Он убил меня под Луанг-Прабангом - Юлиан Семенов 8 стр.


- Кто?

- Ну, этот... Русский художник в Америке?

- Нет. Почему?

- Зачем же ты благодаришь?

Кхам Бут снова усмехнулся. Усмешка его была жесткой и внезапной.

- Пошли, - сказал он, - я покажу вам кое-что. Вообще-то все - мура. Я только начинал искать.

Он зажег еще один керосиновый фонарь и достал из-под циновок два блока. Первый - большой, коричневый - он отложил в сторону, а тот, что был поменьше, открыл резким жестом, будто дирижер, начинающий работу. Он начал неторопливо раскладывать по кремневому полу пещеры свои рисунки. Живопись его была пронизана синим громадным солнцем.

- Любите Ван-Гога?

- Очень. Заметно, что подражаю?

- Не подражаете. Продолжаете. Подражателем быть плохо, продолжателем - почетно.

- Спасибо.

Ситонг снова засмеялся:

- Неужели все художники только и благодарят друг друга?

- Какой ты черствый, - сказала Кемлонг. - У тебя совсем огрубело сердце.

- У вас солнца через край, - сказал Степанов, разглядывая живопись. И трав тоже.

- Через край? - не понял Бут.

- Это значит много, - пояснил Степанов.

- Пишешь всегда то, что хочется видеть. Мы же лишены здесь солнца.

- Вы любите музыку?

- Я знаю, отчего вы меня об этом спросили, - сказал художник. - Ваш композитор Скрябин делал музыку цвета.

- Верно.

- Интересно бы это посмотреть. Вообще, я думаю, живопись не нуждается в музыке. Если это самовыражение художника - там обязательно будет и музыка, и скульптурная форма, и философия.

- А что во втором блоке? - спросил Степанов и потянулся рукой к плоской коричневой папке, лежавшей поодаль.

- Это - так, ерунда, наброски, - ответил Бут, - это совсем неинтересно.

Он как-то слишком торопливо поднял блок, чтобы забросить его под циновку, поэтому блок выскользнул из его пальцев, и на пол посыпались рисунки. Это были одни только портреты Кемлонг: вот она смеется, а вот поет, а здесь - купается в зеленом пруду.

Художник метнулся растерянным взглядом, увидел застывшее лицо Кемлонг и, опустившись на колени, начал ползать по полу, суетливо собирая рисунки. Степанов опустился рядом с ним и помог ему собрать рисунки.

- Спасибо, - сказал Бут и снова метнулся взглядом по пещере: Кемлонг уже не было.

- Ну что? - спросил Ситонг, отхлебнув холодного чая. - Пора трогать, а? Надо ж равнину проскочить в сумерках. Мы там как мишень: голое место... Ни камня, ни деревца... А то, может, поживем тут денек? А?

- Нет, поедем, - сказал Степанов.

Он очень торопился сейчас, потому что ему надо было как можно скорее рассказать людям про то, что он здесь увидел.

- Скажи ему, чтоб он не горевал, - сказал Ситонг. Вы ж одного поля ягоды - ненормальные... Скажи ему, что прожить можно и без руки.

- Прожить, - кивнул головой Бут. - Именно - прожить.

- Будто ты не можешь жить без этих своих рисунков... - сказал Ситонг.

Кхам Бут поглядел на Степанова, словно ища у него защиты.

- Жить - нельзя. Прожить - можно.

- Брось, - сказал Ситонг. - Надо только сказать себе злое слово. Надо уметь быть сильным.

- Сильнее себя человек быть не может, - сказал Степанов.

- Может, - упрямо повторил Ситонг. - Может. Человек все может.

- Я пробовал рисовать левой, - словно оправдываясь, сказал Бут, - но это очень плохо. Я почувствовал себя немым: все слова слышу, а сказать ничего не могу. Я пробовал к этой культе, - он тряхнул обрубком правой руки, - привязывать кисть. Ничего у меня не вышло, мазня одна... Вышла мазня... Я говорил себе: если ты настоящий художник, пусть тебе отрубят обе руки - не погибнешь; если есть что сказать людям - ты скажешь этой песней. Пусть отрежут язык - ты все равно будешь думать свое. Я так сначала говорил себе... А когда попробовал привязать кисть к культе и ничего не вышло, тогда я...

- Когда победим, - сказал Ситонг, - мы заставим американцев построить для тебя специальный протез.

Кхам Бут опустил голову, спрятав лицо в коленях.

Ситонг обнял его за плечи, и лицо его мелко затряслось.

- Ну что ты, что ты? - ласково, совсем иным голосом - такого голоса Ситонга ни разу не слышал Степанов - заговорил он. - Ну не надо, брат мой, ну не надо же, любимый брат мой... Разве можно так жалеть себя?

Степанов вышел из пещеры. Кемлонг стояла возле дерева и рисовала пальцем на коре замысловатый узор.

- Пойди к нему, - сказал Степанов.

Она отрицательно покачала головой.

- Почему?

- Я не люблю его.

- Ты знала про эти рисунки?

- Нет.

- Пожалей его.

- Разве можно жалеть мужчину? Он тогда погибнет.

- До свиданья, Кемлонг. Мы сейчас уезжаем.

- Я знаю.

- Ты очень хорошая девушка, Кемлонг.

- Я знаю, - пожала она плечами, по-прежнему рисуя пальцем замысловатый узор на коре дерева.

- Мне жаль уезжать.

- Дайте мне вашу руку, - попросила она.

Кемлонг обвязала его запястье красной шелковой ниточкой и сказала:

- Это я вам дала свою душу на дорогу...

03.40

Файн сидел возле включенного диктофона и неторопливо курил.

- Неужели в мир пришла ночь? - заговорил он, поставив нужную тональность записи. - Неужели двадцатый век - последний век человечества? Этого человечества?

Файн отмотал запись, прослушал свой голос и досадливо затушил окурок в пепельнице, сделанной из половинки шариковой бомбы. Стер написанное и начал диктовать снова:

- Люди, считающие, что они служат долгу, попросту выполняют то, что в р е м я запрограммировало в их генах. Мы все запрограммированы, сейчас уже с этим не спорят. Когда-то древние знали про это. Недаром осталась мудрость: "Тот, кому суждено быть повешенным, не утонет в луже". Раньше в р е м я было медлительным. Его называли рекой. Теперь оно стремительно. Отчего оно так убыстрилось? Наверное, оттого, что о н о не хочет открыть нам свою тайну. Главную тайну. Поэтому о н о заставляет нас прожигать и проживать время жизни. Оно подгоняет нас, выдвигая иллюзорные мечты, мы гонимся за ними, пробегая сквозь время. Мы не успеваем осмыслить происходящее: в р е м я готовит нам одну феерию за другой. Память мира стала, как никогда, короткой: так бывает в концерте, где отличные номера следуют один за другим. Этот наш бег за мечтой порождает усталость. И мы передаем эту усталость потомкам. Мы программируем усталость в будущем через гены наших детей и внуков. Видимо, мы слишком близко подошли к тайне в р е м е н и. Мы начали выходить из-под контроля. И в р е м я тогда, поняв, что впрямую нас не победишь и прошлое - спокойное прошлое - не вернешь людям, а следовательно, и ему самому - позволило простой микроскоп сделать электронным и помогло тем, кто слепо тыкался носом вокруг проблемы наследственности, сфотографировать клетку ДНК. В р е м я решило столкнуть количество открытого людьми с их разумом, который не в силах это открытое осмыслить. И тогда в р е м я помогло Виннеру создать кибернетического робота. Это был самый коварный ход в р е м е н и. Человек, преклоняющийся перед творением рук своих, перед всезапоминающим и всевычисляющим роботом, обречен на умильное рабство. Робот будет служить не человеку, как он надменно думает, но - в р е м е н и. Спасти от гибели можно только верующих рабов. Богов свергли. Робот - бог будущего. Боги - слуги времени. Время нас снова обыграло. Человечество, погрязшее в маленьких личных, групповых и государственных заботах, уже проиграло, не заметив этого катастрофического проигрыша. А порой даже аплодируя поражениям - когда выдавали Нобелевские премии мудрецам от математики и электроники. Эти мудрецы были невольными п р о в о к а т о р а м и в р е м е н и. Не зря инквизиция жгла на кострах тех, кто дерзал думать шире пределов, утвержденных религией: видимо, папские нунции, лишенные радостей плотской, простой жизни, мечтали, чтобы этим простым счастьем наслаждалась их паства. Паства дерзко отринула этот путь устами Галилея, который сказал, что шарик все-таки крутится. Будь он проклят, этот вздорный старик, этот вздорный старик... Только равенство мысли могло бы уравнять людей в их правах и обязанностях. Но разве люди согласятся уравнять себя в мысли? Личный агент в р е м е н и в каждом из нас - честолюбие и алчность - не позволит сделать этого. Маленькие люди заняты своими маленькими радостями, крохотными горестями и глупенькими страстями. В р е м я, наблюдая нас, видимо, потешается: "На что замахиваетесь, мыши?"

Файн выключил магнитофон и, откинувшись на спинку старинного, с истертыми валиками кресла, закурил и почувствовал, как у него устало расслабились мышцы живота.

Он потянулся и закинул тонкие руки за голову. Возле окна, в дальнем углу номера, запел сверчок. Файн долго слушал, как поет сверчок, а потом неожиданно для самого себя - заплакал. Он включил диктофон и поднял микрофон, чтобы песня сверчка явственнее записалась на пленку. Он долго сидел с вытянутой рукой и, улыбаясь, счастливо плакал, слушая, как пел сверчок. А когда он замолчал, Файн сказал в микрофон:

- У времени добрая песня...

04.07

- Поставь будильник на пять часов, - сонно пробормотал Билл. - Я хоть часок вздремну. Мы в пять должны вылетать...

04.07

- Поставь будильник на пять часов, - сонно пробормотал Билл. - Я хоть часок вздремну. Мы в пять должны вылетать...

- Я разбужу. Спи, - сказала Сара. - Я разбужу тебя в пять.

- Мы разбомбим эту машину с чарли и быстренько вернемся.

- Спи. Спи, - повторила Сара, - Спи же ты...

- У меня очень свирепый командир. Мне нельзя проспать.

- Спи. Я тебя разбужу.

Саре показалось, что парень уснул. Она осторожно отодвинулась от него. Ей хотелось бежать отсюда, но парень обнял ее, прижал к себе и спросил:

- Куда ты?

- Никуда. Просто мне жарко.

- Нет. Лежи рядом. Я не буду спать, я только подремлю пятнадцать минут, - он поцеловал ее в шею. - И сразу проснусь. И у нас еще останется полчаса на любовь. Поцелуй меня.

Сара прикоснулась губами к его щеке.

- Нет, поцелуй меня так, как раньше.

- Я устала.

- Ты думаешь, я не устал? Я тоже очень устал.

- Поспи. Поспи немного.

- Хорошо. Совсем немного. Разбуди меня через десять минут. Ладно?

- Хорошо.

И Билл уснул: он всегда засыпал сразу, как ребенок.

04.29

- Я не мешаю тебе своими коленками? - спросил Ситонг.

- Нет, что ты, совсем не мешаешь.

- Я взял еще две канистры на обратный путь и продовольствия, поэтому стало так тесно.

- Ты на границе не отдохнешь? Там хорошее убежище.

- Нет. Надо возвращаться на фронт, - ответил Ситонг. - Там дел много. Ну-ка, поддай скорости, - попросил он шофера. - Надо поскорей проскочить равнину.

- Я и так гоню, - сказал шофер. - Равнина очень красивая, - обернулся он к Степанову. - Вы ее днем не видели?

- Чего красивого может быть в равнинах? - удивился Ситонг. - Красиво бывает только в горах.

- Почему? - спросил Степанов.

- Потому что в горах неизвестно, что будет дальше. Поднимешься на вершину - и видишь: водопад. Поднимешься на вторую - а там ульи с медом; опустишься в ущелье - а там олень стоит. А равнина - что? Как жизнь: заранее знаешь, что в конце помрешь...

- В равнине можно построить красивый город, - сказал шофер. - Кхам Бут, когда был с рукой, нарисовал такой город: он весь стеклянный. Когда мы победим, в тот город станут приезжать люди со всего мира - отдыхать, и охотиться, и ловить рыб в горных потоках, стремительных как любовь, закончил он обязательной саванакетской цветистостью.

- Жаль только, - задумчиво улыбаясь чему-то своему, далекому, сказал Ситонг, - что у нас нет снега.

- А у нас жалеют, что мало лета, - сказал Степанов.

- Всегда жалеют о том, чего нет, - сказал Ситонг. - Вообще-то снег это очень красиво.

- В нем много высокой эстетики, - сказал Степанов, - особенно когда его вспоминаешь, а не идешь по нему босиком...

- А что такое эстетика? - спросил шофер.

- Эстетика? - переспросил Степанов и пожал плечами. - Черт его знает... Наверное, это - когда уважают человека. В жаре нет эстетики, например.

- Жара - это ничто, - засмеялся шофер. - Как же может ничто уважать человека?

- Жара - это нечто, - сказал Ситонг. - Ведь ты реагируешь на нее?

- Я на нее потею, - ответил шофер, - а не реагирую.

Ситонг спросил Степанова:

- Ты любишь снег?

- Очень.

- Я тоже очень люблю снег, - сказал Ситонг. - Я очень любил подниматься на фуникулере в Париже, когда шел снег.

Степанов вспомнил фуникулер в Татрах. Он тогда забрался на самую вершину - думал только посмотреть на Татранскую ломницу, но начался буран, и водитель фуникулера вошел в маленький ресторанчик, отряхнул с фуражки снег и сказал:

- Будем отдыхать.

В ресторанчике было четыре человека: краснолицый седой австриец в спортивной ношеной куртке, женщина-горнолыжница, сидевшая возле самого окна, парень, игравший на губной гармонике и Степанов. Водитель фуникулера ушел на кухню, и оттуда был слышен его рокочущий голос, - наверное, он пил пиво и поэтому так довольно рокотал.

Австриец спросил Степанова:

- У вас нет огня?

- Есть. Пожалуйста. - Степанов протянул ему зажигалку, и австриец прикурил треснувшую, намокшую сигарету.

- Спасибо, - сказал австриец. - Хороший снег, а?

- Снег дрянной, - сказал парень, перестав играть на губной гармошке. - Если он не прекратится, надо будет здесь ночевать.

- Ну и прекрасно, - сказал австриец, - это ж приключение. Что может быть лучше приключений в нашей жизни?

Парень показал глазами на женщину, сидевшую спиной к ним возле окна, и ответил:

- Любовь лучше приключений.

Австриец громко крикнул:

- Эй, кто-нибудь!

Из-за занавески выскочила девушка и сказала:

- Просим вас...

- Сливовицы... Пять крат, - показал на пальцах австриец.

Девушка сделала испуганные глаза и побежала выполнять заказ.

- Девушка, - попросил ее Степанов, - мне тоже. Пять крат.

Степанов вообще не хотел пить, но его всегда злило и обижало, когда за границей он видел седых, краснолицых буржуев, делавших то, что им хотелось делать.

- Приятно шумит ветер, - сказал австриец, - особенно это приятно, когда сидишь возле раскаленной печки и можно выпить.

Буран крутил все сильнее, и парень, спрятав губную гармошку, сказал:

- Пойду хлопотать о ночлеге.

Он посмотрел на женщину и, подойдя к ней, спросил:

- О вас позаботиться?

- Спасибо, - ответила женщина, не оборачиваясь, - не надо.

Парень пожал плечами и вышел. В ресторанчик, когда он открывал дверь, залетел снег - огромные белые хлопья. Они быстро растаяли, сделавшись грязными каплями воды на дощатом, плохо крашенном полу.

Австриец подошел к музыкальному автомату и бросил туда монетку.

Женщина обернулась и сказала:

- Какая громкая музыка.

- Разве это плохо? - спросил австриец. - Это хорошо, когда громкая музыка. Хотите выпить?

- Нет. Не хочу, - ответила женщина и, помедлив, добавила: - Благодарю вас.

Она была смуглой, но загар у нее был нездешний. Тут, в горах, загар бывает бронзовый, очень яркий, а потому - недолгий.

Австриец опрокинул подряд две рюмки, вытянул ноги, откинулся на высокую спинку и закрыл глаза.

- Боже ты мой, - сказал он, - как это хорошо, когда в горах шумит буран. Когда человечеству делается скучно, оно начинает войны. А горнолыжники, когда им скучно, уходят в буран, и у них проходит и скука и злость.

Степанов отошел к окну.

"Мело, мело по всей земле во все пределы, - вспомнил он, - свеча горела на столе, свеча горела..."

Женщина обернулась и поглядела на австрийца. Он курил, тяжело затягиваясь.

- Выключите, пожалуйста, эту дурацкую музыку, - попросила она.

Степанов сделал шаг к музыкальному автомату, но пластинка кончилась, и стало тихо, и особенно слышным сделался буран и рокочущий голос водителя фуникулера на кухне.

- Вам не холодно возле окна? - спросил Степанов.

- Нет.

- Издалека приехали?

- Да, - ответила женщина и поднялась. Надев шапку, она вышла из ресторанчика.

Австриец поднялся и спросил:

- Посмотрите, она начала спуск?

- Куда? - не понял Степанов.

- Вниз. Она всегда ждет бурана и спускается вниз через метель.

Степанов смотрел на снежную мглу, но ничего не смог увидеть.

Австриец застегнул свою куртку, допил сливовицу и сказал:

- Если бы эта женщина смогла меня полюбить, я был бы самым счастливым человеком в мире.

Степанов заметил, что австриец сейчас уже не был краснолицым. Он видел только, что он седой, а лицо у него стало бледное и скулы обтянуты щетинистой кожей.

- В мире, - сказал он очень грустно, - есть одна-единственая женщина, которая может дать счастье, но она всегда принадлежит другому.

И он ушел, и Степанов увидел, как сквозь метель промелькнула стремительная тень, - австриец погнал вниз, следом за этой молчаливой, смуглой, совсем не красивой женщиной.

04.47

- Вы просто устали, милый, - сказала Тань, целуя Эда.

Эд повернулся на спину и закурил.

- Ты все знаешь, Тань? А? Ты, знаешь все?

- Про мужчин я знаю все, - улыбнулась она в темноте, - а про себя я ничего не знаю.

- Наверное, в моем возрасте уже нельзя ложиться с женщиной, если не любишь ее. Или хотя бы не увлечен самую малость.

- Вы хотите обидеть меня?

- Прости. Просто такая дурацкая привычка - рассуждать о себе вслух.

- А я думала, что писатели чаще думают о других.

- Ты тоже думаешь? - сказал он жестко. - Кто бы рядом со мной хоть немного не думал, а?

- Поспите, милый, - сказала она, обнимая его своей тонкой, прозрачной рукой, - вам надо отдохнуть. На этой страшной войне вы совсем не щадите себя.

- Ты заплачешь, если я ударю тебя, Тань?

- Если вам станет легче - ударьте. Я не заплачу. Хорошо, что вы сказали, а то я бы очень удивилась. Меня никогда не били.

- Это хорошо.

- Я любила первого мужчину. Побои нравятся тем женщинам, которые поняли любовь после насилия.

- А кто был твоим первым?

- Муж.

- Где он?

- Его убили.

- Когда?

- В позапрошлом году.

- Кто?

- Вы. Он попал в бомбежку.

- И ты можешь лечь со мной в постель?

- Люди никогда не умирают бессмысленно. Значит, его смерть была угодна богу. Иначе бы он не погиб. Ну, ложитесь сюда, - сказала она, - еще ближе. Вам надо отдохнуть, и тогда вы будете сильным.

Назад Дальше