказал Юкин.
Ему было трудно говорить. Весь его низ напрягся, восстал. Ему было трудно говорить и передвигаться.
Юкин обнял Стеллу и прижался всем телом к ее большому телу. И еще осталось место.
«Как давно у меня этого не было», – подумала Стелла.
Итальянцы шли мимо них, не обращая внимания. Для итальянцев это было нормально, как имя Джованни и как спагетти под томатным соусом.
Романова вошла в свой номер. Посредине – сдвоенная кровать шириной примерно четыре метра, а может, и шесть. Брачное ложе. На стене, над спинкой кровати – образок Мадонны, благословляющей священный союз.
Надя Костина лежала поверх одеяла, одетая. На полу – начатая красивая бутылка вермута.
Романова в этот вечер не прочь была принять новый сексуальный опыт. С женщиной. Но Надя Костина ей не нравилась. Она была – если можно так выразиться – не в ее вкусе. Более того. Вернее, менее того. Она была ей неприятна. И хорошо, что кровать широкая и на ней две подушки и два одеяла. Можно переодеться в ночную рубашку и лечь на свою левую сторону, забыв о правой стороне.
Романова именно так и поступила. Она легла и затаилась в ожидании сексуальной агрессии.
Но Наде Костиной хотелось совсем другого. Ей хотелось поговорить и чтобы ее послушали. Алкоголь обострил ее восприятие, мысли толпились и рвались наружу. Каждая мысль – остра, неординарна. Жалко было держать в себе, хотелось поделиться, как пищей и вином. Как всем лучшим, что она имеет.
Костина говорила, говорила, обо всем сразу: об итальянском Возрождении, о буржуазии, об истории карикатуры…
Романовой страстно хотелось одного: спать, спать, спать… А Костиной говорить, говорить, говорить…
«Лучше бы она хотела другого, – подумала Романова. – Это было бы короче…»
Кончилось тем, что они выбрали каждая свое: Романова заснула под шорох золотого словесного дождя, где каждое слово – крупинка золота. Жаль, что не было магнитофона и все слова ушли в никуда. В воздух. Воспарили к потолку. И растаяли.
На другой день была Венеция. К Венеции подъезжали морем на речном катере, и она выступила из-за поворота черепичными крышами. У Лаши были полные глаза слез. Чистые слезы чистого восторга. И Романова тоже ощутила влажный жар, подступивший к глазам… Пожалуй, это были самые счастливые минуты во всем путешествии: водная гладь, стремительный катер и набегающий город – такой наивный и вечный, как детство.
Раскольников стоял с сумкой через плечо и всматривался в город, как в приближающегося противника: кто кого.
Романова снова ощутила превосходство этого человека над собой. Да и надо всеми. Что-то в нем было еще плюс к тому. Все как у всех и плюс к тому. Хорошо бы узнать – что?
Снова гостиница. При гостинице – ресторан. Суп – в шесть часов, а не в два, как в Москве. Итальянцы принимают основную еду в шесть. И конечно, спагетти под разнообразными соусами, и мясо, как «шоколата». Как шоколад, не в смысле вкуса, а в поведении на зубах. Оно жуется легко и как бы сообщает: «Ты голоден – ешь меня. Жуй и ни о чем не беспокойся. Я только то, что ты хочешь».
Наше советское перемороженное мясо как бы вступает в единоборство с человеком. Кто кого. «Ты хочешь разжевать, а я не дамся. Хочешь проглотить? Подавись».
Туристы с вдохновением поглощали итальянскую кухню – все, кроме Раскольникова. Раскольников сидел бледный и держал руку на животе.
– Язва открылась, – сказал он Романовой, отвечая на ее обеспокоенный взгляд. – У меня это бывает.
Когда принесли спагетти, он попросил без подливки.
– А можно его подливку мне? – поинтересовался двоеженец.
– Переводить? – усомнилась переводчица Карла.
– Ведите себя прилично, – посоветовал Руководитель.
– А что здесь особенного? – удивился двоеженец.
Карла перевела. Официант не понял. Потом понял. Удивился, но смолчал. При чем тут «его подливка, моя подливка»… Синьор хочет больше соуса? Пусть так и скажет.
К обеду полагалось вино: белое или розовое. Надо было выбрать.
– А можно то и другое? – спросила Надя Костина.
– Ведите себя прилично, – снова попросил Руководитель. – Что они подумают о русских…
У официанта действительно было свое мнение о разных народах. Русские никогда не дают на чай. Немцы платят десять процентов от обеда. Американцы – не считают. Дают широко. Французы жмутся. Жадная нация. А русские – бедная. У них, говорят, самая передовая идеология, но идеологию на чай не оставишь. Да и зачем она нужна при пустом кошельке. Пустой кошелек – это и есть идеология. Вот что думал шустрый кудрявый официант. Но вслух, естественно, не говорил. Да они бы и не поняли. Русские ели жадно и неумело. Редко кто правильно управлялся с ножом и вилкой. Хватали руками, как дети. И если у них отнять тарелки – они бы, наверное, заплакали.
Венеция – это каналы, гондолы и гондольеры.
Гондольеры – довольно пожилые дядьки, одетые в соломенные шляпы с ленточкой, как в старые времена. И каналы те же. И так же поют под мандолину «О соле мио». Но за «соле мио» надо заплатить. Поэтому русские слушали с чужих лодок.
Вода плескалась в дома, и стены домов были зелеными от ила и водорослей. «Культура, конечно, романтичная, – думала Романова. – Но разве удобно жить, когда фундамент в воде. Сырость».
Богданов сидел, закрыв глаза, и слушал плеск весел.
Гондольер напряженно орудовал веслом, поскольку лодка была тяжелая. Русских набилось, как сельдей.
Раскольников оказался прижат к Романовой. Ему было некуда девать руку, потому что рука с плечом тоже занимала место, по крайней мере десять сантиметров. Раскольников положил руку на плечо Романовой. Иначе было не выйти из положения.
Легкий итальянец-фотограф прыгнул на корму и щелкнул.
А потом оставил фотографию в гостинице у портье. Это его бизнес. Щелкнул без спроса и принес в гостиницу: хочешь – покупай, не хочешь – не надо. Он рисковал. Но риск оказывался оправдан. Почти все фотографии раскупались. И Романова тоже купила за те самые восемь тысяч лир. И до сих пор у нее есть эта фотография: он и она, ужаленные Италией.
Романова хотела, чтобы лодка двигалась вечно и никогда не приставала к берегу. Но лодка тем не менее пристала. Раскольников подал ей руку, помог выйти. А потом не отпустил руку. А она не отняла.
Днем что-то происходило. Какая-то экскурсия. Романова не запомнила. День вылетел из головы. Остался вечер.
Стемнело. Отправились гулять по городу целой группой. Не все улицы – каналы. Есть и просто улицы, вдоль них стоят богатые виллы, а в них живут богатые люди. Очень богатые.
«Па-сма-три», – выдохнул Лаша и замер напротив виллы из белого мрамора, увитой виноградом.
Его шок длился несколько секунд, за это время туристы свернули за угол. Лаша потерялся.
Следующими потерялись Юкин и Стелла. Группа медленно таяла в венецианских сумерках.
Романова и Раскольников зависли между небом и землей, взявшись за руки.
– Ты женат? – спросила Романова.
– Да. Но мы не живем вместе. Я полюбил другую женщину.