Лето - Максим Горький 10 стр.


Услышал, должно быть. Выпрямился в седле.

- Я тебя Христа ради прошу!

Не знаю, что сказать ему. Молчу, держась рукой за седло, а он медленно тянет, точно верёвками скручивая меня бездушными словами:

- Ты подумай. Вот ты - всяко в руке у меня. Опасный человек, и дана мне власть над тобой. Зашибу тебя до смерти, а скажу - сопротивлялся, и ничего не будет.

"Пьяный? - думается мне. - Сходит с ума?"

Но вином пахнет от него слабо, на коне он держится будто хорошо, речь его кажется мне связной. Мне было бы, наверное, легче, если б он сердился, кричал, ругал меня, но видеть его таким - невыносимо. Говорю:

- Брось, Семён, что это такое?

- Я знаю, что ты ничего не боишься... - бормочет он. - Но это мне всё равно! Решилась, видно, моя дорога, идёт круто под гору. Не желаю! Вот она, Варвара, и нужна мне, - пусть поддержит!

Он свесил голову низко на грудь и набок, точно удавленник. Перебирает в руке повод, его холодные и твёрдые пальцы касаются моей руки - вздрагиваю я от этого, и нестерпимо тошно мне.

Что сказать ему?

- Варвара, - говорю, - сама себе хозяйка. С нею и беседуй иди. А меня оставь!

Покачиваясь в седле и точно засыпая, он тянет:

- Я говорил... три раза... больше. Грозил ей и всё. Она - тоже ничего не боится. Это и хорошо, если не боится. Этого я ищу.

Тут я схватил его за руку, дёрнул, кричу ему:

- Что ты как говоришь? Нездоровится, что ли?

Покачнулся он ко мне, вздрогнул, озирается.

- Сна нет у меня, уж и забыл, когда спал. Хочу спать, а - боязно и не могу уснуть.

- Чего тебе боязно?

- В голове как на мельнице... - снова гудит он, - и язык немеет...

- Чего боишься-то? Поезжай-ка домой!

- Не хочу, ну их всех! Я вчера Кузьму прибил. Он всё говорит - вредные люди. Плачет, старый дурак. Не выйдет насчёт Варвары? Эх... Толкнул я его, он упал, ушибся и опять плачет...

Мне холодно, душно - разговор этот давит меня, подобно ночному кошмару. Взял я коня и тихонько веду его на дорогу.

Семён спрашивает:

- Ты куда?

- Домой. Холодно мне.

- А меня куда?

- И тебе домой надо. Чего больному-то в поле маячить! А может, ты выпил?

- Нет. Вчера был выпивши. Ты брось лошадь - я ещё поезжу, брось! Эх, ничего ты не боишься, никого не слушаешь...

"Да, - думаю я, - не боюсь, чёрт бы тебя взял!"

- Слушай! - говорит он. - Хочешь, я тебе денег дам? Вот со мной шестьдесят два рубля, а?

Режет меня поперёк груди беспомощный голос его.

- На что мне твои деньги?

- За Варвару! - объясняет он. - Я и ещё дам! У меня, брат, есть...

Молчу и веду лошадь, поглядывая на него, - как бы не ударил.

- Оставь лошадь! - просит он.

Я выпустил узду. Слышу над головой его голос:

- Ну, иди! Топор не укусишь! Я шутил ведь. Ты думаешь что? Болен я? Нисколько не болен! Вот поеду на мельницу в шинок, там Дунька, Феклушка...

Он начал говорить похабные слова; мне показалось, что голос его стал крепче, яснее.

- Прощай! Холодно. Водки выпить хорошо теперь... Н-но, корова!

Он ударил лошадь каблуками в бока и рысцой поскакал в темноте. И вдруг остановился где-то близко.

Стою и ожидаю - хватит он из винтовки или нет? Ноги у меня бежать хотят, тянут в сторону, в кусты.

- Пора всё-таки уехать тебе! - доносится его голос. - Слышишь?

Кричит как будто без угрозы.

- Слышу!

Он снова крикнул на лошадь, и копыта её торопливо застучали по звонкой, скованной морозом дороге.

И я, чтобы согреться, побежал бегом. У околицы, около хлебной магазеи, Егор ждёт меня, продрог. Рассказал я ему всё это - он сурово ворчит:

- Как бы не сделал он чего-нибудь? Вот что - ты иди к Варваре Кирилловне, спроси её, в чём дело, а я - к брату его, к Лядову пойду. Надо ему сказать...

- В ссоре они!

- Ну, какая тут ссора! Эх, бабы! Лишние они в нашем деле!

Совестно мне несколько слышать этот скрытый упрёк.

- Ты, брат, - говорю, - будто историю на сей день забыл.

- Ничего не забыл! Историю делали в городах. Те женщины - я их не трогаю.

Но, подумав, он сказал:

- Нет, запутался я!

Я прошу его:

- Ты потом зайди к Варе, от Лядова-то!

- Ладно!

И вдруг - повеселел мой тёзка, толкнул меня плечом, усмехаясь, спрашивает:

- Так и говорит он - могу убить?

- Так и сказал.

- Ах, дьявол, а? Что же ты, струхнул?

- Не без этого, брат!

- Тут испугаешься!

Он снова коснулся меня широким плечом и тихо говорит:

- А хорошо ты сделал, что позвал меня к Варваре-то!

- Что ж тут хорошего? - удивлённо спрашиваю я.

- Молчи, знай!

Мы прошли деревню насквозь, изба Лядова осталась позади, Егор быстро повернулся и пропал во тьме.

У меня на душе было беспокойно и тяжко; не люблю показываться людям в таком виде - поэтому я миновал призывный огонёк в окне Вариной избы и снова вышел в поле, к мельницам. Было темно, как в печной трубе, деревня, придавленная тяжёлой сыростью, вся в землю ушла, только мельницы, размахнувшись мёртвыми крыльями, словно собрались лететь, но бессильны оторваться от холма, связанные холодом и ночью. Сеяло мелкой, сухой изморозью, гулял, резко встряхиваясь, острый, злой ветер, разгоняя в темноте тихий шорох и жуткие шумы. Где-то плачевно скрипела верея, хлопал ставень, немотно мычала озябшая скотина. Катался по дороге клок соломы и жалобно шуршал, не находя места, куда приткнуться на ночь.

Думалось о людях, было жалко их. Вспоминались умные намёки Кузина:

"Укрепляет сатана трон жестокости своей разностью мнений человеческих..."

Тревожно билась в душе какая-то неясная, безликая мысль о Досекине и Варе, хотелось бы видеть их вместе и в счастье, радости. Было жалко себя... И чёрной глыбой стоял в памяти стражник, гудел его неживой голос.

Торопливые, знакомые шаги в тишине - Егор идёт. Пошёл и я встречу ему.

- Эй!

- Это ты?

- Я!

- Разве она не дома? Огонь у неё в окне.

- Я тебя ждал! Ну, что Лядов?

- Что Лядов! Мямлит - он, дескать, давно такой, а я ему не начальство. Ну их к чёрту, коли так!

Варвару мы застали сильно расстроенной, по глазам было видно, что она много плакала. Отперла нам дверь нехотя и сердито спрашивает:

- Что это вы когда?

- Теперь, Варвара Кирилловна, - говорит Егор, садясь, - не больше восьми часов.

- Мы, - говорю, - по делу.

Волосы у неё растрёпаны, и вся она как-то опустилась, двигается быстро, резко, обиженные глаза сурово горят, и губы крепко сжаты.

- Книжки надо убрать от меня, а то пропадут, - сухо извещает она, не глядя на нас.

- Что так? - спокойно спросил Егор.

- Семён обыском грозит.

И отвернулась к печке, громыхая чем-то на шестке.

- Чай пить будете?

Незаметно отирает глаза концом головного платка. Досекин уважительно и ласково просит её:

- Чаю мы выпили бы и голодны оба, как зимние звери, только это после, а теперь ты нам расскажи, что тут Семён натворил?

Мечется она, схватила самовар, наклонилась над ним, скрывая своё лицо.

- Перевели бы вы меня в город скорее, а то - нет больше терпенья моего, и беда может случиться! Откуда знаете, что был он сегодня?

- Ты сказала! - усмехнулся Егор, потирая колена руками.

Тогда я передал ей встречу со стражником и его безумные слова. Повеселела моя подруга, взяла шитьё в руки, села к столу и рассказывает светлым голосом, посмеиваясь, смущаясь и сердясь:

- Совсем он мне покоя не даёт! Терпела я, терпела, молчала, больше не могу, а то грех будет! Всё чаще он приходит, влезет, растопырится с ружьями и саблями своими и воет, и лает, и ворчит... страшный, чёрный, дерзкий...

Тёзка мой смотрит на меня круглыми глазами и тихонько посапывает носом - признак, что сердится.

- Напрасно ты не говорила про это мне! - упрекаю я её.

Она с досадой отвечает:

- Полно-ка! Он тюкнет тебя - вот тебе гроб да погост, и больше ничего. Он хоть и полоумный, а власть свою чувствует!

- Разве полоумный? - спросил Егор. - А конечно!

Её передёрнуло дрожью, и, закрыв глаза, она стонет:

- Совсем он лишённый ума, ей-богу! Говорит: слушай, я тебе расскажу одно дело, а ты мне клятву дай, что никому не расскажешь про него. Я говорю - не сказывай, Христа ради, прошу тебя, не хочу! Некому, говорит, больше, а должен рассказать, - и снова требует клятву. Ругает меня, рожа-то у него станет серая, глазищи - как у мёртвого, тусклые, и говорит - чего понять нельзя!

Тихонько и настойчиво Егор спросил:

- О чём всё-таки он говорит?

- Не понимаю ничего! - восклицает Варя, отбрасывая шитьё и убегая к печи, где вскипел самовар. - Всё у него не собрано в голове, всё разрознено. Вас он ненавистью ненавидит и боится, Кузина ругает: старый дьявол, богоотступник он, дескать, всю душу мне перевернул, жизни лишил, колдун он, крамольник! Он всё знает: и про сходки по деревням, и что у лесника беглый сын воротился - всё сегодня сказал!

- Так! - спокойно молвил Егор.

- Полает, полает и начнёт жалостно выть: отступись, дескать, от них, пусть они люди скромные и серьёзные, но это самые страшные люди, они, говорит, принадлежат тайному фармазонскому закону, смерти не боятся, по всей земле у них товарищи и поддержка, хотят они все государства в одно собрать и чтобы никогда не было войны...

- Слышал звон! - сказал Егор, весело усмехаясь.

- Вот всё так! - удивлённо говорит Варя, гремя посудой, - ругает, ругает он вас, потом смеётся - они, говорит, глупые, ничего не будет по-ихнему, до той поры все умрут, перебьют друг друга и умрут! И опять за своё - вот я тебе, говорит, расскажу это дело, а ты побожись, что будешь молчать. Я кричу - да отженись ты, нечистый дух, не хочу я слушать тебя! Помолчит минуту, спустя голову, и спрашивает: разве и ты ничего не боишься? У меня, говорит, деньги есть, хочешь - дам тебе денег? Ступай ты, говорю, на мельницу, там деньги берут, а меня оставь Христа ради!

Лицо у неё горячо горит, голос обиженно вздрагивает и руки трясутся.

- Что я далась ему? Мало ли других баб на селе? А он этакой рослый, здоровый, согнётся и бормочет, махая рукой: "Коли страха нету больше - всё кончено! Всё рушится, всё нарушено! Мир, говорит, только страхом и держался!" И опять ко мне лезет, за груди хватает, щиплет, просит лечь с ним - мне просто хоть нож в руку брать!

Она всхлипывает, наклоняя голову. Лицо Егора окаменело, скулы торчат, он вытянул руки, сжал все десять пальцев в один кулак и пристально смотрит на него. А я словно угорел, скамейка подо мной колышется, стены ходят вверх и вниз, и в глазах зелено.

Варя говорит тихо, сквозь слёзы:

- Уйду я в город! Измучил он меня, не могу больше терпеть и молчать! Не хотелось мне говорить обо всём этом - зачем, думаю, буду я беспокоить людей бабьими делами... А сегодня так он меня истерзал, что я уж едва стою, силы нисколько нет, и думаю - матерь божия, помоги! Вот сейчас схватит, вот опоганит, окаянный!

Тихонько покашливая, Егор спросил:

- А клятву-то дала ты ему? Рассказал он тебе, что хотел?

- Ой, ну его, я и слушать не стала бы! Уши заткнула бы себе! Начинал он что-то про какую-то женщину... Чудится ему что-то, мертвецы синие, мёртвые женщины. Одна, говорит, ходит ночью голая вся, глаза у неё закрыты, а руки вытянуты вперёд. А потом начинает такое говорить - ну его! Охальник он и буеслов! - угрюмо и гадливо проговорила она. - Не могу я передать его слова...

- Ты, Варвара Кирилловна, - внушительно сказал Егор, вставая из-за стола, - дома сегодня не ночуй. А завтра, - обратился он ко мне, - в город её! Ну, я пойду.

Он подал руку Варе и, заглянув ей в глаза, посоветовал:

- Собирайся-ка скорее! А он - это верно - полоумный, и пора бы ему шею свернуть. Ну, тёзка, я иду.

Мне хочется остаться в тёплой и чистой горнице подруги, и она, я вижу, хочет этого, - усталые глаза её смотрят на меня так ласково с измученного лица. Но меня тянет за Досекиным - он тревожит мне сердце: лицо у него необычно благодушное, двигается он как-то особенно валко и лениво, как бы играючи своей силою, хвастаясь ею перед кем-то. И сухо посапывает - значит, сердце у него схвачено гневом. Встал я.

- До свиданья, Варя!

Она неохотно сует руку, а глазами говорит - не уходи.

- Ты куда же это? - спросил Егор, надевая шапку.

- С тобой.

- Я один дорогу знаю!

Смотрит мне прямо в глаза взглядом, нелюбимым мною и неприятным, и я чувствую, что не ошибся - он что-то надумал.

- Ты бы не пускала его, - будто шутя говорит он Варе. - Что он оставляет тебя по целым неделям одну? Разве так делают хорошие любовники?

- Слышишь? - молвила она, ласково положив руку на плечо мне.

- Скажи, Егор, что ты затеял? - прошу я его. - Может быть, я и не пойду с тобой...

Все трое смотрим друг на друга и молчим, и все сразу догадались, что поняли друг друга.

- Подь-ка ты к чёрту! - сказал Егор, шагая к дверям, но я схватил его за руку.

- Нет, так нельзя!

А Варя, побледнев, шепчет:

- Что ты, что ты! Из-за этакого-то человека себя губить?

И, толкая меня к двери, торопливо говорит:

- Иди с ним! Не пускай его одного-то! Иди!

Я не мог удержать товарища, он вытянул меня за дверь. Минуты две-три мы шагали по улице молча.

- Не стучи каблуками-то! - сердито ворчит Егор. - Сторожа тут где-нибудь. Шёл бы домой!

- Не пойду.

- А куда ты?

- С тобой.

И снова идём молча. Я слушаю, не застучат ли в темноте копыта коня.

- Ты что думаешь? - угрюмо шепчет Егор.

- Ничего.

- Я пойду на мельницу, он там.

- Что делать?

- Минута укажет! Сначала я ему скажу: уходи прочь отсюда, ты человек больной, вредный, а не уйдёшь - пеняй сам на себя.

- Тут он тебя и ахнет!

- Увидим!

Разум говорит мне - спорь, а сердце - не надо. Я молчу.

Очутились мы за околицей, у магазеи. Над нами ветер бойко гонит тёмное стадо туч, вокруг нас маячит и шуршит сухой от мороза ивняк, и всё торопливо плывёт встречу зимнему отдыху. Егор тихонько свистит сквозь зубы, и ветер разносит во тьме этот тихий, топкий звук. Холодно. Жутко. Издали доносится чуть слышный шум...

- Будто скачут? - смятённо говорю я и вздрагиваю от холода или страха.

- Ветер! - отвечает Егор, прислушавшись. - А Гнедому не сдобровать заберут его! - раздумчиво продолжает он, шагая широко и твёрдо. - Отец мой вчера пришёл из волости - говорит: Астахов жалобу подал на солдата, и суду и в город какую-то бумагу послал. Писарь бумагу эту составлял ему. Стой-ка! Чу...

Шум ближе, и ясно - скачут на лошади.

- Это не он, - говорю я.

- А кому ещё быть?

- У него конь тяжёлый.

Во тьме запрыгало большое серое пятно, и завыл вздрагивающий, страшно громкий голос:

- Наро-од... сбива-ай... Скорей! Убийство-о случилось!

Мы бросились вперёд к верховому.

- Это с мельницы Корней-работник! - говорит на бегу Егор. - Стой! Где убийство?

Верховой, прыгая на лошади, не может остановить её, она мечется из стороны в сторону, угрожая опрокинуть нас, и ломает, разрывает речь человека.

- На мельнице, милые! Стой же! Стражник там Авдотью-солдатку... Это ты, Досекин? Дома отец-то твой? Да стой!.. Сбивайте скорее народ, а то он там всех...

- Скачи в деревню, а мы туда!

Егор быстро зашагал вперёд, схватив меня за руку и вскрикивая:

- А-ах ты... как сошлось! Говорил я Лядову... Сволочи!

Сзади нас несётся жуткий вой:

- Вста-ава-эй!

Задыхаясь, бежим. Ветер толкает нас в спины, осыпая нас тревожным криком, заливчатым лаем собак и глухим гулом чугунного била. Проснулась деревня, но кажется, что она боязливо отходит в сторону, удаляется от мельницы.

Досекин наклонился вперёд, стелется по дороге, как лиса, и ворчит, задыхаясь:

- Трое мужиков там, три бабы - как они допустили!

- Оружие у него!

- Трусы всё!

Пошли тише, ветер подкатывается под ноги, торопит.

Нас догоняют верховые, скачут они во тьме и для храбрости ревут разными голосами, стараются спугнуть ночные страхи. Чёрные кусты по бокам дороги тоже к мельнице клонятся, словно сорвались с корней и лени над землей; над ними тесной толпой несутся тучи. Вся ночь встрепенулась, как огромная птица, и, широко и пугливо махая крыльями, будит окрест всё живое, обнимает, влечёт с собою туда, где безумный человек нарушил жизнь.

- Кто идёт?! - неистово орут сзади. Выровнялся из тьмы Мозжухин, болтает ногами и, наезжая на нас конём, кричит:

- Начальство-то наше, а? Обложили нас этими стражниками - ах, ты, господи!

- Поздно ты сообразил, дядя Василий! - сказал Досекин.

- Заскакал я вперёд всех, - сокрушённо говорит верховой, - а что могу один-то? Приеду, а он в меня - пулю!

И, оборотясь назад, заунывно ревёт:

- Поспеша-ай!

До мельницы всего версты две места, а мы будто вёрст десять отмерили. В голове смутно, в горле саднит, глаза и уши необычно чутки, всё вокруг задевает меня, ложится на память и сердце царапинами. И всё - как сон.

Плывёт вокруг тьма, гонимая ветром, мелькают чёрные деревья, тревожно встряхивая ветвями, и промёрзлая грязь под ногами кажется зыбкой, текучей.

- Огня там нет! - говорит Егор.

Мозжухин дёргает за узду, задирая голову лошади кверху, она топчется на месте, фыркает, а всадник вытягивается вперёд и громко шепчет:

- Глядите - бежит кто-то, ей-богу, право! Ах ты, господи, - бежит ведь!

Раздаётся его отчаянный крик:

- Наро-од-жа! Скоре-эй! Сюда-а!

В темноте пред нами мечется маленький кусочек чего-то живого, окрылённый чем-то белым... вот он подпрыгнул с земли и вдруг неподвижно остановился, прилип к ней.

Когда мы подбежали, это оказалась сирота Феклуша, бывшая работница Скорнякова, а ныне подруга убитой Авдотьи по службе в тайном шинке. Полуголая, в одной белой юбке и рубахе, она, лёжа на земле, бьётся, стучит зубами и ничего не может сказать. Подняли её на ноги, ведём обратно, и тут она безумно закричала:

- Куда вы меня, милые, куда?

- Где стражник-то? - спрашиваем.

- Убился... убился из ружья! Ползает по полу, а кровь так и льётся, так и льётся... Пустите вы меня...

Егор накинул на неё свой кафтан и пропал во тьме, словно камень в омуте.

Настигли нас ещё трое верховых, двое с кольями, а Лядов даже с ружьём. Узнав, в чём дело, они храбро заговорили:

- Дошёл, тёмный дьявол!

- Туда ему и дорога, псу!

- Это вот тайные шинки эти губят людей! - грозно кричит Лядов, размахивая ружьём.

Назад Дальше