Фаворит. Том 2. Его Таврида - Валентин Пикуль 6 стр.


– Откуда я знаю, что накуролесит завтрева в Самаре воевода Половцев, какие черти бродят в башке губернатора казанского?

Потемкин напомнил ей поговорку: ждать третьего указу! Первый указ мимо глаз, второй мимо ушей, и лишь третий побуждал провинцию к исполнению.

– Так и получается, – согласилась Екатерина. – Думаю, что провинциям следует дать власти более. Я думаю, и ты думай!

В августе она по-хорошему простилась с графом Дюраном, ей представился новый посол маркиз Жюинье, в свите которого императрица выделила черноглазого атташе Корберона. Екатерина спросила Жюинье:

– Вы здесь недавно, маркиз, каковы впечатления?

– Признаюсь, страшновато жить в стране, где каждую ночь происходит ужасное убийство, о котором по утрам возвещают жителей истошным воплем: «Horrible assassinat!»

– Если перевести этот вопль с французского на русский, – расхохоталась Екатерина, – то «ужасное убийство» обернется просто «рыбой лососиной», о чем и оповещают жителей разносчики-торговцы… А что скажете вы, Корберон?

– Когда я засыпаю под звуки роговых оркестров, я невольно вспоминаю игру савояров на улицах Парижа.

– Да, музыки у нас много, – согласилась императрица. – Никто на скуку не жалуется. Кашу все едят с маслом. В садах от обилия плодов ломаются ветви. Оранжереи зимой и летом производят тропические фрукты. На каждом лугу пасутся стада. А реки кишат рыбой и раками. Но довольства нет… Люди так дурно устроены, что угодить им трудно. Даже в райские времена счастливых не будет. И как бы я ни старалась, по углам все равно шуршать памфлетами станут: тому не так, другому не эдак…

Корберон поинтересовался мнением посла о царице.

– Гениальная актриса! – отвечал ему Жюинье…

Вечером при дворе танцевали. Корберон записал в дневнике: «Турецкую кадриль открыли императрица с Потемкиным; усталость и вожделение на их пресыщенных лицах…»

* * *

Прусский посол граф Сольмс информировал короля, что великая княгиня Natalie, большая охотница до танцев, на этом балу отсутствовала: «Болезнь ея не из тех, о которых говорят открыто. У нее тошнота, отвращение к пище, что служит признаком беременности…» Фридрих поразмыслил.

– Генрих! – позвал он своего брата. – Не пора ли тебе снова навестить Петербург, чтобы застать там самый смешной момент придворной истории русского царства…

Екатерина при встрече с невесткой ощутила брезгливость.

– Пфуй! – сказала она с отвращением. – Я прежде как следует изучила русский язык, а уж потом брюхатела…

Вскоре лейб-медик Роджерсон доложил императрице, что Natalie имеет неправильное сложение фигуры.

– Не это ли сложение костей сделало из нее немыслимую гордячку, которая не способна даже поклониться как следует?

– Возможно, – отвечал Роджерсон.

Екатерина с безразличным видом тасовала карты.

– «Ирод» подсунул нам завалящий товар, – сказала она…

Глядя на свою «несгибаемую» супругу, Павел тоже разучился кланяться, приветствуя людей не кивком головы, а, напротив, – запрокидывая голову назад, так что виделись его широкие ноздри, дышащие гневом. Он уговаривал Потемкина, чтобы Андрею Разумовскому дали чин генерал-майора, и Потемкин дал:

– Но об этом прежде вас просила его сестрица Наталья Кирилловна…

В это время, на свою же беду, при дворе появился князь Петр Голицын, прославленный сражением с Пугачевым. Молодой генерал был скромен, образован, женат, имел детей. Голицын был очень хорош собой, и Екатерина однажды, не удержавшись, при всех выразила свое восхищение:

– А каков князь Петр! Прямо куколка…

Громыхнул стул, резко отодвинутый: это удалился фаворит. Придворные сразу же начали шептаться:

– Вот и конец Голиафу сему… теперь перемены будут. Ну и пущай князь Петр, не все одноглазому лакомиться…

Потемкин велел заложить лошадей. В кривизне переулков обнаружил он сладкое прибежище своей юности – домишко, где когда-то проживал коломенский выжига Матвей Жуляков.

– Стой, – велел кучеру и остался здесь.

С выжигой он расцеловался в губы, они поплакали.

– Эх, Гришка-студент! Величать-то тебя ныне как?

– Без величанья хорош. Эвон, вижу бочку-то старую… Зачерпни-ка, друг сердешный, как в былые хорошие времена, капустки кисленькой. Вина ставь. Говорить станем…

Одряхлел выжига, но водку глотал исправно. Однако он шибко печалился, что вконец обнищал:

– Сейчас не как раньше. Тогда и баре щедрее были. Мундиров да кафтанов с покойников своих не жалели. Принесут мне: на, жарь! Я и жарю в свое довольство. А теперь, Гришка, сами норовят позолоту содрать, чтобы другой не поживился…

Потемкин смахнул с головы парик, сказал:

– Матяша, верь, и дал бы… да с чего? По семьдесят пять тыщ в год из казны забираю. А долгов уже на двести тыщ наскреб… Вот и считай сам: где тут деньгам быть? Да что деньги – вздор, а люди – все… Чего рот-то открыл? Подцепи-ка еще капустки из бочки.

Они выпили. Громко жевали капусту.

– Жарь духовку свою, – велел Потемкин.

Он сбросил с плеч тяжелый кафтан, обшитый золотом. Оторвал с нагрудья бриллиантовые пуговицы, даренные Екатериной. Швырнул одежду поверх железа, докрасна раскаленного.

– Жги! Чего там жалеть-то? Все дерьмо…

Смрад пошел по лачуге – хоть беги.

– Будто не кафтан, а меня жарят… Наливай!

Золото и бриллианты горкой лежали на столе – промеж бутылок да мисок с капустой, пересыпанной клюковкой.

– Бери все, – сказал Потемкин другу младости.

– Гришка, да ведь спьяна ты… одумайся!

– Твое… забирай, – отвечал фаворит.

Вернулся в карету – пьян-распьян, хватался ручищами за доски заборов, весь черный от копоти, напугал кучера:

– Это вас, хосподи! Ваш сясь, никак пограбили?

– Должок другу вернул… езжай, не вырони меня.

Утром, когда пробудился, Москва гудела, встревоженная. На рассвете дрались на шпагах князь Голицын и Петр Шепелев, который коварным выпадом и заколол «куколку» насмерть.

Убийца не замедлил навестить Потемкина.

– Ваше сиятельство, – сказал Шепелев с подобострастием, – не токмо я, но и персоны важные приметили, что внимание особы, нам близкой, к петуху сему неприятно вам было. За услугу, мною оказанную, извольте руку племянницы вашенькой…

Григорий Александрович спустил его с лестницы:

– Убирайся, скнипа! Иначе велю собаками разорвать…

Панин позвал его к ужину, где были и послы иноземные. Оглядев их, Никита Иванович сказал, табакеркой играя:

– Из Америки слухи военные: англичане тамошние расхотели быть королевскими. Чую, вскорости Петербург обзаведется новым посланником – заокеанским. А эти фермеры, я слыхивал, чай лакают с блюдечек, по углам через палец сморкаются…

Корберон в тот вечер записал: «У гр. Панина была княг. Дашкова… она не терпит нас, французов, зато исполнена любви к англичанам. Скоро она отъезжает в Ирландию, где и останется с сыном, воспитание которого поручает знаменитому философу Юму». Потемкин спросил у посла Англии:

– Так ли уж плохи дела в Америке?

– Об этом предмете мой король подробно извещает императрицу вашу, прося предоставить ему для войны в Америке русскую армию, кстати освободившуюся после войны с турками. Георг Третий обещает платить Екатерине золотыми гинеями.

– Вам, милорд, – обозлился Потемкин, – не хватит Голконды в Индии, чтобы за кровь русских солдат расплатиться!

* * *

Дашкова вскорости отъехала в Европу, увозя с собою дочь, бывшую женой пожилого бригадира Щербинина, и холостого сына, которому внушала по дороге: «Я дам вам самое лучшее воспитание – аглицкое, чтобы благородству ваших поступков и мыслей все в России завидовали». О, горькое заблуждение материнского сердца! Екатерина в этом случае рассуждала более здраво и Никите Панину сказала напрямик:

– Ваша племянница укатила, и черт с ней! Ни с кем она не уживется. Вот увидите, дети княгини Дашковой станут еще злейшими врагами своей тщеславной матери…

В поединке с самозванкой Екатерина понесла поражение. Теперь ей еще более хотелось знать – кто же она такая? Фельдмаршал Голицын, получив от императрицы новые инструкции, навестил в камере Даманского.

– Государыня велела мне объявить, что она не враг вашему счастью. Вам предоставлено право свободы. Вы можете венчаться согласно обычаям любой веры. Казна России берет на себя все свадебные расходы, и вы получите богатое приданое от нашей императрицы.

– О, как она милосердна! – воскликнул Даманский.

– Не спешите, – притушил его радость Голицын. – Вы должны пройти к своей госпоже, и пусть она честно признается перед вами, кто она такая, откуда родом и прочее.

Даманский беседовал с Таракановой по-итальянски: через дверь было слышно, как она плачет, упрекая его в чем-то, потом громко вскрикнула – и Даманский выскочил из камеры:

– Она утверждает, что сказала вам правду.

– Так кто же она такая? – рассвирепел Голицын.

– Дочь покойной Елизаветы и Разумовского…

Тараканова просила священника православного, но со знанием немецкого языка. Такого ей представили. Перед ним она каялась во многих грехах и любострастии, но своего подлинного имени так и не открыла. А в декабре умерла. Самозванка покоилась на плоской доске, еще не убранная к погребению, с широко открытыми глазами. Растопырив два пальца, князь Голицын аккуратно закрыл их… Бездонное, как океан, великое молчание истории – о, как оно бывает тягостно для потомков!

В декабре двор – длиннейшими караванами – покинул Москву, устремившись в столицу. До нового 1776 года оставались считанные дни. Морозище лютовал страшный. Лошади закуржавились от обильного инея. Дорога занимала пять дней и десять часов. От старой столицы до новой было 735 верст, аккуратные дощечки с номерами отмечали каждую версту… В конце поезда скромно катились Безбородко и Завадовский, а пьяный кучер из хохлов часто задевал боками возка верстовые столбы…

– Понатыкали столбив, що и нэ проихать чоловику…

8. Комедия Бомарше

В карете императрицы Потемкин сам топил печку.

– Все время загадки! – жаловался он, обкладывая берестой поленья. – Дашь человеку мало прав – считаться с таким не будут, дашь много воли – распояшется, мерзавец, и других под себя подомнет. До чего трудна эта наука!

Екатерина, грея руки в муфте, сидела в уголке кареты, поджав под себя зябнущие ноги. Она сказала, что империя двигается не столько людьми, с нею, императрицей, согласными, сколько умными врагами ее царствования. И даже назвала их поименно: граф Румянцев-Задунайский, братья Панины, князь Репнин. Главное в управлении государством – не отвергать дельных врагов, а, напротив, приближать их к себе, делая их тем самым безопасными, чтобы затем использовать в своих целях все их качества, включая и порочные.

– Но помни, что имеешь дело с живыми людьми, а люди – не бумага, которую и скомкать можно. Человека же, если скомкаешь, никаким утюгом не разгладишь…

Отношение ее к людям было чисто утилитарным: встречая нового человека, она пыталась выяснить, на что он годен и каковы его пристрастия. Всех изученных ею людей императрица держала в запасе, как хранят оружие в арсенале, чтобы в нужный момент извлечь – к действию. Кандидатов на важные посты Екатерина экзаменовала до трех раз. Если в первой аудиенции он казался глупым, назначала вторую: «Ведь он мог смутиться, а в смущении человек робок». Второе свидание тоже не было решающим – до третьего: «Может, я сама виновата, вовлекая его в беседы, ему не свойственные, и потому вдругорядь стану с ним поразвязнее…»

Пламя охватило дрова, в трубе кареты загудело.

– А зачем взяла ты у Румянцева этих ослов – Безбородко да Завадовского? Ведь их ублажать да кормить надобно.

– Ослов всегда кормят, – отвечала Екатерина. – Если их не кормить, кто же тогда повезет наши тяжести?

* * *

Безбородко и Завадовский появились в Москве, состоя в походном штате Румянцева, который соперников в делах воинских не терпел. И сковырнуть Потемкина фельдмаршалу явно желалось. А тут – кстати! – Екатерина нажаловалась, что бумаг у нее скопилось выше головы, а секретари-лодыри.

– Твои реляции-то кто писал для меня?

Румянцев назвал искусника Безбородко, императрица велела явить его. Но, памятуя о завидном могуществе Потемкина, фельдмаршал сказал Завадовскому, чтобы тоже представился.

– А мне-то зачем? Да и боюсь я, – струсил тот.

– А вот как дам по шее… не бойсь!

Появление Безбородко не обрадовало Екатерину: чурбан неотесанный, шлепогубый, коротконогий, глазки свинячьи. Зато мужественная красота Завадовского ей приглянулась. Близ этого чернобрового красавца Безбородко казался женщине ненужным и даже глуповатым. Из вежливости она его спросила:

– Французским достаточно владеете?

– Не удосужился. Едино латынь постиг.

– Вряд ли вы мне сгодитесь, – поморщилась Екатерина.

Чтобы избавиться от урода, она строго сказала, что возьмет его в кабинет-секретари при условии, если через год он будет владеть французским, как природный парижанин:

– Дабы времени зря не терять, покопайтесь пока в делах иностранных, разберите в моих шкафах книги, я вас у принятия челобитен попридержу… А там видно будет!

По приезде в столицу Завадовский получил от императрицы перстень с ее монограммой, а Безбородко, словно крот, перерывал архивы, принимал челобитные, штудировал дипломатические акты. На масленицу Екатерина созвала к блинам всех дежурных при дворе. Велела и кабинет-секретарей позвать. Камер-лакей доложил, что в канцелярии пусто, как на кладбище:

– Только какой-то Безбородко торчит!

– Ну что ж. Зови хоть его… торчащего там!

За блинами возникла речь об одном старинном законе; все путались, плохо в нем извещенные, и тогда Безбородко с конца стола прочел его наизусть. Екатерина, не доверяя такой памяти, велела принести том законов, а Безбородко подсказал:

– Это на странице двести семнадцатой, снизу!

Все точно. Теперь Екатерина иначе взглянула на эту образину, полюбопытствовала об успехах во французском. Безбородко ответил ей:

– Я решил, что латыни и французского маловато. Заодно уж итальянский с немецким изучаю. Скоро буду знать.

– Отчего у вас прозвание столь смешное?

– Не смешное, ваше величество, а страшное. Предку моему Демьяну татары крымские в злой сече на саблях отсекли подбородок, оттого потомки и стали писаться Безбородками…

Работать с Екатериной было легко. Она быстро схватывала суть чужой мысли, придиралась лишь к точности выражений письменных, но в разговоре с нею можно было не стесняться. Часто она прерывала собеседника на середине фразы:

– Довольно! Я уже поняла вас…

От глаз Потемкина не укрылось женское внимание императрицы к Завадовскому. Но спросил он его – с небрежностью:

– Откуда у тебя перстень с шифром матушки?

– Матушка подарила.

– Беря у матушки, ты бы спросил у батюшки…

Фаворит возлежал на софе, над ним висела картина его любимого художника Жана Грёза. Английский посол уже извещал короля Георга III: «Некая личность, рекомендованная Румянцевым, имеет, кажется, надежду овладеть полным доверием русской императрицы». Но вскоре посол поправил сам себя: «Однако влияние Потемкина ныне сильнее, чем когда-либо…» 27 января Корберон депешировал во Францию, что Потемкин получил Кричевское воеводство в Белоруссии с 16 тысячами душ, «каждая из которых может приносить ему по пять рублей в год. Но здесь уже поговаривают, что такая милость – призрак близкой опалы». Теперь очень многое в фаворе Потемкина зависело от реакции европейских дворов. Мария-Терезия первой догадалась признать (уже в европейских масштабах!) большую роль Потемкина в русской жизни, и вскоре он получил из Вены богатый диплом на титул «Светлейшего князя Священной Римской империи».

Его сиятельство превратился в его светлость!

Светлейший, обставленный бутылками с квасом и щами, валялся на диване, когда Екатерина поздравила его с чином поручика кавалергардов.

– Катя, а ведь ты забыла стихи, что в молодости писал я тебе. Помнишь, сравнивал в них себя с червем ничтожным, который, влюбившись в сверкающую звезду, из земли по ночам выползает. Теперь плачу: верить ли мне в любовь твою?

– Верь. Ты моя последняя женская радость.

Она подарила ему Аничков дворец. Вместе они покатили в санях – критиковать Фальконе. По дороге им встретился маркиз Жюинье, Екатерина пригласила посла сопутствовать им. Маркиз сказал, что в Париже умирает от рака его мать.

– Разве ваша Франция не имеет хороших хирургов?

– Имеет. Но нужна смелость решиться на операцию…

Фальконе ругали тогда все кому не лень. Между делом он перевел Плиния, в Париже ему досталось и за Плиния. Теперь приехала Екатерина с маркизом Жюинье, а с ними Потемкин, который, слава богу, хоть понимает, как трудно переводить Плиния. Но все хором винили Фальконе за то, что Гром-камень, с таким трудом в Петербург доставленный, мастер безжалостно обтесал, уменьшив его исполинские размеры. Фальконе устало ответил, что нельзя же Петра I помещать поверх неуклюжей глыбины, поросшей травой и мохом, к тому же еще и треснувшей от удара молнии.

– Я не понимаю, ради чего меня звали в Россию? Если только затем, чтобы водрузить на площади уникальный булыжник, так для этого занятия достаточно опыта Ивана Бецкого.

– Ладно! – согласилась Екатерина, кутаясь в шубу. – Делайте дальше как угодно, но прежде заключите почетный мир с врагами, как я заключила мир с султаном турецким.

– С турками, – отвечал Фальконе, – мир заключить было гораздо легче, нежели мне с вашими придворными дураками.

Назад Дальше