Вот что проносилось у Леона в голове. Будучи во власти этих мыслей, в которых я не стану разбираться подробнее, – для него самого они были смутными, как сонные видения, – он машинально остановил свой взгляд на двери, соединяющей голубую комнату с комнатой англичанина.
Во Франции двери закрываются неплотно. В голубой комнате между дверью и полом была щель, по крайней мере, в два сантиметра. Вдруг в этой щели, едва освещенной отблеском паркета, показалось что-то темное, плоское, похожее на лезвие ножа, так как край, озаренный светом свечи, представлял собою тонкую, очень блестящую линию. Оно медленно ползло по направлению к голубой атласной туфельке, небрежно брошенной неподалеку от этой двери. Может быть, это какое-нибудь насекомое вроде сороконожки?.. Нет, это не насекомое. Оно не имело определенной формы… Две-три темные полоски, каждая с блестящей линией по краю, проникли в комнату. Движение их ускоряется вследствие покатости пола… Они подвигаются все быстрее, сейчас они доберутся до туфельки. Сомнений быть не может! Это – жидкость, и жидкость эта (теперь при свечке ясно виден ее цвет) не что иное, как кровь. И покуда Леон с ужасом, не шевелясь, смотрел на эти ужасные струйки, молодая женщина продолжала спокойно спать, и ровное дыхание ее согревало шею и плечо ее любовника.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .Из того, что Леон сейчас же по приезде в гостиницу города N. позаботился заказать обед, можно заключить, что он был достаточно рассудителен, умен и даже предусмотрителен. И на этот раз он не опровергнул представления, которое можно было бы о нем составить. Он не пошевелился, но напряг все силы своего ума, чтобы предотвратить ужасное несчастье, которое ему угрожало.
Боюсь, что большинство моих читателей и особенно читательниц, исполненных героических чувств, осудят такое поведение, такое бездействие Леона при данных обстоятельствах. Мне скажут, что он должен был броситься в комнату англичанина и задержать убийцу или, по крайней мере, поднять трезвон, чтобы разбудить прислугу гостиницы. На это я прежде всего отвечу, что во французских гостиницах шнурок от звонка служит исключительно для украшения комнаты и не связан ни с каким металлическим аппаратом. Почтительно, но твердо добавлю, что если нехорошо предоставить англичанину умирать по соседству с вами, то не особенно похвально и жертвовать для него женщиной, которая спит, положив голову вам на плечо. Что бы произошло, если бы Леон поднял шум и разбудил всю гостиницу? Сейчас же появились бы жандармы и прокурор со своим писцом. Люди эти по своей профессии настолько любопытны, что, прежде чем приступить к расследованию дела, они задали бы Леону ряд вопросов: «Как ваша фамилия? Ваши документы? Кто эта женщина? Почему вы оказались с нею в голубой комнате? Вы должны явиться в суд, чтобы показать, что такого-то числа такого-то месяца в такой-то час ночи вы были свидетелем такого-то происшествия».
Именно эта мысль о прокуроре и жандармах прежде всего пришла в голову Леону. В жизни бывают иногда случаи, когда не знаешь, как тебе следует поступить. Что лучше: оставить ли без помощи незнакомого тебе путешественника, которого режут, или покрыть позором и потерять любимую женщину? Неприятно, когда приходится разрешать подобную задачу. Бьюсь об заклад, что она любого поставит в тупик.
Леон поступил так, как, вероятно, большинство людей поступило бы на его месте: он не шевельнулся. Не отводя глаз от голубой туфли и красного ручейка, который почти касался ее, он долго пребывал в каком-то оцепенении, его виски покрылись холодным потом, а сердце билось так сильно, что готово было разорваться. Вихрь мыслей, образов странных и ужасных преследовал его, а внутренний голос твердил непрестанно: «Через час все откроется, и это – твоя вина».
Но, неотступно повторяя: «Как выйти из этой переделки?», в конце концов находишь луч надежды. Леон подумал: «Если мы уедем из этой проклятой гостиницы до того, как станет известно, что произошло в соседней комнате, мы можем, пожалуй, замести наш след. Здесь нас никто не знает; меня видели только в синих очках, а ее – только под вуалью. Мы в двух шагах от вокзала, и через час мы будем очень далеко от N.». Перед тем как предпринять эту поездку, он внимательно изучил расписание поездов и теперь вспомнил, что есть восьмичасовой поезд на Париж. А там они сразу затеряются в этом огромном городе, где скрывается столько преступников. Кто же там найдет двух невинных? Но, может быть, кто-нибудь войдет в комнату англичанина раньше восьми часов? Вот в чем вопрос.
Убедившись, что другого выхода нет, он сделал отчаянное усилие, чтобы сбросить с себя оцепенение, в котором он так долго уже находился; но как только он пошевелился, его юная спутница проснулась и страстно его поцеловала. Прикоснувшись к его ледяной щеке, она вскрикнула:
– Что с вами? Ваш лоб холоден, как мрамор!
– Ничего, – ответил он неуверенно, – мне показалось, что в соседней комнате какой-то шум…
Он высвободился из ее объятий и прежде всего отодвинул голубую туфлю и заставил креслом дверь в соседнюю комнату, чтобы скрыть от своей подруги ужасную жидкость, которая перестала течь и образовала довольно большую лужу на полу. Потом приоткрыл дверь в коридор, прислушался, решился даже подойти к двери англичанина. Она была заперта. В гостинице уже началось движение. Рассветало. Конюхи на дворе чистили лошадей; с третьего этажа по лестнице спускался какой-то офицер, звеня шпорами: он шел наблюдать за интересной операцией, которую лошади любят больше, чем люди, и для которой существует специальное название: «засыпать корм».
Леон вернулся в голубую комнату и со всеми предосторожностями, которые может подсказать любовь, прибегая к массе обиняков и смягченных выражений, изложил своей спутнице положение, в каком они очутились.
Опасно оставаться, опасно и слишком поспешно уезжать. Но еще опаснее дожидаться в гостинице, пока раскроется катастрофа в соседней комнате. Нечего и говорить, что сообщение это произвело ужасное впечатление. Слезы, нелепейшие планы; сколько раз несчастные бросались друг другу в объятия со словами: «Прости меня, прости меня!» Каждый считал себя главным виновником. Они поклялись умереть вместе, так как молодой человек не сомневался, что правосудие признает их виновными в убийстве англичанина. И так как они не были уверены, что им позволят поцеловаться на эшафоте, они стали целоваться наперед, сжимая друг друга в объятиях и заливаясь слезами.
Наконец, наговорив множество бессмыслиц, нежных и душераздирательных слов, они признали, среди тысяч поцелуев, что план, придуманный Леоном, то есть отъезд восьмичасовым поездом, действительно был единственно выполнимым и наилучшим. Но оставалось еще переждать два томительных часа. При каждом звуке шагов по коридору они дрожали всем телом. Каждый скрип сапог, казалось, возвещал прибытие имперского прокурора.
Свой легкий багаж они уложили во мгновение ока. Молодая женщина хотела сжечь в камине голубую туфлю, но Леон поднял ее, вытер о постельный коврик, поцеловал и спрятал себе в карман. Он удивился, что от нее пахнет ванилью; его спутница душилась «Букетом императрицы Евгении».
В гостинице уже все проснулись. Слышно было, как смеются лакеи, поют служанки, солдаты чистят мундиры своих офицеров. Леон хотел заставить свою подругу выпить чашку кофе с молоком, но она объявила, что у нее так сдавило горло, что если она сделает хоть глоток, то умрет.
Леон вооружился своими синими очками и пошел вниз расплачиваться по счету. Хозяин извинился перед ним за вчерашний шум, который он до сих пор не мог себе объяснить, так как господа офицеры обыкновенно бывают очень тихие. Леон стал уверять, что он ничего не слышал и превосходно выспался.
– Зато ваш сосед с другой стороны, – продолжал хозяин, – едва ли вас беспокоил. Он никогда не шумит. Бьюсь об заклад, что он и теперь еще спит как святой.
Леон оперся на конторку, чтобы не упасть, а молодая женщина, которая пришла вместе с ним, судорожно уцепилась за его руку и туже затянула вуаль.
– Это милорд, – продолжал безжалостный хозяин. – Ему подавай все самое лучшее. Да, это очень достойный человек. Но не все англичане на него похожи. У нас тут остановился один, прямо скаред. Все ему слишком дорого: и комната, и стол… За билет английского банка в пять фунтов стерлингов он захотел сто двадцать пять франков… Хорошо еще, если бумажка не фальшивая!.. Да вот, вы должны понимать в этом толк: я слышал, как вы говорили по-английски… Хорошая бумажка?
С этими словами он протянул ему пятифунтовый банкнот. На одном углу было маленькое красное пятнышко, происхождение которого Леону стало сразу ясно.
– Я думаю, он вполне хорош, – ответил он сдавленным голосом.
– О, у вас времени много, – продолжал хозяин. – Поезд отходит только в восемь, да еще всегда опаздывает. Присядьте, пожалуйста, сударыня. Вы утомились, как видно…
– О, у вас времени много, – продолжал хозяин. – Поезд отходит только в восемь, да еще всегда опаздывает. Присядьте, пожалуйста, сударыня. Вы утомились, как видно…
В эту минуту вошла толстая служанка.
– Скорее горячей воды, – сказала она, – для чая милорда! Подайте также губку! У него разбилась бутылка с вином и залила всю комнату.
При этих словах Леон упал на стул; спутница его – также. Им обоим так хотелось расхохотаться, что они едва сдержались.
Молодая женщина радостно пожала руку своему спутнику.
– Знаете что, – обратился Леон к хозяину, – мы поедем двухчасовым поездом. Приготовьте нам к двенадцати завтрак поплотнее.
Локис (Рукопись профессора Виттенбаха)
I
– Будьте добры, Теодор, – сказал профессор Виттенбах, – дайте мне тетрадку в пергаментном переплете со второй полки, над письменным столом, – нет, не эту, а маленькую, в восьмушку. Я собрал в нее все заметки из своего дневника за 1866 год, по крайней мере, все то, что относится к графу Шемету.
Профессор надел очки и среди глубокого молчания прочел следующее:
ЛОКИС
с литовской пословицей в качестве эпиграфа:
Когда в Лондоне появился первый перевод на литовский язык Священного Писания, я поместил в Кенигсбергской научно-литературной газете статью, в которой, отдавая должное работе ученого переводчика и благочестивым намерениям Библейского общества, я счел долгом отметить некоторые небольшие погрешности, а кроме того, указал, что перевод этот может быть пригоден для одной только части литовского народа. Действительно, диалект, который применил переводчик, лишь с большим трудом понимается жителями областей, говорящих на жемаитском языке, в просторечии именуемом жмудским. Я имею в виду Самогитский палатинат, язык которого, может быть, еще более приближается к санскриту, чем верхнелитовский. Замечание это, несмотря на яростную критику со стороны одного весьма известного профессора Дерптского университета, открыло глаза почтенным членам совета Библейского общества, которое не замедлило прислать мне лестное предложение принять на себя руководство изданием Евангелия от Матфея на самогитском наречии. В то время я был слишком занят изысканиями в области зауральских языков, чтобы предпринять работу в более широком масштабе, которая охватила бы все четыре Евангелия. Итак, отложив женитьбу на Гертруде Вебер, невесте моей, я отправился в Ковно с намерением собрать все лингвистические памятники жмудского языка, печатные и рукописные, какие только мне удалось бы достать, не пренебрегая, разумеется, также и народными песнями – dainos, равно как и сказками и легендами – pasakos. Все это должно было дать мне материалы для составления жмудского словаря – работа, которая необходимо должна была предшествовать самому переводу.
Я имел с собой рекомендательное письмо к молодому графу Михаилу Шемету, отец которого, как меня уверяли, обладал знаменитым Catechismus Samogiticus отца Лавицкого, книгой столь редкой, что самое существование ее оспаривалось упомянутым мною выше дерптским профессором. В его библиотеке, согласно собранным мною сведениям, находилось старинное собрание dainos, а также поэтических памятников на древнепрусском языке. Я написал письмо графу Шемету, чтобы объяснить цель моего посещения, и получил от него крайне любезное приглашение провести в его замке Мединтильтас столько времени, сколько потребно будет для моих разысканий. Письмо свое он заканчивал уверением, изложенным в самой приветливой форме, что сам он может похвалиться умением говорить по-жмудски не хуже его крестьян и что он был бы счастлив присоединить и свои старания к моим в предприятии, которое он называл великим и увлекательным. Подобно некоторым другим из наиболее богатых землевладельцев в Литве, он исповедовал евангелическое вероучение, священнослужителем которого я имею честь состоять. Меня предупреждали, что граф не лишен некоторых странностей, но, впрочем, весьма гостеприимный хозяин, любитель наук и искусств и особенно внимателен к лицам, которые ими занимаются. Итак, я отправился в Мединтильтас.
У подъезда замка меня встретил графский управитель, который тотчас же проводил меня в приготовленную для меня комнату.
– Его сиятельство, – сказал он мне, – крайне сожалеет, что не может сегодня отобедать вместе с господином профессором. У него один из приступов мигрени, которой он, к сожалению, часто болеет. Если господину профессору не угодно откушать у себя в комнате, он может пообедать с господином Фребером, доктором графини. Обед – через час; к столу не переодеваются. Если господину профессору что-нибудь понадобится, вот звонок.
И он удалился, отвесив глубокий поклон.
Моя комната была просторна, хорошо обставлена, украшена зеркалами и позолотой. С одной стороны окна выходили на замковый сад или, лучше сказать, парк, с другой – на широкий парадный двор. Несмотря на предупреждение, что к столу не переодеваются, я счел необходимым вынуть из чемодана свой черный фрак. Оставшись в одном жилете, я занялся разборкой своего легкого багажа, как вдруг стук колес привлек меня к окну, выходящему на двор. Туда только что въехала прекрасная коляска. В ней сидели дама в черном, какой-то господин и еще одна женщина, одетая как литовская крестьянка, столь рослая и крупная на вид, что я сначала готов был принять ее за переодетого мужчину. Она вышла первой; две другие женщины, по виду не менее крепкие, стояли уже на крыльце. Господин наклонился к даме в черном и, к крайнему моему удивлению, отстегнул широкий ремень, которым она была прикреплена к своему месту в коляске. Я заметил, что волосы у этой дамы, длинные и седые, были растрепаны, а широко раскрытые глаза – безжизненны: ее можно было принять за восковую фигуру. Отвязав свою спутницу, господин снял перед ней шляпу и весьма почтительно сказал ей несколько слов, но она, по-видимому, не обратила на них ни малейшего внимания. Тогда он повернулся к служанкам и едва заметно кивнул им головой. Три женщины тотчас же схватили даму в черном и, несмотря на то что она изо всех сил цеплялась за коляску, подняли ее, как перышко, и внесли в дом. Кучка домовой челяди наблюдала эту сцену и, казалось, не видела в ней ничего необыкновенного.
Человек, руководивший всеми этими действиями, вынул часы и спросил, скоро ли будет обед.
– Через четверть часа, господин доктор, – ответили ему.
Мне нетрудно было догадаться, что передо мною был доктор Фребер, а дама в черном была графиня. По ее возрасту я заключил, что она приходится матерью графу Шемету, а предосторожности, принятые по отношению к ней, указывали достаточно ясно, что рассудок ее был поврежден.
Через несколько минут доктор вошел в мою комнату.
– Графу нездоровится, – сказал он мне, – и потому я должен сам представиться господину профессору. Доктор Фребер, к вашим услугам. Мне чрезвычайно приятно лично познакомиться с ученым, заслуги которого известны всем читателям Кенигсбергской научно-литературной газеты. Угодно вам будет, чтобы подавали на стол?
Я ответил любезностью на любезность, прибавив, что, если время садиться за стол, я готов.
Когда мы вошли в столовую, дворецкий, по северному обычаю, поднес нам серебряный поднос, уставленный водками и солеными, очень острыми закусками для возбуждения аппетита.
– Разрешите мне в качестве врача, господин профессор, – обратился ко мне доктор, – рекомендовать вам стаканчик вот этой старки сорокалетней выдержки. Попробуйте: настоящий коньяк на вкус. Это всем водкам водка. Возьмите дронтхеймский анчоус; ничто так не прочищает и не расширяет пищевод, а ведь это один из важнейших органов нашего тела… А теперь – за стол. Отчего бы нам не разговаривать по-немецки? Вы из Кенигсберга, а я хоть и из Мемеля, но учился в Йене. Таким образом, мы не будем стеснены, так как прислуга, знающая только по-польски и по-русски, не будет нас понимать.
Сначала мы ели молча; но после первого стакана мадеры я спросил у доктора, часто ли с графом случаются болезненные припадки, лишившие нас сегодня его общества.
– И да и нет, – ответил доктор, – это зависит от того, куда он ездит.
– Как так?
– Если, например, он ездит по Россиенской дороге, он всегда возвращается с мигренью и в плохом настроении.
– Мне случалось ездить в Россиены, и со мной ничего подобного не бывало.
– Это, господин профессор, объясняется тем, что вы не влюблены, – ответил мне доктор со смехом.
Я вздохнул, вспомнив о Гертруде Вебер.
– Значит, – сказал я, – невеста графа живет в Россиенах?
– Да, в окрестностях. Невеста?.. Не знаю, невеста ли. Злостная кокетка! Она доведет его до того, что он потеряет рассудок, как его мать.
– А в самом деле, кажется, графиня… не совсем здорова?