Лед и фраки - Николай Шпанов 9 стр.


— Я делал несколько попыток пополнить наши запасы охотой и поставил в разных местах капканы. Но, по-видимому, в эти капканы некому было попадаться. Между тем, отсутствие питания губительно сказывалось на состоянии Горланда. Он быстро слабел. Его общее состояние, улучшившееся было сразу после операции, снова быстро ухудшалось. Рана не заживала…

— Я имел все основания предполагать, что если бы мы могли продвинуться на некоторое расстояние к югу по течению Ангуемы, то, войдя в полосу предлесья, нашли бы кое-какую дичь, по крайней мере, хотя бы белую куропатку. Это могло нас спасти. Вообще, должен вам признаться, томительное сидение на месте изводило меня до последней степени. Но не могло быть и речи о том, чтобы двигаться в путь с больным Горландом. Сам он идти не мог. Тащить же его на себе было бессмысленно. Это только окончательно вымотало бы меня, а уйти мы далеко таким способом не могли. Был, конечно, еще один выход. Оставив Горланда на месте, идти одному в поисках помощи. Вероятно, рано или поздно я бы эту помощь нашел. Но если бы мне и удалось привести людей к нашей стоянке, то мы нашли бы там, конечно, только труп Горланда. А я не мог оставить его умирать одного. Было бы смешно уверять вас в том, что мне в голову не приходили малодушные мыслишки… Бывали, что и говорить. Но, знаете, Север своим невероятным размахом, необычайной, почти беспредельной жестокостью порождает в нас наряду с яростной, бессознательной, животной жаждой жизни и нечто такое, что не укладывается в понятия трафаретного товарищества, дружбы… Да нет, мне кажется, что все эти слова не могут дать представления о том чувстве, какое способно породить в человеке к своему спутнику совместное пребывание в этих жестоких краях… Да, так, короче сказавши, я не мог покинуть Горланда, хотя и совершенно ясно представлял себе, что только в движении навстречу возможным людям заключается спасение… А судьба слишком поздно позаботилась о том, чтобы дать мне свободу… Однажды, проснувшись в шалаше и подползши, как всегда, к Горланду, чтобы посмотреть, как он себя чувствует, я не получил от него никакого ответа… Его труп успел уже окоченеть…

— Вот тут-то я и подумал о том, чтобы немедленно двинуться в путь. Я покинул наш лагерь на давно приготовленных самодельных лыжах. Запас моей пищи не был тяжел. У меня оставалось максимум на неделю стограммовых порций пеммикана. Всю свою свободную грузоподъемность я заполнил спальным мешком, чтобы, по крайней мере, иметь возможность хоть согреваться на привалах. Ну, и, конечно, взял ружье с небольшим запасом патронов. Много я взять не смог. Тяжело. И вот я сделал вторую глупость — я пошел.

— Шел я в общем довольно долго. Во всяком случае, много больше недели. Семь стограммовых порций пем- микана у меня давно кончились, и я съел уже клапан от своего спального мешка. Тут мне стало ясно, что я дальше тащить этот мешок не могу, и я отрезал от него для себя только половину на одеяло. По мере того как я шел, размеры этого одеяла тоже уменьшались, так как я его постепенно съедал… Идти сделалось еще труднее из- за того, что от подобного лукулловского питания у меня начались отчаянные боли… Доесть остатки спального мешка мне уже и не пришлось, — желудок отказывался его принимать. Но бодрости я все-таки не терял. К этому времени я достиг самых истоков Ангуемы. Карта говорила о том, что мне следовало теперь итти прямо на юг. Выбора по существу не было, и я двинулся наперерез тундре, без всякого иного путеводителя, кроме звезд. К концу полярной ночи это уже неверный путеводитель. Начинающее проглядывать солнце заставляет меркнуть звезды. Кроме того, начавшийся период весенних штормов со снежными метелями еще больше затруднял ориентировку. Две больших метели я перенес довольно хорошо. Даже немного отдохнул в берлоге когда меня засыпало снегом. Мне стоило большого напряжения воли заставить себя проснуться и выбраться из сугроба, навалившегося на меня за время пурги…

— Хуже вышло с третьим штормом, заставшим меня в открытой тундре. Это было, вероятно, в середине января. Меня так основательно запорошило пургой, что у меня не хватило сил выбраться из сугроба, и я блаженно заснул. Удивительное чувство покоя и тепла разлилось по всему телу. Заметьте при этом, что сознание у меня работало достаточно четко и я отлично понимал, что засыпаю для того, чтобы уже никогда больше не проснуться. Но жажда покоя была сильнее всего, и я не преодолел сна.

6. Переход в лучший из миров

— Не знаю, сколько времени по всем правилам мифологии занимает переход из этого мира в тот, другой, лучший из миров, но не думаю, чтобы я пролежал слишком долго в своем сугробе, как на меня уже набросились черные псы ада. Они откопали меня под снегом и стали рвать на мне одежду. Это я отчетливо почувствовал, так как, хватая зубами мое платье, собаки отнюдь не избегали зацепить и тело. Я ощутил в нескольких местах тупую боль. У меня не было сил, чтобы отбиться от собак, хотя такой способ перехода в загробный мир меня и не слишком устраивал. Впрочем, довольно скоро над моей головой послышались сердитые окрики на непонятном языке.

Вот тут-то я и понял, что попал прямо в рай. Боже мой, если бы вы знали, какой небесной музыкой может звучать человеческий голос, даже когда не можешь ничего разобрать! Нет слов, чтобы выразить этот восторг. Нервное напряжение достигло своего предела и я просто завопил, как зверь. По-видимому, тут же я снова потерял сознание.

— Проснулся уже значительно позже. Кругом было темно. Рядом со мной ласково потрескивали в костре тонкие сучья, распространяя давно забытый аромат дыма. Никакие благовония не могут сравниться с этим восхитительным запахом. Дым тонкой струей взвивался прямо к отверстию, проделанному к крыше жилища. Это был шалаш из шестов и звериных шкур, что называется у чукчей ярангой, у самоедов — чумом. По-видимому, это была яранга, так как здесь я мог быть только у чукчей. Это было моей первой настоящей мыслью…

III. «Граф Цеппелин»

1. Совещание в кафе «Тевтония»

Разрывая темноту разноцветными огнями, вертятся сверкающие крылья ветряной мельницы. Крылья размазывают огненные струи лампочек по стене. За этими фосфорическими мазками не видно даже окон. Фасад кажется слепым. Высоко в небе, над машущими огненными крыльями, над огромной бриллиантовой стрелой, пронзающей ослепительный синий ромб, к обозначенному тусклым штрихом бокалу наклонилась пятиметровая бутылка. Разбрасывая снопы электрических брызг, из ее горлышка льется горящая струя шампанского. Вправо и влево от мельницы, от стрелы, от бутылки, насколько хватает глаз, по всей Курфюрстендамм полыхает пламя транспарантов. В их ослепительном сиянии колышется людской поток.

Одни идут медленно, с независимым видом людей, которым нечего делать, другие несутся, наклонив голову и расталкивая локтями толпу. И те и другие врываются непрерывной струей в широко распахнутые двери пятиэтажного дома, по всему фронтону обвитого гирляндами разноцветных лампочек, то ярко вспыхивающих, то постепенно затухающих. Кафе «Тевтония». Здесь много зал в каждом этаже. Есть залы китайские, японские, русские, мавританские. И есть салоны — красные, голубые, зеленые и желтые; парчовые, бархатные и атласные. По темному красному бархату диванов расплескались легким налетом светлые платья женщин. В розовый атлас кресел втиснулось черное сукно мужских костюмов. Волны сизого дыма мечутся от столиков к эстраде, отброшенные от нее хриплым дуновением джаза, лезут обратно в те же рты, что только что выдохнули их наружу. Шершавые от никотина языки перестают чувствовать сладкотерпкий аромат ликеров. Уши, привыкшие к больным выкрикам саксофона, перестают их слышать и чутко ловят слова собеседника. Сю-

да люди приходят только для того, чтобы под прыгающие, как разноцветные шарики под потолком, звуки фокстрота или под липкие, пристающие, как запах ликера к языку, тягучие темпы танго постараться забыть проведенный день и не думать о завтрашнем. Здесь мужчины обращают внимание только на женщин, а женщины или шушукаются о делах, которых у них никогда не было, или внимательно, заискивающе следят за глазами мужчин. Здесь удобно говорить о чем угодно, не обращая на себя внимания. Это обстоятельство было тем более удобно господину фон Литке, что именно здесь он решил провести свой последний вечер в Берлине. Поэтому Литке и назначил свидание коммерции советнику Риппсгейму не где-нибудь в другом месте, а именно в кафе «Тевтония».

Литке скучал за столиком один. Сухой, крепко сколоченный, точно манекен, вставленный в жесткую скорлупу черной визитки и сверкающего полотна манишки, Литке не заставлял долго размышлять над вопросом о своем социальном положении. С первого взгляда в нем можно было узнать военного вильгельмовской формации. Маленький значок в петлице говорил о принадлежности к союзу бывших офицеров цеппелиновских эскадр. Литке смотрел по сторонам с видом легкого пренебрежения. Того пренебрежения, которое нынешние немцы уже отказываются ценить в бывших носителях сверкающих мундиров, как привилегию, недоступную штафиркам. Даже монокль, обращавшийся блестящей поверхностью стеклышка то в одну, то в другую сторону, заявлял о превосходстве своего хозяина над завидной деловитостью, с какой прочие визитки двигали ногами в фокстротах и танго.

Литке скучал за столиком один. Сухой, крепко сколоченный, точно манекен, вставленный в жесткую скорлупу черной визитки и сверкающего полотна манишки, Литке не заставлял долго размышлять над вопросом о своем социальном положении. С первого взгляда в нем можно было узнать военного вильгельмовской формации. Маленький значок в петлице говорил о принадлежности к союзу бывших офицеров цеппелиновских эскадр. Литке смотрел по сторонам с видом легкого пренебрежения. Того пренебрежения, которое нынешние немцы уже отказываются ценить в бывших носителях сверкающих мундиров, как привилегию, недоступную штафиркам. Даже монокль, обращавшийся блестящей поверхностью стеклышка то в одну, то в другую сторону, заявлял о превосходстве своего хозяина над завидной деловитостью, с какой прочие визитки двигали ногами в фокстротах и танго.

Вдруг монокль выпятился и, сверкнув в воздухе, повис на черном шнурке. Литке поднялся, не сгибая спины, и деревянным движением потряс руку подплывшего к нему розового толстяка. В следующую минуту Литке опасливо оглянулся по сторонам, нет ли знакомых. С большого живота советника Риппсгейма ярко кричали широкие серые клетки безвкусного полудорожного костюма. Эти нелепые серые клетки советника так шокировали Литке, что он даже не обратил внимания на седого маленького человечка, присевшего к его столику вместе с толстяком. Маленький незнакомец застенчиво ежился на стуле, старательно пряча на коленях руки. Рукава его визитки заметно лоснились. Сухонькую, по-детски тонкую ручку обрамляли манжеты далеко не первой свежести. Серый тон манжет незаметно переходил в сморщенную жилистую синеву старческой кожи. Человек сосредоточенно мигал красными припухлыми веками, внимательно глядя в лицо Риппс- гейму. Все заостренное личико, с тонким, покрытым сетью ярких синих жилок носиком, выражало единый сосредоточенный восторг и внимание. Под незримым давлением этого гипнотизирующего восторга Риппсгейм обратил широкое массивное красное лицо к старичку. Держа двумя розовыми сардельками пальцев длинную светлую сигару, советник почти коснулся краешком пепла вытянувшегося носика старичка.

— Господин Литке, я забыл представить нашего консультанта по русскому вопросу генерал-лейтенанта фон Маневич.

Маневич суетливо расшаркался. Литке, не вставая, протянул было деревянным движением руку. Раздумав, поднял ее к голове и провел тонкими пальцами по гладко выбритому черепу. Рука Маневича повисла в воздухе. Он неловко поклонился и сел. Литке пальцем подозвал кельнера.

— Обер, сюда, — ткнул Литке в сторону старичка, — лимонный грог.

— А мне чашку кофе, — заявил советник.

Советник пил кофе и дымил крепкой гамбургской сигарой. Литке, медленно, смакуя, пил маленькими рюмками джинджер. В промежутках они перебрасывались короткими фразами без начала и без конца, состоявшими из слов, никакого отношения не имеющих ни к тому месту, где они сидели, ни к окружающей их обстановке. На Маневича они не обращали внимания. Только, когда он допивал очередной бокал лимонного грога, самого дешевого напитка из имевшихся в кафе, Литке подзывал кельнера и, показав подбородком, говорил:

— Обер, еще один грог.

Старичок пил и слушал, что говорили. По-видимому, внутренний смысл отрывочных фраз был ему понятен. Несколько раз он раздвигал свои сморщенные синие губки для реплики, но на нем неподвижно останавливался холодный, прижимающий к стулу взгляд серых острых глаз Литке. Старичок беспокойно моргал красными веками, прятал под стол ручки и растягивал рот в заискивающую улыбку.

Риппсгейм, докуривая вторую сигару, наставительно тянул:

— Правление опять высказало некоторые сомнения в том, что огромные средства, вложенные в это предприятие, будут оправданы. Ведь по существу у нас нет никаких оснований приходить в восторг. Полтора миллиона марок, поставленных на карту, это чего-нибудь да стоит.

Литке едва заметно приподнял плечи. Советник успокоительно обратил к нему розовую подушку ладони.

— О, нет никаких сомнений в добросовестности всей организации. Для этого мы с вами слишком немцы. Но ведь если мы и на этот раз не укрепим за собою первенства в создании трансарктической воздушной магистрали, это дело совершенно неизбежно должно будет попасть в руки американцев. Мы никому не хотим втирать очки, и каждый ребенок, конечно, понимает, что мы сами в состоянии поднять это дело только благодаря французским кредитам. Но в том-то и дело, что наши кредиторы на этот раз только до тех пор склонны благонамеренно относиться к этому делу, пока им не покажется, что мы не можем ничего сделать. Им слишком важно получить контроль над магистралью, проходящей вдоль всего сибирского берега. Вы думаете, зря большевики так стараются скомпрометировать все предприятие более чем откровенными догадками своей прессы об истинных намерениях вашей экспедиции? Да, они даже соглашаются дать в ее состав своих

ученых. Но это только маска, китайская церемония, мой друг. Ах, вы еще не знаете большевиков…

Маневич дернулся на своем месте.

— Да, вы не знаете, мой друг, большевиков, — продолжал Риппсгейм. — Ведь доказано, что Ленин — монгол. Но это не умаляет его качеств, и с изумительной одаренностью этого необычайного черепа никто не собирается спорить. Но тем хуже для нас. Из-за этого лба на нас потекли целые потоки гениальных утопий. Вы знаете, что проповедовал Ленин, что по существу представляют собою все его мысли? Это не что иное, как необычайно сконденсированная, доведенная до последней степени остроты монгольская мудрость. Ее, эту мудрость, сотни и тысячи лет копили у себя в Китае кули. Вы знаете, что такое кули, это китайцы. Совсем особая порода китайцев. Их никогда не считали людьми ни мы — европейцы, ни даже сами китайцы. Едва ли кто-нибудь даже считался с их способностью мыслить. Все думали обычно, что кули может испытывать только элементарные чувства — боль, страх, голод. Главным образом, конечно, голод.

— И вот, представьте себе, после нескольких столетий, а, может быть, и тысячелетий подобного заблуждения оказывается вдруг, что кули мыслили. Да, да — они мыслили. И все эти мысли, копошившиеся в головах заезженных кули, всегда хотевших есть, приняли совершенно своеобразное направление. Они, по-видимому, думали больше всего о том, как бы сделать так, чтобы им не хотелось есть. Китайские государственные мужи, а, впрочем, не одни только китайские, но и наши лучшие мыслители, предлагают для этого наиболее рациональный, по их мнению, рецепт: кули нужно отучить есть. Тогда они будут довольны своим положением и не будут расходовать драгоценных калорий на размышления о том, как уничтожить в себе чувство голода. Но этот рецепт, по-видимому, не сходится с теми мыслями, что копились из века в век в головах кули. Они не могли выработать никакой теории на этот счет, но пришли все же к совершенно определенному выводу: чтобы не чувствовать голода, нужно есть досыта. Совершенно ясно, что столь противоречивые теории не могут ужиться рядом. Здесь в дело вмешались социал-демократы — конечно, не такие, как у нас, а совершенно особенные — китайские социал-демократы. Эти мужи мудрости заявили, что хозяева неправы — кули нужно кушать. Но кули, по их мнению, тоже неправы — им нужно кушать, но вовсе не досыта, как они думают. Если кули будут есть досыта, то они не будут работать, а если не станут работать, тогда окажутся голодными и кули и хозяева. Поэтому они предложили хозяевам давать кули немного больше кушать, а кули предложили больше работать, чтобы пополнить хозяевам повышенный расход на их пропитание и не довести хозяев до разорения — иначе некому будет давать кули кушать.

— На мой взгляд, такое решение было правильным. Здесь я вполне согласен с китайскими социал-демократами. Но вот, представьте себе, вековые размышления кули, никем никогда не записанные и никем как следует не проанализированные, попав в мозговую лабораторию под выпуклым лбом Ленина, претворились в какую-то третью теорию, явно неприемлемую для хозяев и довольно неясно осознанную самими кули, хотя в корне эта теория и есть их собственная, так сказать, кулиная теория. Ленин предложил: пусть кули едят досыта и съедают все, что они произведут. А хозяева, спрашиваете вы? А хозяевам Ленин предложил работать так же, как работают кули, и производить столько, сколько им нужно съесть, чтобы быть сытыми. Уже сама по себе эта мысль представляется нам абсурдом — не может и не должно быть такого положения, когда все, наевшись, скажут: мы больше не хотим работать. И тогда всем придется голодать. В Китае голодали только кули, а тут будут голодать все. Это хуже.

Это грубейшая логическая ошибка. Ленин сделал ее из-за предпосылки: кули, то есть те, кто всегда работали, следовательно, умеют работать, должны быть хозяевами, а хозяева, которые никогда не работали и не могут работать, пусть будут кули. Это явная ошибка. Такого положения, когда хозяев много, а кули мало — быть не может. Это политически немыслимо. Можете вы себе представить американский небоскреб, широкий у земли и упирающийся в облака золоченым шпицем башни? Можете. Такой небоскреб стоит прочно на широком фундаменте и увенчан на своей вершине самой красивой частью здания — золотым шпилем. Но можете ли вы себе представить, что небоскреб стоит шпилем вниз, опершись на изящное золотое острие, а широкое основание его теряется в облаках? Чепуха. Я говорю вам — это чепуха. Такой дом не смог бы простоять и одного дня.

Назад Дальше