Восход Ганимеда - Ливадный Андрей Львович 4 стр.


Давала знать о себе и иная сила тяжести. Шаг Наумова, несмотря на громоздкий скафандр, был размашистым, и идти не составляло особого труда.

Все эти ощущения сливались в нем, тревожили, вызывали чувство оторванности от всех и вся — какого-то совершенно необъяснимого, глобального одиночества.

Наумов хмурился, стараясь как можно чаще смотреть по сторонам, хотя был уверен — проявись в этой немой пустоте какое-то движение или звук, он бы заметил его сразу…

И тем не менее вид второй посадочной капсулы, чей контур внезапно появился из-за кучи придорожных валунов, заставил его вздрогнуть, а сердце — часто забиться, прежде чем Наумов совладал с не в меру напряженными нервами.

Продолговатый посадочный аппарат длиной около трех метров — эдакое обугленное ископаемое яйцо динозавра — торчал из небольшой конической воронки, образовавшейся при его падении. Рядом бессильными белыми языками протянулись опавшие парашютные купола системы окончательного торможения.

Подойдя ближе, он понял, какая деталь встревожила его.

Люк посадочной капсулы был открыт.

Он подошел сбоку с таким расчетом, чтобы лежащий внутри аппарата человек не смог увидеть его приближения, и заглянул за край откинутого люка, откуда истекал мягкий, приглушенный свет.

Мышцы Наумова окаменели от напряжения — он был готов к любому обороту событий, однако спускаемый аппарат был пуст.

От борта посадочной капсулы к дороге, что тянулась к недалеким уже огням высотных зданий, уходили едва заметные, слабо отпечатавшиеся в мелком, остром гравии следы подошв.

«Значит, самопроизвольное срабатывание автоматики, господин Горман?..» — подумал он, потянувшись к прибору связи, который располагался на панели управления внутри капсулы, но в этот миг внешние микрофоны скафандра передали далекий, прозвучавший где-то на пределе слышимости звук, который заставил Наумова отдернуть руку и оглянуться.

Звук постепенно становился четче, явственнее.

Он был очень хорошо знаком полковнику Наумову. В разных ситуациях этот равномерный деловитый стрекот нес либо спасение, либо смерть…

Это был шум приближающегося вертолета.

* * *

В темноте покинутого здания резко, неприятно прозвучали шаги. Человек, что появился в дверном проеме брошенной жильцами квартиры, был экипирован точно так же, как и женщина-снайпер, только что поразившая вертолет Военно-космических сил США двумя точными, хладнокровными выстрелами.

Забрало его гермошлема оказалось поднято, и в сумеречном, пробивающемся через оконный проем свете от горящей на улице машины он казался немного старше своих сорока двух лет. Голографическая нашивка на грудной пластине скафандра выдавала его имя, звание и расовую принадлежность:

«Наумов Виктор Сергеевич. Полковник. ВКС России».

— Послушай, девочка, тебя как зовут? — спросил он, выглянув в окно.

Она не ответила. Помедлив несколько секунд, подняла руку, все же прикурив измятую сигарету. Выпустила дым и взглянула в глаза полковника.

Грохот на улице стих. Отзвенели последние осколки стекла, и в темно-фиолетовой ночи вдруг стали отчетливо слышны два звука: за окраиной города, на лысом каменном пригорке надсадно взвыл, набирая обороты, атмосферный процессор, автоматика которого уловила дым и теперь пыталась в экстренном порядке восстановить нарушенный взрывом химический состав воздуха. Вторя ему, на освещаемой пожаром, засыпанной обломками мостовой характерно и неприятно для человеческого слуха зазвучали сервоприводные моторы нескольких машин-уборщиков, которые выползли из вестибюлей неповрежденных зданий и теперь бестолково ползали по тротуару, натыкаясь на бетонные обломки разрушенного дома и горящий остов вертолета.

Женщина перевела взгляд с Наумова на улицу.

Машины, предназначенные для подметания улиц, не могли справиться с многотонными кусками мусора и жалобно выли сервоприводами, словно бы расписываясь этим заунывным звуком в собственном бессилии и недоумении.

«Вот так и будет, — вдруг с горечью подумала она, глядя вниз. — Мы исчезнем, оставив после себя руины зданий и бестолково ползающие машины…»

Прошлое…

Ее звали Лада…

Неудачное имя для колченогой девочки с заячьей губой.

Лада родилась в окрестностях Череповца, и соседство этого угрюмого, задымленного, насквозь пропитанного смогом города наложило жестокий отпечаток на гены новорожденного ребенка.

Впрочем, не только ядовитые выбросы в атмосферу от десятков промышленных предприятий города повлияли на обстоятельства ее появления на свет.

Так часто бывает в жизни: одних людей судьба при рождении одаривает сверх меры, а у других отнимает все, вплоть до надежды когда-либо выкарабкаться из бездонной ямы роковых обстоятельств.

Лада как раз оказалась причислена ко второй категории. Ее родители беспробудно пили, ютясь в старой, покосившейся хибаре на окраине города-гиганта.

Таким образом, дальнейшая судьба девочки казалась предрешенной в самый момент ее рождения, когда мать, растрепанная, без времени состарившаяся женщина с отекшим, изможденным лицом, корчась в родовых муках, наконец исторгла плод, лежа на полу подле старого дивана, произведенного, наверное, еще в эпоху социализма.

Если бы Лада родилась в роддоме, то, возможно, средь окружающего ее появление в мир мрака еще мог сверкнуть лучик надежды, но, увы, этого не случилось, — мать родила ее дома…

Кое-как поднявшись с пола, она, скорее подчиняясь инстинктам, чем разуму, вытерла мокрое тельце новорожденного ребенка краем скомканной, давно не стиранной простыни, да так и оставила орущего младенца лежать в смятой, дурно пахнущей постели.

— Ладно! Не вопи! — грубым, совсем не женским голосом крикнула она, едва посмотрев в сторону новорожденной, и пошла, держась за стену, к плотно притворенной двери, из-за которой доносились пьяные, неразборчивые голоса.

Облик нестарой еще женщины, которую качало от пережитых мук и доводящего до безумия желания выпить, говорил о полной деградации, как физической, так и духовной. Казалось, что она напрочь забыла о ребенке, который кричал, беспомощно откинув головку, как и у большинства новорожденных, непропорционально большую для крохотного тельца… Стремления матери оказались противоположны инстинктам самого примитивного животного — она пыталась уйти прочь от рожденного несколько минут назад ребенка на кухню, к заветной для ее тусклого сознания бутылке, содержимым которой ее сожитель со своим товарищем уже вовсю отмечал появление на свет новой жизни.

Из-за двери вдруг высунулась его всклокоченная голова.

— Как ты говоришь? — дебильно ухмыльнулся он, растянув рот в пьяной ухмылке. — Лада? Девочка, что ль?

— А пошел ты!.. — грубо оборвала его женщина, которой казалось, что она сейчас сойдет с ума, если срочно не примет необходимой дозы спиртного. — Я сказала не «Лада», а «ладно», дурак, отойди с дороги, видишь, мне худо!

Ее сожитель посторонился, глядя в сторону маленького живого комочка, что копошился в смятых, заскорузлых простынях.

— Ты, дура, сиську-то дай, слышь — орет, жрать хочет!

— Ты сделал, ты и корми!.. — огрызнулась она, оттолкнув его с дороги.

Сожитель покачал головой, еще раз посмотрел в сторону кровати и, шаркая ногами, пошел назад, на кухню.

— Ну Лада так Лада, мне то что… — опять глупо ухмыльнулся он, грузно опускаясь на табурет. — Давай обмоем это дело, слышь, Серега! — пьяно обратился он к молодому, заросшему щетиной бомжу, который сидел за столом, подперев голову обеими руками и что-то тихо выл себе под нос — не то от какого-то ведомого только ему удовольствия, не то от белой горячки…

За окном в знойном удушливом мареве плавилось асфальтовыми миражами жаркое лето две тысячи пятого года.

Ганимед. Российский сектор освоения. Настоящее…

— …Зовут Лада, — хмуро отозвалась она на пристальный взгляд Наумова. Окурок, прочертив огненную дугу, шлепнулся о мостовую, взметнув фонтанчик тускло-красных искр.

— Ты с «Альфы»? Это ты угнала спасательную капсулу? — спросил полковник.

— Да, — в ее лаконичном ответе прозвучала внезапная обреченность.

— Почему ты не в криогенной камере? — поинтересовался Наумов, опуская раму окна.

— Мне там нечего делать, — спокойно отозвалась она.

Ее ледяной тон задел полковника, но он сдержался, подавив в себе желание одернуть ее.

— Послушай… — ровным, может быть, чуть-чуть подрагивающим голосом произнес он. — Это ведь ненормально, согласись, — тут не Земля, а глубокий космос. Колония, понимаешь? Ты не на трамвае катаешься, чтобы вот так запросто спрыгнуть с подножки и идти по своим делам… Я уже не говорю о правомочности твоих действий против вооруженных сил США…

Она выслушала его слова, сжав губы в ровную жесткую линию. Отсветы пламени от горящего вертолета плясали по правильным, безукоризненным чертам ее лица, делая матовую кожу еще более бархатистой и привлекательной.

Наумов невольно отметил то нечеловеческое спокойствие, с которым держалась эта странная женщина. Казалось, что она полностью отдает себе отчет во всем, вплоть до мельчайших деталей…

— Скажите, полковник, а вот это, — ее взгляд красноречиво метнулся к окну, где еще клубилась пыль от рухнувшего дома и продолжал полыхать остов вертолета, — это нормально?

— Ты о чем? — прищурившись, уточнил он.

— О пустых зданиях, военных вертолетах, бездумной стрельбе по теням, — перечислила она, глядя в окно. — Или что, хотели как лучше, а получилось как всегда? — вдруг резко уточнила она, обернувшись к Наумову. — Мало наигрались в войну на Земле? Ведь это же была МЕЧТА, понимаешь? — с внезапной горечью произнесла Лада, сжав в пальцах пластиковый приклад крупнокалиберной снайперской винтовки явно российского производства. — Мечта… — спустя секунду едва слышно повторила она, словно впервые задумавшись над тайным смыслом этого слова…

Прошлое…

Первые пять лет жизни совершенно не сохранились в сознании девочки.

Она развивалась намного медленнее, чем обычный, окруженный заботой и вниманием родителей ребенок, и ее память поэтому не задержала в себе ничего, кроме, может быть, нескольких смутных, размазанных теней-образов.

Первое яркое, запомнившееся на всю оставшуюся жизнь впечатление оказалось связано с седой косматой женщиной, чья заскорузлая рука цепко держала ее за плечо, в то время, как огрубевший от пьянства голос бормотал где-то над головой с монотонностью, которая доводила сжавшуюся в комок девочку до сонного отупения:

— Подайте, люди добрые, Христа ради… — невнятно твердил над головой этот самый голос… — Мы беженцы… Дочка голодная… Христа ради…

Только много позже, спустя годы, Лада, анализируя свои полуосознанные детские воспоминания, поняла, что голос этот принадлежал ее матери. Тогда же он воспринимался лишь краем ее сознания. Главным для девочки были лица — тысячи лиц, что текли мимо в узкой горловине подземного перехода метро.

Ей было скучно, неуютно и тяжело стоять, удерживая на своем хрупком детском плече вес навалившейся сзади женщины, которая, протягивая руку за подаянием, другой опиралась на девочку, оставляя под одеждой болезненные отпечатки своих скрюченных пальцев…

Лада смотрела на плывущие мимо лица, и тогда она еще не могла понять их реакции на хриплый, совсем не женский голос матери, протянутую руку с грязными, дрожащими от хронического алкоголизма пальцами. Разум девочки оказался в ту пору слишком слаб и неопытен. Казалось, работала только память, впитывая, вбирая в себя эти лица…

А людей было много. Нескончаемый их поток то увеличивался, разливаясь от стены до стены, то ненадолго уменьшался…

Одни просто шли мимо, никак не реагируя на голос, другие вдруг ни с того ни с сего ускоряли шаг, спеша миновать это место, при этом их лица напрягались, на них появлялось какое-то ненатуральное, кукольное выражение, третьи же, наоборот, поворачивали головы, обжигая две сгорбленные у стены тоннеля фигуры откровенно враждебными взглядами…

Для Лады эта мимика текущей мимо толпы была своего рода игрой, развлечением, постоянно меняющимся фоном, как в калейдоскопе, которого она, увы, никогда не держала в руках, — узор лиц ежесекундно обновлялся, но было в нем нечто запрограммированное, повторяющееся…

Выделялись среди спешащих мимо людей две относительно малочисленные группы, которые обращали внимание на уродливую девочку и ее мать. Одни не доставляли им неприятностей, наоборот, эти люди вдруг останавливались, рылись в карманах и бросали в протянутую ладонь звенящие монетки, стараясь не коснуться ее пальцами. Иногда они что-то говорили при этом, но такое случалось редко…

Другой сорт прохожих вызывал у Лады неосознанную неприязнь. Они не останавливались, но замедляли шаг, разглядывая девочку с непонятным ей, жадным, патологическим любопытством.

Ей это было противно.

Лада редко видела свое отражение — дома у них не осталось ничего, кроме кучи тряпья и голых, ободранных стен с давно отслоившимися обоями. О зеркалах, конечно, речи не могло быть. О своем врожденном уродстве она в ту пору даже не догадывалась, но все равно эти взгляды, которые словно горячий, слюнявый язык бродячей собаки облизывали ее с головы до ног, были девочке неприятны.

Со временем она научилась заранее определять в потоке лиц таких людей и даже приноровилась отваживать их, намеренно скаля зубы и показывая язык из-под вздернутой кверху губы.

Люди в большинстве своем вздрагивали и спешили отвернуться, ускоряя шаг.

Девочку это вполне устраивало.

Когда она начала ненавидеть эти лица, что изо дня в день текли мимо?

Вряд ли она была способна отыскать точку отсчета этому чувству в своей душе. Туманные образы памяти ничего не говорили ей о дне, когда она впервые почувствовала сладкое, дрожащее и неодолимое желание догнать кого-нибудь из них и впиться зубами в руку, так, чтобы брызнула кровь… Однако Лада помнила четко: она начала ненавидеть эту серую реку человеческого равнодушия, брезгливости и любопытства задолго до того, когда научилась выговаривать такие длинные слова, как «ненависть».

* * *

…Каким образом мать Лады вместе с малолетней девочкой оказалась в Москве и как ей удалось осесть в многомиллионном городе, осталось загадкой, ответ на которую ее память не удосужилась сохранить в своих зыбких, туманных глубинах, но, так или иначе, они уже больше не возвратились в маленькую, убогую однокомнатную квартиру на окраине Череповца.

Московский метрополитен и был тем самым местом, где протекала река человеческих лиц. Сам же город запомнился ей мало — он казался девочке, измученной многочасовым стоянием в метро, неприветливым, серым и угрюмым. Память Лады страдала явной избирательностью. Детство, а особенно ранний его период остались в ней как вереница порой никак не связанных друг с другом образов и впечатлений. За грохотом поездов метро, гомоном текущей мимо человеческой толпы следовало черное ночное небо, колючий, холодный снег, что острыми крупинками сек незащищенное лицо, круг света от фонаря, замызганные столики летнего кафе, покрытые шапками сугробов, хлопающая дверь приземистого, одноэтажного павильона и острый запах закисшего пива…

Этим местом обычно заканчивался их день.

Собранных в метро денег хватало матери на несколько кружек пива, куда она, страшно матерясь, пшикала из принесенного с собой баллона, и на кусок черствого хлеба для Лады, который ей неизменно совала дородная тетенька, что подавала кружки с отвратительно пахнущим пивом через маленькое квадратное окошко.

Потом они шли куда-то вдоль освещенной бесконечными цепочками фонарей улицы, что, изгибаясь, утекала в сознании девочки в черную, запорошенную колючими снежинками темноту…

Скрипящая железная дверь меж высоких бетонных опор, запах прелого, влажного тепла, липкая темнота, в которой нужно ступать осторожно, — вот то место, где к Ладе ненадолго приходили забвение и покой.

Трубы теплотрасс, изгибаясь, уходили в бетонный потолок. Ближе к неплотно прикрытой двери с них свисали искрящиеся в неверном свете дымного костерка сталагмиты сосулек, дальше, у стен, влажно капала вода и туманился пар над незамерзающими лужами воды. Едкий дым от костра, на котором мать иногда готовила подобие похлебки из различных объедков, извлеченных из ближайшего мусоросборника, уходил к потолку и оседал на нем черным налетом сажи.

Кроме них, в коллекторе на берегу Москвы-реки обитало еще человек пять-шесть. Лада почти не помнила их лиц, — добравшись до «дома», она без сил опускалась на кучу влажного тряпья, что служила ей постелью, и мгновенно засыпала. Ее худенькое тельце вздрагивало, инстинктивно зарываясь глубже в прелую ветошь, впитывая в себя ее нездоровое тепло…

Так текла жизнь до той поры, пока не умерла та седая косматая женщина, чей образ много позже был определен сознанием повзрослевшей Лады страшным и горьким в ее памяти словом — мать.

* * *

Проснувшись рано утром, озябшая, голодная, она по привычке не шевелилась, ни одним мускулом не выдавая своего пробуждения.

Просыпаться слишком рано было опасно. Демид, тощий, нескладный бомж с грязной, спутанной бородой, — как она подозревала, — молодой еще парень, выглядевший, как и все «лица без определенного места жительства», много старше своих лет именно из-за грязи и опущенности, — так вот, Демид не спал, шумно копошась неподалеку, возле потухшего за ночь костерка.

Назад Дальше