— Остался у нас рейнвейн? — требовал я. — А ну-ка ставь на стол!
Я прямо умирал от голода и жажды. И с трудом дождался, когда они накроют на стол.
— Вот чертова полячка! — пробормотал я.
— Что ты сказал? — обернулась Стася.
— Хотите знать, что я тут нес? Теперь мне все это кажется сном… Вы ведь хотите знать, о чем я думал? Так вот, я думал о том… как будет прекрасно… если…
— Если что?
— Не важно. После скажу.
Я был наэлектризован. Ведь я рыба. Скорее всего электрический скат. Так и искрюсь весь! И до смерти хочу есть. Возможно, одно способствует другому. И у меня опять тело. Как чудесно вновь обрести плоть! Как чудесно есть, пить, дышать, кричать!
— Все-таки странно, — заговорил я, утолив первый голод, — как ничтожно мало, даже будучи в ударе, мы раскрываем себя. Вы, наверное, хотите, чтобы я продолжил монолог? Думаю, тот улов, что достал я из самых глубин, был любопытен. Теперь все ушло, осталось только воспоминание. Но в одном я уверен — сознание мое не отключалось. Я просто опустился в те глубины, где еще не бывал… Я извергал слова, как кит — фонтаны воды. Нет, не кит. Как неизвестная рыба, живущая на дне океана.
Я лихо отхлебнул из бокала. Отличное вино — рейнвейн.
— Странно и то, что началось все с тех набросков, что висят на стене. Я видел и слышал всю пьесу. Зачем тогда работать за столом? Я хотел написать ее только по одной причине — чтобы облегчить свои муки. Надеюсь, вы знаете, как я несчастен?
Громкие протесты.
— Забавно, но в том моем состоянии все казалось таким, каким и должно быть. Мне не приходилось напрягаться: все было понятно, полно значения и смысла, абсолютно реально. И вы не были теми дьяволицами, какими иногда кажетесь. Впрочем, и к ангелам, которых я мельком видел, вас трудно причислить. Они совсем другие. Но не могу сказать, чтобы мне хотелось всегда так видеть вещи.
Стася перебила меня. Она хотела знать: как именно!
— Все одновременно, — ответил я. — Прошлое, настоящее, будущее; землю, воду, воздух и огонь. Остановившееся колесо. Колесо света, так бы я это назвал. Причем вращается свет — не колесо.
Стася полезла за карандашом, желая записать мои слова.
— Не надо! — сказал я. — Словами это не выразить. То, что я говорю, — пустяки. Просто я не в силах сдержать себя. Но это разговор вокруг да около. Что случилось на самом деле, я не могу объяснить… То же самое и с пьесой. Ту пьесу, что я видел и слышал, никто не смог бы написать. Наши книги — отражения наших желаний. А взять, к примеру, нас. Никто ведь пас не выдумал. Мы существуем — и все. И всегда существовали. Чувствуете разницу? — Я повернулся к Моне. — Знай, я собираюсь устраиваться на работу. А буду продолжать прежнюю жизнь, вряд ли смогу писать.
Мона явно хотела возразить, но слова замерли у нее на устах.
— Сразу после праздников приступлю к поискам. А завтра позвоню родным и скажу, что мы встретим Рождество с ними. И не вздумай отказываться. Один я не пойду. Мне это просто не под силу. И постарайся хоть в этот день не разрисовывать себя до неузнаваемости. Никакой косметики… никаких шалей до земли. С моими родными трудно общаться и без отягощающих обстоятельств.
— Ты тоже пойдешь, — объявила Мона, повернувшись к Стасе.
— Ну уж нет! — возразила Стася.
— Ты должна! — настаивала Мона. — Одна я не выдержу.
— И то правда, — вмешался я. — Пойдем все вместе! С тобой, Стася, мы хоть со скуки не умрем. Только, пожалуйста, надень нормальное платье или юбку. И подколи волосы.
Мои пожелания их очень рассмешили. Стася будет изображать леди? Какая нелепость!
— Ты хочешь сделать из нее посмешище, — заявила Мона.
— Никакая я не леди, — со вздохом призналась Стася.
— Я всего лишь хочу, чтобы ты хорошо выглядела и была сама собой, — сказал я. — Не выряжайся как пугало огородное — только и всего.
Предчувствия меня не обманули. На самое Рождество, в три часа ночи, женщины ввалились в квартиру в стельку пьяные. Кукла, которую они повсюду таскали с собой, неизменный граф Бруга, выглядела так, словно ее хорошенько вздули. Пришлось с ними повозиться — раздеть и засунуть под одеяла. Но только я решил, что дамы наконец отключились, как те объявили, что хотят писать, и, шатаясь, по стеночке побрели в туалет. Путь недалекий, но они тем не менее умудрились задеть все столы и стулья, спотыкались, падали, с трудом поднимались, визжали, стонали, сопели, хрипели — все как полагается у запойных пьяниц. Кого-то даже вырвало. Когда они наконец снова оказались в кровати, я стальным голосом посоветовал им лучше не колобродить, а поскорее заснуть. Спать оставалось недолго. Будильник я поставил на 9.30, о чем им и напомнил.
Сам я почти не спал — всю ночь проворочался, кипя от злости.
Ровно в 9.30 прозвонил будильник. Мне показалось, что звонит он громче обычного. Я тут же встал, но обе подруги спали как убитые. Я толкал их, пихал, стягивал с кроватей — все без толку, бегал как сумасшедший от одной к другой, шлепал, сдергивал одеяла, ругал на чем свет стоит, грозил отстегать ремнем, но они даже не шевелились.
Потребовалось около получаса, чтобы заставить женщин подняться, но они плохо держались на ногах и все норовили на меня завалиться.
— Мигом под душ! — орал я. — Скорей! Я сварю кофе.
— Как можно быть таким жестоким? — простонала Стася.
— Почему бы тебе не позвонить и не сказать, что мы придем только к ужину? — взмолилась Мона.
— Не могу! — кричал я. — И не стану. Они ждут нас к обеду, а не к ужину.
— Скажи, что я заболела, — просила Мона.
— Нет и еще раз нет! Ты пойдешь туда — даже если мне придется тебя тащить.
За кофе женщины рассказали, какие купили для всех подарки. Именно из-за них они и надрались. Как это случилось? Ну, чтобы раздобыть на подарки деньги, им пришлось ходить по пятам за одним щедрым, но надоедливым идиотом, который уже третий день не просыхает. В результате они тоже основательно нагрузились, хотя совсем этого не хотели. Они рассчитывали отделаться от идиота сразу же, как он расплатится за подарки, но тот оказался не так уж прост и не отпустил их. Хорошо, что они вообще домой попали, закончили рассказ подруги.
Неплохая выдумка. Возможно, отчасти даже правдивая. Я проглотил рассказ, запив кофе.
— А теперь скажите мне, что собирается надеть Стася? — спросил я.
Стася выглядела такой беспомощной и смущенной, что с языка у меня чуть не сорвалось: «Да надевай ты что хочешь!»
— Заботу о ней предоставь мне, — сказала Мона. — И ни о чем не волнуйся. А сейчас оставь нас ненадолго одних.
— Хорошо, — согласился я. — Даю вам на все про все час — ни минутой больше.
Я решил, что сейчас для меня самое лучшее — немного прогуляться. Меньше чем за час Стасю в приличный вид не привести. Да и мне хотелось глотнуть свежего воздуха.
— Запомните, — сказал я, стоя на пороге, — у вас в распоряжении только час. Не будете готовы — пойдете в том виде, в каком вас застану.
Утро было прохладным и ясным. Выпавший ночью снежок припорошил все вокруг — картина была самая рождественская. На улицах почти никого не было.
Я неторопливо побрел к пристани, чтобы полюбоваться видом океанских лайнеров, стоящих в ряд, словно собаки в упряжке. Снег, укутавший пушистой шерстью спасти, ярко сверкал на солнце. Что-то магическое было в этой картине.
Направляясь в сторону Хайтс [29], я забрел в квартал иммигрантов. Здесь атмосфера была не столько магическая, сколько трагическая. Даже светлый дух Рождества не смог скрасить вид этих бедных хижин и лачуг, придать им облик человеческого жилья, А кому это надо? Ведь здесь жили преимущественно иноверцы — грязные арабы, косоглазые чинки [30], индусы, ниггеры… Навстречу мне шел мужчина, по виду араб, одетый в легкие брюки из хлопчатобумажной материи. На голове — вязаная шапочка, на ногах — заношенные ковровые тапочки. «Хвала Аллаху!» — шепнул я, поравнявшись с ним. Немного дальше я наткнулся на двух дерущихся мексиканцев — оба были слишком пьяны, чтобы наносить прицельные удары. Их окружила ребятня — маленькие оборвыши, они криками подзадоривали пьяниц. «Врежь ему! Дай ему в морду!» А из боковой двери ближайшего бара на залитую солнцем улицу, в сверкающую, белизну рождественского утра вышли, пошатываясь, две такие потасканные шлюхи, каких еще поискать! Вот одна наклоняется, поправляя чулок, и, не удержав равновесия, падает плашмя, а вторая смотрит на нее бараньим взглядом, словно не веря глазам, и, споткнувшись, теряет одну туфлю. Пытаясь сохранять достоинство — в ее понимании, — девушка семенит дальше, мурлыча пьяную песенку.
Да, денек отменный! Воздух свежий, бодрящий! Жаль только, что сегодня Рождество. Интересно, готовы ли мои дамы? Я вновь обретал надежду. Ничего, выдержу, успокаивал я себя, только бы женщины не подвели. В голове закрутились всякие байки, которыми я собирался потчевать родных: придется многое присочинить, чтобы их успокоить, — они вечно волновались за нас. Например, всегда спрашивали: «Как ты сейчас, пишешь?» А я отвечал: «Конечно. Опубликовал уже с десяток рассказов». И Моной интересовались. «Моне нравится ее работа?» (Я не помнил, знают ли они, где она работает. Что я говорил в прошлый раз?) А как представить Стасю? Что сказать? Знакомьтесь, это давняя подруга Моны? Она вполне могла учиться с ней в школе. Художница.
Дома я застал Стасю в слезах, она изо всех сил старалась втиснуть ноги в туфли на высоких каблуках. Голая до пояса, в белой, неизвестно где взятой нижней юбке, резинки от пояса болтаются, волосы взлохмачены.
— Мне ни за что их не надеть, — стонала она. — Почему мне надо туда идти?
Мону, похоже, все это веселило. Одежда, гребни и заколки были разбросаны по всему полу.
— Идти тебе не придется, — повторяла она снова и снова. — Мы возьмем такси.
— Шляпу тоже надевать?
— Посмотрим, дорогая.
Я пытался помочь, но сделал только хуже.
— Оставь нас в покое, — потребовали женщины.
Сев в углу, я наблюдал за происходящим. И поглядывал на часы. Было уже почти двенадцать.
— Послушай, — сказал я Моне. — Не надо лезть из кожи вон. Подколи ей волосы и дай нормальную юбку.
Мона заставляла Стасю примерять разные серьги и браслеты.
— Хватит! — заорал я. — Она похожа на рождественскую елку.
Около половины первого мы неторопливо вышли из дома и огляделись — не видно ли такси? Естественно, не видно. Пошли пешком. Стася хромает. Вместо шляпы она надела берет и выглядит почти как все. Но мне больно смотреть на нее. Для нее этот поход — большое испытание. Наконец мы ловим такси.
— Слава Богу, опоздаем всего на несколько минут, — бормочу я.
В такси Стася сбрасывает туфли. Женщины весело хихикают. Мона уговаривает Стасю слегка подкрасить губы, чтобы выглядеть более женственно.
— Женственнее — нельзя, могут подумать, что она не настоящая, — предупреждаю я.
— Сколько нам нужно там пробыть? — спрашивает Стася.
— Не могу сказать. Улизнем сразу, когда можно будет. Надеюсь, в семь-восемь.
— Вечера?
— Ну конечно, вечера. Не утра же.
— Господи! — присвистывает она. — Мне столько не выдержать.
Мы приближаемся к месту назначения, и я прошу водителя остановиться на углу, не подъезжая к дому.
— Почему? — недоумевает Мона.
— Потому.
Такси подкатывает к тротуару, и мы выходим. Стася — в чулках, держа туфли в руке.
— А ну-ка надевай! — кричу я.
На углу, рядом с похоронным бюро, стоит большой сосновый гроб.
— Садись сюда и надевай туфли, — командую я.
Стася повинуется мне, как ребенок. Ноги ее промокли, но она, похоже, этого не замечает. Наклоняясь, втискивает ноги в туфли, но тут с ее головы падает берет, и с таким трудом сварганенная прическа мигом разваливается. Пытаясь спасти положение, Мона отважно бросается на помощь, но шпилек нигде не видно.
— Брось! Какая разница? — ворчу я.
Стася встряхивает головой, как норовистая кобылка, — длинные волосы падают на плечи. Она пытается приладить берет, но тот во всех положениях смотрится нелепо.
— Хватит возиться! Пойдем! Неси его в руках!
— Далеко еще? — спрашивает Стася, снова начиная хромать.
— С полквартала. Держись ровнее!
Мы идем рядком по улице ранних скорбей. Подозрительное трио, как сказал бы Ульрик. Я кожей чувствую, как из-за накрахмаленных занавесок на нас пялятся соседи. Вон идет сынок Миллера. А это, наверное, его жена. Но какая из двух?
Отец выходит навстречу.
— Как всегда припозднились, — журит он нас, но голос его весел.
— Как поживаешь? С Рождеством тебя! — Я нагибаюсь и целую его в щеку.
Стасю представляю как давнюю подругу Моны. Нельзя было оставить ее одну, объясняю я.
Отец тепло приветствует Стасю и приглашает в дом. В холле нас встречает сестра, ее глаза уже полны слез.
— С Рождеством, Лоретта! Знакомься, это Стася.
Лоретта с чувством целует Стасю.
— Мона! — восклицает она. — Как ты? Мы уж думали, что больше тебя не увидим.
— А где мама? — спрашиваю я.
— На кухне.
Но вот появляется и мать, улыбаясь своей печальной улыбкой. Я отчетливо читаю ее мысли: «Все как обычно. Вечно опаздывают. И всегда какие-то неожиданности».
Она обнимает всех поочередно.
— Прошу к столу. Индейка готова. — И прибавляет, сопровождая слова насмешливой улыбочкой: — Вы хоть сегодня завтракали?
— Конечно, мама. Но очень давно.
Мать бросает на меня красноречивый взгляд, который говорит: «Знаю я тебя, все ты врешь» — и отворачивается. Мона тем временем вручает подарки.
— Не стоило тратиться, — говорит Лоретта. Эту фразу сестра унаследовала от матери. — В индейке четырнадцать фунтов, — перескакивает она на другую тему и, повернувшись ко мне, сообщает: — Священник передавал тебе привет, Генри.
Я бросаю быстрый взгляд на Стасю: как ей все это? Выражение ее лица вполне добродушное. Кажется, она искренне растрогана.
— Не хотите ли портвейну перед обедом? — спрашивает отец. Он наполняет три бокала и вручаетнам.
— А себе? — говорит Стася.
— Я уже давно не пью, — отвечает отец и, подняв пустой бокал, провозглашает: — Ваше здоровье!
Вот так начался рождественский обед. Счастливого, счастливого Рождества, всем, лошадям, мулам, туркам, пьяницам, глухим, немым, слепым, хромым, язычникам и новообращенным. Счастливого Рождества! Осанна в вышних! Осанна в вышних! Мир на земле — и да будем мы мучить и убивать друг друга до второго пришествия!
(Этот тост я произнес про себя.)
Я сразу же начал давиться слюной. Тяжелое наследие детства. Мать, как и тогда, сидела напротив, держа в руке нож для разделки мяса. Отец всегда сидел справа, а я мальчишкой искоса поглядывал на него, опасаясь, как бы тот чего не выкинул: ведь в пьяном состоянии он легко взрывался, когда мать отпускала какое-нибудь ехидное замечание. Теперь он уже много лет не пил, но у меня по-прежнему за родительским столом начинались спазмы. Все, что говорили сегодня, было сказано — точно так же и тем же столом, что и тысячу раз прежде. Моя реакция тоже была обычной. Я говорил языком двенадцатилетнего мальчика, который только-только затвердил катехизис. Правда, теперь я больше не упоминал тех ужасных имен, которые срывались у меня с языка в юности, вроде Джека Лондона, Карла Маркса, Бальзака или Юджина В. Дебса [31]. Сейчас я слегка нервничал: ведь в отличие от меня Мона и Стася не знали здешних табу — они были «свободными людьми» и могли повести себя соответствующим образом. Стася в любой момент могла вылезти с каким-нибудь диковинным именем — заговорить о Кандинском, Марке Шагале, Цадкине, Бранкузи или Липшице. Хуже того, она вполне могла упомянуть такие имена, как Рамакришна, Свами Вивекананда или Будда Гаутама. Я молил Бога, чтобы, подвыпив, она не завела речь об Эмме Гольдман [32], Александре Беркмане или князе Кропоткине.
К счастью, моя сестра сама забросала нас именами радиокомментаторов, дикторов, эстрадных певцов, звезд музыкальной комедии, соседей и родственников, вплетая в этот длинный список рассказы о разных несчастьях; по ходу дела сестра пускала слезу, шмыгала носом или трагически сопела.
Нет, наша Стася держится молодцом, думал я. И манеры превосходные. Но на сколько ее хватит?
Мало-помалу сытная пища и отличный мозельвейн делали свое дело. Женщины в эту ночь плохо спали, и я видел, что Мона с трудом сдерживает волнами подкатывающую зевоту.
Уяснив ситуацию, отец спросил:
— Вы, наверное, поздно легли?
— Не так чтоб очень, — бодро ответил я. — Но, сам знаешь, раньше полуночи мы не ложимся.
— Ты, видно, ночью пишешь, — сказала мать.
Я так и подпрыгнул. Прежде она воздерживалась от комментариев по поводу моей работы, если, конечно, ей не хотелось уколоть меня или просто выразить неодобрение.
— Ты права, — подтвердил я. — Обычно я работаю по ночам. Ночью тише. И лучше думается.
— А что делаешь днем?
Я уже собирался ответить «работаю, естественно», но вовремя сообразил, что упоминание о работе только усложнит ситуацию. И поэтому сказал:
— Хожу в библиотеку… провожу изыскания.
— А Стася? Что делает она?
Тут меня удивил отец, вдруг выпаливший:
— Она художница — сразу видно.
— Вот как? — Казалось, мать испугало само звучание этого слова. — А за это платят?
Стася снисходительно улыбалась. Искусство никогда не приносит много денег… вначале… любезно объяснила она. И прибавила, что, к счастью, время от времени ей приходят небольшие суммы от опекунов.
— Полагаю, у вас и студия есть? — воодушевился мой старик.
— Да. У меня мансарда в Гринич-Виллидж.
Здесь в разговор, к моему отчаянию, вступила Мона и, по своему обыкновению, стала все конкретизировать. Я быстро перевел разговор на другую тему, потому что мой старик заглотнул не только крючок, но и леску с грузилом и уже намекал, что не прочь навестить Стасю в студии. Ему нравится смотреть, как работают художники, сказал он.
Я заговорил об Уинслоу Гомере [33], Бугро [34], Райдере [35] и Сислее [36]. (Все любимцы отца.) Стася удивленно вздернула брови, услышав эти несовместимые имена. Удивление ее достигло предела, когда отец стал перечислять американских художников, чьи картины висели в швейной мастерской. (Пока его предшественник не продал ее.) Пожалев Стасю, я прервал отца, пока тот не вошел в раж, напомнив ему о Рескине [37]… точнее, о «Камнях Венеции», единственной прочитанной им книге. Затем заставил вспомнить о Ф.Т. Барнуме [38], Женни Линд [39] и прочих знаменитостях его времени.