Агриппину он не вернул, несмотря на все уговоры. Сына младшего — да, вернул им, раскаявшимся легионам.
Вот теперь Калигула стоит на борту корабля, рядом с отцом, держа его за руку, и слушая размышления о том, как ненавистна Германику гражданская война. А ведь точно также, вцепившись в отцовскую руку, стоял он тогда, совсем еще дитя, на сходке. Зачинщиков мятежа выводили на помост, показывали легионам, если раздавался общий крик, что воин виновен, его сталкивали с помоста, и приканчивали тут же, на месте.
«Он совсем еще малыш, — думает Агриппина. — Ему было два года тогда, что он мог понимать? И все же толпа людей грозила отцу, мать уносила его от какой-то опасности. Он видел бунт, и видел, как казнят мятежников, чтобы навести порядок. Меня все зовут странною женщиной, почти мужчиною в столе. Что же тогда будет мой сын, когда он ребенком видел все самое страшное, что довелось пережить мне, и отчего я бы непременно поломалась, когда бы не любовь к мужу, не его ласка. Впрочем, судьба мужчин иная. И все равно ничего изменить ни в жизни мальчика, ни в своей жизни я не в силах. У меня другая цель. Моя цель — Германик, его жизнь, его судьба. Дети найдут утешение в чужих людях, как нашла я его в Германике. И это — единственно правильно».
Солнце золотило воды залива. Германик все еще говорил с сыном, а она убеждала себя:
«На этот раз все будет легче. Муж будет со мной, и мне не придется рожать в полном отдалении, в неведении о его судьбе. Может, и ребенок родится счастливым? И жизнь отца с матерью не станет для него таким же наказанием, каким она была для старших? Сапожок мой, Гай, мне на самом деле жаль, но когда бы пришлось все повторить заново, разве я приняла бы другую судьбу? Германик, вот что важнее всего на свете, и менять что-либо я не буду. Разве что повезет, и жизнь сама по себе вдруг станет легче…»
Она родила свою последнюю девочку на острове Эвбея. Здесь, в прибрежных водах, почувствовала первые схватки, и на берегу в одной из вилл была тут же устроена мужем. Нашлись женщины, что помогли ей во время родов, и Германик был неподалеку.
Роды были легкими. Малышка, которую нарекли Юлией Ливиллой, казалась совершенно счастливым ребенком. Почти не слышали ее плача, она или спала, или тихо сопела на руках у нянек, улыбаясь чему-то своему, грызя собственный палец. Калигула частенько присаживался возле сестры, наблюдая ее повадки. Она была такая маленькая, теплая, улыбчивая, от нее сладко пахло молоком. Мальчик не ревновал, он наслаждался присутствием новой сестры в их жизни. Вообще, с сестрами ему всегда было легче, нежели с братьями. Эти нежные, легкие создания не лезли в драку, не посмеивались над ним, не задирали. По большей части они всегда баловали его. Он был старшим братом, и они признавали его превосходство. Став взрослым, позже гораздо, он полюбил страстно легкий аромат их одеяний, их неслышную походку, их звонкие голоса, в разговорах сливавшиеся в приятный для уха щебет, похожий на щебет птиц в лесу. Но это было потом.
В Египте малыш Калигула почувствовал себя совершенно счастливым и довольным всем. Красное море околдовало его окончательно. После суровых, холодных вод Германии — теплые, ласковые, прозрачные струи. Он нырял с разбега в теплую воду, проплывал над кораллами, пытался ухватить за хвосты проплывавших мимо разноцветных рыбок, захлебывался хохотом и проникавшей вслед за хохотом в легкие водой, выныривал, жмурился от солнца, и снова нырял. Отец его соизволил купаться тоже, не выдержал соблазна теплой воды и солнца. Германик швырял сына в воду, плавал наперегонки, словом, каждую минуту, каждое мгновение был просто отцом, но не важным государственным лицом, не полководцем. Он был необыкновенно весел и прост, быть может, впервые с тех времен, когда одел тогу взрослого. Он, несмотря на протесты Агриппины, омыл как-то в воде и малышку Ливиллу.
— Не страшись, жена, мне приходилось слышать от мудрецов Египта, что, быть может, предки человека вышли из воды. Соленая вода — чиста, она благотворна для кожи младенца, и много больных чувствуют облегчение, вдыхая ее брызги. Ничего плохого для Юлии быть не может. Девочка лишь почувствует облегчение в жару.
Юлия Ливилла, на удивление, не плакала, а била ножкой по воде, улыбалась чему-то своему. Калигула сам подержал ее на воде, стараясь не уронить, не погрузить ее головку слишком. И был счастлив доверием отца, впрочем, не спускавшего с сына глаз.
Никто не знал еще, что поездка осуждается принцепсом. Они плыли всей семьей из города Канопа по Нилу. Германик говорил сыну:
— Город основан спартанцами. И было это в давние времена. Помнишь, когда Менелай, возвращаясь в Спарту, был отброшен бурею в противолежащее море, к земле Ливии. Здесь спартанцы похоронили своего корабельного кормчего, прозывавшегося Канопом. Не помнишь?
Калигула помнил о Менелае[25]. Но ведь отец мог пойти дальше, расспросить сына. О троянской войне, о героях прошлых времен. Чего-то Калигула мог не знать, а мяться, запинаться при отце было стыдно. Лучше уж сразу, как в холодную воду Рейна!
Он кивал головой из стороны в сторону, краснея. Прекрасный знаток всего греческого, Германик огорчался:
— Как же так! Твой грамматик[26] совсем не глупец как будто, да ты умен не по годам. А в бою, получается, слабы, что учитель, что ученик?
Впрочем, был настроен благодушно. Рассказывал сам, радуясь мгновениям, которые можно было провести рядом со своим выводком, пусть и поредевшим. Рядом с той, ради которой он делал все, вообще все на свете. Она тоже была его слушательницей; устраивалась на подушках на деревянном корабельном полу, устраивала и Агриппину с Ливиллой. Друзилла, молчаливая малышка четырех лет отроду, подушек не любила. Ей было удобно рядом с Калигулой, только с ним. Она предпочитала находиться где-нибудь рядом с Гаем, прижиматься к нему, держаться за руку брата. Тот не лишал ее своего покровительства; напротив, и сам оглядывался постоянно, разыскивая девочку взором. Над ними уже подшучивали в семье, особенно досаждали старшие братья; впрочем, Друзилла шуток еще не воспринимала, а Гай делал вид, что их не слышит. Теперь, когда братья оказались далеко, и вовсе не мешал никто. По крайней мере, Гаю. Друзилле, пожалуй, приходилось несладко. Младшая Агриппина дружбе этой завидовала. Норовила досадить Друзилле хоть чем-нибудь. Быть может, поэтому Друзилла держалась подальше от сестры. А с нею и от матери: как и Калигула, она рано усвоила ту истину, что мать не защитит; скорее, упрекнет в слабости, будет огорчена или рассердится. Друзилла никогда не жаловалась. Даже брату. Умела она уйти в сторону, погрустить и помолчать. Возвращалась с улыбкой, словно и не бывало облачка на ее небе, омрачившего небосвод.
Сияние глаз жены вдохновляло Германика.
— Этот рукав реки посвящен Геркулесу[27], — говорил муж и отец, простирая руку вперед. — Знайте, что местные жители утверждают: он родился в этих местах. Кто позднее обладал такою же доблестью, были наречены его именем. И сейчас тут нарекают именем этим… Хороший обычай: давать имена героев маленьким. Впрочем, разве и римляне не поступают также? Ответь мне, сын: почему ты Гай Юлий Цезарь, хоть и не славен еще его славой? Не потому ли, что есть у нас с матерью надежда? Оправдай ее!
Калигула уже знал о своем предке многое. Он уже пытался читать его «Записки». Он боялся, что таким ему не быть никогда! Но если хотя бы наполовину! Вот его отец, он может быть таким, и даже лучшим, быть может. А Калигула, — нет, это невозможно. Правда, он постарается. Ради отца. Ради мамы. Он, должен, да, должен.
А отец притягивал сына к себе, заглядывал в глаза, говорил:
— Ты римлянин, Гай Юлий Цезарь! Потому что ты — в Риме, и Рим — в тебе!
К этому возрасту Калигула уже знал, что он римлянин. Он постиг это сердцем. Он знал это умом. Об этом говорилось. Это утверждалось в сознании. Это становилось главным.
Увидели они в Египте пирамиды наподобие гор среди сыпучих и непроходимых песков, возведенные иждивением соревнующихся царей. Озеро, искусно вырытое в земле и принимающее в себя полые нильские воды. И еще находящиеся на другом месте теснины, через которые пробивается Нил, здесь настолько глубокий, что никому не удается измерить его глубину. Побывали они в Элефантине[28], в Сиене[29], некогда пограничных твердынях Римского государства, которое простирается ныне вплоть до Красного моря…
Лишь одно воспоминание о Египте оставило мрачный след в душе. И позже, дополнившись воспоминанием о смерти отца, не раз всплывало со дна души Калигулы-взрослого, и взрослый Калигула, под гнетом его, сеял смерть и беду вокруг, неистовствовал в жажде разрушения…
Их привезли вглубь страны, в славные когда-то Фивы. Они походили по храмам, пришедшим в запустение, послушали рассказы жрецов о былом величии города, о праздниках, что оживляли эти развалины, о песнопениях и жертвоприношениях. На обрушившихся громадах зданий там все еще сохранялись египетские письмена, свидетельствующие о былом величии, и старейший из жрецов, получив приказание перевести эти надписи, сообщил, что некогда тут обитало семьсот тысяч человек, способных носить оружие. Именно с этим войском Рамсес овладел Ливией, Эфиопией, странами мидян, персов и бактрийцев, а также Скифией. И что, сверх того, он держал в своей власти все земли, где живут сирийцы, армяне и соседи их каппадокийцы. Были прочитаны надписи и о податях, наложенных на народы, о весе золота и серебра, о числе вооруженных воинов и коней, о слоновой кости и благовониях, предназначавшихся в качестве дара храмам. О том, какое количество хлеба и всевозможной утвари должен был поставлять каждый народ. И было все это не менее внушительно и обильно, чем взымаемое ныне римским могуществом!
Лишь одно воспоминание о Египте оставило мрачный след в душе. И позже, дополнившись воспоминанием о смерти отца, не раз всплывало со дна души Калигулы-взрослого, и взрослый Калигула, под гнетом его, сеял смерть и беду вокруг, неистовствовал в жажде разрушения…
Их привезли вглубь страны, в славные когда-то Фивы. Они походили по храмам, пришедшим в запустение, послушали рассказы жрецов о былом величии города, о праздниках, что оживляли эти развалины, о песнопениях и жертвоприношениях. На обрушившихся громадах зданий там все еще сохранялись египетские письмена, свидетельствующие о былом величии, и старейший из жрецов, получив приказание перевести эти надписи, сообщил, что некогда тут обитало семьсот тысяч человек, способных носить оружие. Именно с этим войском Рамсес овладел Ливией, Эфиопией, странами мидян, персов и бактрийцев, а также Скифией. И что, сверх того, он держал в своей власти все земли, где живут сирийцы, армяне и соседи их каппадокийцы. Были прочитаны надписи и о податях, наложенных на народы, о весе золота и серебра, о числе вооруженных воинов и коней, о слоновой кости и благовониях, предназначавшихся в качестве дара храмам. О том, какое количество хлеба и всевозможной утвари должен был поставлять каждый народ. И было все это не менее внушительно и обильно, чем взымаемое ныне римским могуществом!
Все это мало интересовало Калигулу, Агриппина же и Германик были весьма оживлены. Былое величие страны волновало Германика, он расспрашивал об объемах поставки зерна в Рим, о бесплатных раздачах зерна горожанам, о ремеслах… Жрецы рассказывали и об обрядах посвящения, и свадебных обычаях, о погребении. Здесь внимание Германика задержалось надолго, ибо все казалось столь необычным, чужим, но очень разумным и обоснованным. Видя интерес полководца к этой стороне жизни (или смерти, которая была так египтянам близка, что полжизни уделялось приготовлению к смерти?), жрецы решили показать им чудо, столь широко известное в мире.
— Колоссы Мемнона![30] Следует показать им долину захоронений, — прошелестело в толпе.
Увы, решение: увидеть захоронения! — было принято Германиком.
Утром следующего дня, когда солнце только всходило на небосвод, их привезли к колоссам. Огромные сидящие великаны-близнецы поразили воображение Калигулы. Не отдавая себе отчета, он ухватился за руку отца и прижался к нему поближе, с опаской оглядывая гигантов. Они сидели молча, скрывая за своей спиной множество больших и малых гробниц, лица их были одинаково бесстрастны и холодны. Медного цвета скалы вокруг, небо все еще неопределенно-темного цвета, ветер, напоенный ароматами неведомых Калигуле благовоний… Он, как другу, обрадовался первым лучам солнца. При свете солнца исчезают многие ужасы, Калигула уже знал это…
— Если верить грекам, — бубнил жрец с наголо обритой головой и одетый в белое, со смуглым и неприятным лицом, — то Мемнон приветствует богиню зари, розоперстую Эос, мать свою, каждое утро всходящую на небосвод. И, однако, не следует верить грекам, во всяком в случае, когда это касается Египта. Нам известно лучше, что заупокойный храм Аменхотепа построен здесь для поминания мертвых, и голос колоссов — дыхание смерти, напоминание о ней нам, живущим. Это голос из того мира, — убеждал жрец Германика, убеждал весьма для Калигулы непонятно.
И вдруг — ужас! — раздался громкий, тягучий звук. Исполненный невыносимой тоски и муки, он поплыл над медноголовой горой, над вдруг вспыхнувшими и заигравшими светом белыми гробницами вдали, и коснулся, казалось, самой души. Он вызвал в ней не страх, нет, смертельный ужас. Трепет души перед непостижимой загадкой смерти, холодный пот последнего страха, прощальное дуновение жизни, уносимой ветром бессмертия в небытие и забвение, — все было в этом звуке. Закрыв уши руками, пытался заглушить этот звук Калигула, но тщетно. Он видел, как побледнел отец, как пошатнулась и упала на колени мать, зажимая уши пальцами, но не мог видеть, как катились слезы по собственному лицу. Кричи хоть в голос, никто бы ничего не услышал, кроме этого всепоглощающего звука, ни плача, ни мольбы, ни просьб о помощи… Благодарение богам, звук исчез вдруг так же внезапно, как появился.
— Мертвые зовут нас, — очень торжественно и убедительно сказал в воцарившейся тишине один из жрецов. — Все мы скоро будем с ними…
Ни Германик, ни его жена, встревоженные до глубины души, не отвечали. Стал слышен горький плач Юлии Друзиллы, но никому не было до него дела. Впрочем, нет! Калигула очнулся от собственных переживаний, услышав плач. Чего нельзя было сказать об остальных, ничем особенно не занятых людях. Обнял сестру, зашептал на ушко что-то ласковое. Плач утих как по волшебству, девочка подняла лицо, все еще красное, но уже с несмелой улыбкой, отвечала что-то брату…
При отъезде из Фив провожала Германика с семьей целая армия жрецов. Тот, что предложил им послушать голос Мемнона, обратился к Германику с длинной речью.
— Мы благодарны великому полководцу за внимание к делам Египта, к прошлому Египта. Очень давно никто из правителей не обращал благосклонное лицо к египетским письменам, никто не спрашивал, что они значат. Никто не просил прикоснуться к древним знаниям Египта, пока не пришел к нам Германик…
Жрец помолчал, подняв лицо к небесам; он казался вытесанной из камня фигурой, так он был силен и мощен, лишь развевавший полы белых одеяний ветерок делал его живым.
— Мы не можем не сказать о любви тому, кто это сделал — как для себя, великого в боях, и великого в познании, так и для нас, медленно угасающих в этом слишком старом для нас мире. Это было — глотком свежей воды в палящий день в песках пустыни для меня и моих близких…
Жрец помолчал, казалось, все уже сказано, и больше не будет слов, а только благословенная тишина.
— Велико наше преклонение перед победителем, если нашлись среди нас те, кто пришел прочесть древние письмена ради Германика, послушать голос мертвых ради Германика, посчитать каждое зерно в наших закромах, чтобы потом отдать отчет великому Риму в посылаемом нами хлебе. Прими от нас, полководец, знак нашей любви и благодарности. Кубок этот древен, как наш мир, мир оцененного тобой по заслугам Египта. Не страшись его богатства, хоть камни его дороги, а мастерство художника и древность поистине делает кубок бесценным. Не в этом суть. Разве такой человек, как Германик, не есть и сам драгоценный сосуд, дороже всех, когда-либо созданных человеком? Разве понимание и доброе соседство между нашими народами не важнее?
С некоторым трепетом душевным принял Германик из рук жреца кубок, действительно великолепной работы. Рубины «цвета голубиной крови», с фиолетовым оттенком в сердцевине своей, украшали его. Камни жизни и любви пылали на солнце; камни, придающие хозяину своему больше власти, смелости и достоинства. Разве не было все это свойственно Германику и без того? Но подарок есть подарок. Тем более, если он от души…
— Лучше пить из него воду, нежели вино, — отметил жрец вполголоса, обращаясь к Германику. — Говорят, кубок может принести отменное здоровье владельцу, коли пить из него ежедневно воду из природных источников, известных в той местности, где проживаешь. Оттеняя достоинства воды, придавая ей особый вкус, легкой кислоты и солености, кубок способствует хорошему пищеварению, почему-то еще легкому сну, и даже придает силы в ночь любви…
Мог ли ведать Германик, что принимая из рук жреца кубок, он делает шаг навстречу смерти? Ни малейшего сомнения не возникло у полководца, будучи сам человеком храбрым и достойным, он не умел подозревать в других хитрости. Во всяком случае, не считал, что жизнь — то же поле боя, где изворотливость и хитрость могут принести победу. То, что творится на поле боя — одно, а жизнь — другое…
Между тем, если бы полководец мог слышать разговор, состоявшийся в подземелье одного из фиванских храмов накануне! Тот самый жрец, что поднес ему кубок, несмотря на мощь своего тела и смуглую кожу, выглядел бледным растерянным мальчиком, ожидающим заслуженного телесного наказания, назначенного учителем. Он стоял перед другим, старым и сгорбившимся жрецом, голос которого, однако, был тверд, а интонация — непререкаемой.
— А я говорю тебе, что ты сделаешь это! Ты отдашь чужеземцу кубок и научишь его пить воду, слегка кислую, из этого кубка. Таков приказ римского императора, таково его условие. Каждый, кто прибыл к берегам Египта, будь это сенатор, консул или иное лицо, облеченное должностными полномочиями, не имея на то прямого разрешения или приказа императора, объявляется врагом Тиберия и обречен смерти. Есть ли у этого полководца разрешение?
— Мне о таком разрешении ничего неизвестно, — сбивчиво начал жрец, столь хорошо известный Германику. — Но полководец — сам по себе весьма значимая личность, при определенном раскладе вполне могущая достигнуть той власти, что сейчас у Тиберия. Не лучше ли иметь его другом, и даже поспособствовать его приходу к власти. Многого можно было бы достигнуть в таком случае…