К немалому изумлению Генри, задача подготовить Питера к поступлению сплотила всех обитателей Тойнтон-Грэйнж, заставила их проникнуться общностью целей куда успешнее и надежнее, нежели это удавалось в ходе всех экспериментов Уилфреда. Даже Виктор Холройд не остался в стороне.
— Похоже, парень не дурак. Правда, не знает ни черта. Учителя, бедолаги, вероятно, слишком заняты, обучая детей расовой терпимости, технике секса и прочим новомодным добавкам к программе да еще следя за тем, чтобы малолетние варвары не разнесли школу. Где уж тут уделять время мальчишке с мозгами!
— К экзаменам ему надо выучить математику и хотя бы одну научную дисциплину, Виктор. Если бы вы могли помочь…
— Без лаборатории?
— У нас есть медицинский кабинет, там можно что-нибудь устроить. Ему ведь не требуется обязательно брать какую-то естественнонаучную дисциплину в качестве главного предмета?
— Ну разумеется, нет. Я прекрасно понимаю, что мой предмет включен в программу лишь ради иллюзии академической широты охвата. Хотя мальчика следует научить мыслить научно. Конечно, я знаю, что требуется. Думаю, смогу что-нибудь устроить.
— Само собой, я заплачу.
— Естественно. Я и сам бы мог себе это позволить, однако придерживаюсь глубокого убеждения, что каждый должен оплачивать свои маленькие причуды самостоятельно.
— Может, и Дженни с Урсулой тоже будет интересно. Генри сам изумился тому, что предложил это. Симпатия — он еще не называл ее любовью — сделала его добрее.
— Упаси Господь! Не хватало еще детский сад разводить! И все же подготовить парня по математике и основам естественных наук я возьмусь.
Холройд давал три урока в неделю — по часу каждый — и бдительно следил за временем. Однако в качестве его преподавания сомневаться не приходилось.
Отца Бэддли приставили к делу, заставив учить с Питером латынь. Сам Генри взял на себя английскую литературу и историю, а также общее руководство. Например, он выяснил, что Грейс Уиллисон лучше всех в Тойнтон-Грэйнж говорит по-французски, и после некоторого сопротивления она согласилась дважды в неделю заниматься с мальчиком языком.
Уилфред снисходительно следил за этой деятельностью — не принимая участия, но и не выдвигая возражений. Внезапно все оказались очень заняты и довольны жизнью.
Сам Питер отличался скорее уступчивостью, чем рвением, однако работал на диво упорно. Общий энтузиазм немного смешил его, и тем не менее мальчик проявил способность сосредотачиваться, которая и отличает настоящего ученого. Оказалось, что перегрузить его практически невозможно. Он был благодарен, послушен — и отстранен. Порой, глядя на спокойное, почти девичье, лицо Питера, Генри ловил себя на пугающей мысли, что их единственный ученик уже несет все бремя печального цинизма зрелости.
Генри знал, что никогда не забудет тот миг, когда с радостью понял, что полюбил. Стоял теплый и ясный день ранней весны — неужели это было всего лишь полгода назад? Они с Питером расположились бок о бок на том самом месте, где сидел он сегодня днем, открыв на коленях книги к очередному уроку истории, который должен был начаться в половине третьего. Питер был в рубашке с коротким рукавом, а сам Генри обнажил руки, чтобы ощутить, как ласковые лучи солнца щекочут и покалывают волоски на коже. Оба молчали — как он молчал и сейчас. А потом, даже не повернувшись, Питер положил мягкую, нежную ладонь на локоть Генри, прижался к его руке и медленно, неторопливо, будто каждое движение входило в установленный ритуал, безмолвное подтверждение близости, переплел пальцы с пальцами Каруардина так, что их ладони оказались прижаты друг к другу, плоть к плоти. Этот миг накрепко, навеки впечатался в память Генри, проник в его плоть и кровь, в нервы, в каждую частицу его существа. Шок восторга, внезапное ликование, прилив острого, ничем не омраченного счастья, которое, несмотря на всю силу и неистовство, основывалось на ощущении мира и полного удовлетворения. В этот миг Генри почудилось, будто все случившееся в его жизни до сих пор — работа, болезнь, приезд в Тойнтон-Грэйнж —неизбежно вело именно сюда, к этой любви. Все —успех, неудачи, боль, разочарование —влекло к этому и было этим оправдано. Никогда он не воспринимал чужое тело столь остро: биение пульса на тонком запястье, лабиринт голубых вен, прижатых к его венам, ток крови, текущей в лад его крови, нежную, невероятно мягкую плоть предплечья, косточки детских пальцев, так уверенно втиснувшихся меж его пальцев. По сравнению с интимностью этого первого прикосновения прежние плотские приключения, выпавшие на долю Генри, были грубой подделкой. Итак, молча держась за руки, они — учитель и ученик — сидели неизмеримо долго, прежде чем повернулись, чтобы сначала серьезно, а потом и с улыбкой заглянуть друг другу в глаза.
Теперь Генри гадал: как же он мог так недооценивать Уилфреда? Купаясь в безмятежном счастье осознанной и взаимной любви, он с презрительной жалостью выслушивал намеки и увещевания главы их маленькой общины — в тех случаях, когда они вообще достигали его сознания. Генри видел в них не более реальной угрозы, чем в кудахтанье безобидного учителя, предостерегающего своих невинных отроков от противоестественного порока.
— Очень великодушно с вашей стороны уделять столько внимания Питеру, однако нельзя забывать, что мы все в Тойнтон-Грэйнж—одна семья. Другие будут рады приобщиться к вашим увлечениям. Мне кажется, не слишком-то хорошо и мудро столь явно выказывать предпочтение кому-то одному. Сдается мне, Урсула, Дженни и даже бедный Джорджи порой, чувствуют себя совсем заброшенными.
Генри почти не слушал — и, уж конечно, не удосуживался отвечать.
— Генри, Дот говорит, вы запираете дверь, когда даете уроки Питеру. Я бы предпочел, чтобы вы этого не делали. Ведь одно из наших правил гласит, что нельзя закрывать двери. Если кому-нибудь из вас вдруг понадобится срочная медицинская помощь, это может оказаться крайне опасным.
Генри продолжал запирать дверь, а ключи всегда носил с собой. Казалось, они с Питером остались в Тойнтон-Грэйнж одни. Лежа в постели по ночам, он начал планировать и мечтать — первое время робко, а потом в эйфории надежды. Он рано опустил руки, рано сдался. У него еще есть будущее. Мать мальчика почти не навещает его и редко пишет. Почему бы им вдвоем не покинуть приют и не поселиться вместе? У него ведь есть пенсия и небольшое состояние. Можно купить маленький домик где-нибудь в Оксфорде или Кембридже и приспособить его под нужды двух инвалидов. Когда Питер поступит в университет, ему будет нужен дом. Генри провел необходимые расчеты, написал своему поверенному, хорошенько прикинул, как бы организовать дело, чтобы план можно было представить Питеру во всей красе и безусловной разумности. Конечно, он знал, что тут тоже таятся свои опасности. Ему будет становиться хуже, а Питер, если повезет, окрепнет. Нельзя становиться для мальчика обузой. Отец Бэддли лишь раз заговорил с Генри прямо о Питере. Преподобный принес в Тойнтон-Грэйнж книгу, которую мальчик собирался законспектировать, а уходя, тихо сказал, по своему обыкновению, не обходя правду молчанием:
— Ваша болезнь прогрессирует, болезнь Питера — нет. Настанет день, когда он сможет обходиться без вас. Помните это, мой сын.
«Ну что ж, — сказал себе Генри, — я запомню».
В начале августа миссис Боннингтон забрала Питера на две недели домой. По ее выражению, устроила ему каникулы. На прощание Генри сказал юноше:
— Не пиши. Я не привык ждать от писем добра. Увижу тебя через две недели.
Питер не вернулся. Вечером накануне его предполагаемого приезда Уилфред за ужином объявил, старательно избегая встречаться с Генри глазами:
— Думаю, вы все порадуетесь за Питера. Миссис Боннингтон подыскала ему место поближе к дому, так что к нам он не вернется. Она собирается в самом скором времени снова выйти замуж, и они с мужем хотят почаще навещать мальчика и иногда забирать его домой на выходные. В новом приюте непременно позаботятся о том, чтобы Питер продолжал образование. Ведь вы приложили к этому столько усилий. Уверен, вам будет приятно слышать, что ваши труды не пропали даром.
Надо отдать Уилфреду должное — все было спланировано на славу, умно и хитро. Наверняка не обошлось без звонков и писем матери мальчика, переговоров с другим приютом. Наверное, Питер уже довольно долго находился в списке очередников — несколько недель, возможно, даже месяцев. Генри прекрасно представлял себе, как это преподносилось: «Нездоровый интерес… противоестественная привязанность… слишком давит на мальчика… умственная и психологическая перегрузка».
В Тойнтон-Грэйнж практически не обсуждали с Каруардином этот перевод. Все словно боялись прикоснуться к его горю. Грейс Уиллисон пролепетала, съеживаясь под яростным взглядом Генри:
Надо отдать Уилфреду должное — все было спланировано на славу, умно и хитро. Наверняка не обошлось без звонков и писем матери мальчика, переговоров с другим приютом. Наверное, Питер уже довольно долго находился в списке очередников — несколько недель, возможно, даже месяцев. Генри прекрасно представлял себе, как это преподносилось: «Нездоровый интерес… противоестественная привязанность… слишком давит на мальчика… умственная и психологическая перегрузка».
В Тойнтон-Грэйнж практически не обсуждали с Каруардином этот перевод. Все словно боялись прикоснуться к его горю. Грейс Уиллисон пролепетала, съеживаясь под яростным взглядом Генри:
— Мы будем скучать по нему, но она ведь его родная мать… Естественно, что она хочет, чтобы он жил поближе…
— Ну разумеется. Ни за что на свете нельзя посягать на святые права матери.
За первую же неделю все благополучно забыли Питера и вернулись к прежним занятиям и забавам — так ребенок бездумно отбрасывает новую и не понравившуюся ему игрушку, подаренную на Рождество. Холройд разобрал свои аппараты и спрятал детали по коробкам.
— Впредь вам урок, мой дорогой Генри. Не доверяйте смазливым мальчишкам. Едва ли его уволокли в новый приют силком.
— Вполне могли.
— Ой, да полно вам! Парень практически совершеннолетний. С головой и речью у него все в порядке. Ручку держать в руках умеет. Надо признать горькую истину: наше общество значило для него отнюдь не так много, как нам казалось. Питер просто очень послушен. Не возражал, когда его упрятали сюда, и, не сомневаюсь, точно так же согласился, когда его отсюда выволокли.
Повинуясь внезапному порыву, Генри схватил за руку проходящего мимо отца Бэддли.
— Вы участвовали в этом сговоре во имя торжества нравственности и материнской любви?
Отец Бэддли коротко качнул головой — слабо и еле заметно. Казалось, он собирался еще что-то сказать, и все-таки лишь пожал плечо Генри и пошел дальше, будто не находя слов утешения. Однако сердце Генри содрогнулось от гнева и яростного негодования, как ни на кого другого в Тойнтон-Грэйнж. Майкл, не утративший ни голоса, ни способности ходить! Майкл, не превращенный гнусным недугом в трясущегося, слюнявого шута! Майкл, который мог бы предотвратить эту подлость, если бы его не остановили природная кротость, страх и отвращение ко всему плотскому. Майкл, который и в Тойнтон-Грэйнж должен был бы помогать любви.
Письмо от Питера не пришло. Генри пал до того, что подкупал Филби, чтобы тот забирал почту. Паранойя его достигла той стадии, когда он вполне верил, что Уилфред мог перехватывать корреспонденцию. Сам он не писал тоже, хотя и раздумывал, не отправить ли письмо, практически двадцать четыре часа в сутки. Однако не прошло и шести недель, как миссис Боннингтон уведомила Уилфреда, что Питер умер от воспаления легких. Конечно, Генри понимал — это могло бы случиться когда угодно и где угодно. Вовсе не обязательно уход и забота в новом приюте оказались хуже, чем в Тойнтон-Грэйнж. Питер всегда относился к группе риска. Однако в глубине души Генри знал: он бы уберег Питера. Добившись перевода мальчика, Уилфред все равно что убил его.
А убийца Питера продолжал заниматься своими делами. Улыбаться снисходительной косой улыбочкой, церемонно запахиваться в монашеский плащ, дабы не заразиться обычными человеческими чувствами и эмоциями, самодовольно озирать увечные объекты своей благотворительности. Было ли то игрой воображения, спрашивал себя Генри, или Уилфред и правда стал бояться его? Теперь они редко разговаривали. Нелюдимый от природы, после смерти Питера Генри сделался и вовсе отшельником. Почти все время, кроме совместных трапез, он проводил у себя в комнате, часами просиживая у окна и глядя на скалистый край, не читая, не работая, во власти беспредельной тоски. Он скорее понимал, что ненавидит, чем испытывал настоящую ненависть. Любовь, радость, гнев, даже само горе — эти эмоции были слишком сильны и ярки для его опустошенной души. Он ощущал лишь их слабые тени. Однако ненависть была подобна скрытой лихорадке, растекающейся в крови, и в один прекрасный миг она могла вспыхнуть внезапным пожаром. Как раз в один из таких приступов Холройд и прошептал Каруардину ту странную тайну.
Виктор подъехал к Генри через весь дворик на своем инвалидном кресле. Губы Холройда, розовые и изящные, как у девушки, будто аккуратная кровоточащая рана на тяжеловесном синеватом подбородке, раздались, извергая таящийся в ране яд. В ноздри Генри ударило кислое дыхание.
— А я тут узнал про нашего милого Уилфреда кое-что интересное. И непременно поделюсь с вами своим открытием в должное время. Только пока не обижайтесь, что я еще посмакую его в одиночестве. Время терпит. Чтобы поразить врага, надо выбрать самый драматичный момент.
Скука и ненависть заставили их сплотиться, вместе строить тайные планы и вынашивать планы мелочной мести и предательства.
Генри посмотрел из высокого сводчатого окна на запад, где высились скалы. Смеркалось. Где-то вдали билось о берег невидимое море, навеки смывая с камней кровь Виктора Холройда. Ни следа — даже клочка одежды не осталось на этих зазубренных рифах. Мертвые руки Холройда неуклюжими водорослями колыхались в волнах прилива, забитые песком глаза глядели вверх, на носящихся над морем чаек. Как там говорится в том стихотворении Уолта Уитмена, которое Холройд читал за ужином накануне дня своей смерти:
Могучая спасительница, ближе!
Всех, кого ты унесла, я пою, радостно
пою мертвецов,
Утонувших в любовном твоем океане,
Омытых потоком твоего блаженства, о смерть!
От меня тебе серенады веселья.
Пусть танцами отпразднуют тебя,
пусть нарядятся, пируют,
Тебе подобают открытые дали, высокое небо,
И жизнь, и поля, и громадная многодумная ночь.
Тихая ночь под обильными звездами,
Берег океана и волны — я знаю их хриплый голос,
И душа, обращенная к тебе, о просторная
смерть под густым покрывалом,
И тело, льнущее к тебе благодарно note[2].
Отчего-то эти строки, во всей их сентиментальной покорности судьбе, были одновременно и враждебны воинственному духу Холройда, и столь пророчески уместны. Не говорил ли он им, своим товарищам по несчастью, что знает о грядущем, что рад этому и этого ждет? Питер и Холройд. Холройд и Бэддли. А теперь еще этот вот полицейский, друг Бэддли вдруг вынырнул из прошлого как чертик из табакерки. Почему и зачем? Может, ему, Генри, удастся что-то выяснить вечером, когда они будут вместе пить у Джулиуса. Но и Дэлглиш, конечно же, может что-то выяснить. «Не существует искусства читать чужие мысли по лицу». Дункан ошибался. Искусство есть, еще какое искусство, причем из тех, в котором коммандер столичной полиции напрактиковался куда лучше простых смертных. Что ж, если он затем и приехал, пусть начинает после ужина. Ужинать Генри сегодня будет у себя в комнате. Филби принесет ему поднос и грубо шваркнет его на стол. Купить вежливость Филби невозможно ни за какие деньги, однако, с мрачным торжеством подумал Генри, у него можно купить практически все, кроме вежливости.
III
«Тело — мое узилище, и, покорствуя Закону, не стану я ломать стен темницы; не ускорю свою кончину, изнуряя тело свое или моря его голодом. Но если тюрьма моя сгорит от затяжной лихорадки или рухнет, подточенная неизбывной тоской, ужели человеку должно так любить землю, на которой узилище это стояло, чтобы всеми силами оставаться там, а не воротиться домой?»
Да уж, подумал Дэлглиш, не столько Донн не подходит к тушеной баранине, сколько баранина не подходит к домашней наливке. Само по себе и то, и другое было вполне съедобно, даже приятно. Баранина, приготовленная с картошкой, луком и морковкой, приправленная пряными травами, оказалась неожиданно вкусной, хотя и чуть жирноватой. Самбуковое вино вызывало ностальгические воспоминания о неизбежных визитах вместе с отцом к прихожанам, которые по болезни не могли сами дойти до церкви. А вот сочетание баранины и вина действовало убийственно. И Дэлглиш потянулся к графину с водой.
Напротив него сидела Миллисента Хэммит. Ее каменное квадратное лицо казалось мягче и женственнее при свете свечей, и едкий запах лака исходил от жестких, неровных волн седеющих волос. За столом присутствовали все, кроме четы Хьюсонов, должно быть, ужинавших у себя в коттедже, и Генри Каруардина. На дальнем конце стола, чуть особняком от остальных, склонялся над едой Алберт Филби, этакий монашествующий Калибан в коричневой сутане. Ел он шумно, хлеб отрывал прямо руками и энергично вытирал им тарелку. Всем пациентам помогали ужинать. Презирая себя за привередливость, Дэлглиш старался абстрагироваться от сдавленных звуков глотания, рассыпчатой дроби ложек по тарелкам, внезапной, деликатно подавляемой отрыжки.