Снизу снова раздался лязг, Малаки обеспокоенно поглядел на искореженную железную решетку. Бранд отступил назад, поднял большой палец. Четыре человека одновременно скинули вниз петлю на конце железной цепи. В этот момент таран ударил снова. И попал в петлю.
Бранд дернул за длинный тросик, распорка выскочила, а петля с ужасным скрипом затянулась вокруг тарана. Бранд опять кивнул, теперь уже людям около вывороченного каменного блока. Они разом налегли на подведенные под его основание ваги, камень закачался на краю моста над пересохшим руслом реки, они налегли еще разок. Сначала медленно, потом стремительно пятитонный каменный блок перевалился через край и в облаке пыли ухнул вниз. За ним устремилась цепь, захватившая в петлю на другом ее конце железную головку тарана. Расчеты дротикометов, расположенных непосредственно под мостом, в нескольких футах от решетки, в которую бил таран, увидели, как непреодолимая сила вздернула в воздух таран, а вместе с ним и весь его защитный панцирь. Под ним, мигая как вытащенные на свет кроты, словно лишившиеся вдруг своей раковины улитки, воины, обслуживающие таран, беспомощно глядели на своих врагов и на свое раскачивающееся на цепи в нескольких футах над их головами орудие.
– Стреляйте! – зарычал Бранд. – Да что ж вы смотрите!
Капитаны расчетов довернули свои дротикометы на несколько дюймов, чтобы не попасть в прутья решетки, и высвободили пружины. Один из огромных дротиков, вызвав у Бранда новый крик ярости, с расстояния в шесть футов ухитрился ни в кого не попасть и умчался далеко в долину, зарывшись в землю у ног изготовившихся к атаке пехотинцев. Другой же, не столько благодаря точному прицелу, сколько по чистому везению, попал в толпу воинов, насадил трех из них, словно жаворонков на вертел, и даже убил следующего человека.
Обслуга тарана, франкские рыцари и крестьяне, сразу опомнилась и бросилась бежать прочь от моста. Бранд, взмахом руки приказав иудейским лучникам и английским арбалетчикам стрелять из-за зубцов, кляня все на свете, когда те промахивались и человек убегал, принялся с досадой пересчитывать распростертые на земле тела.
– Мы ведь отбились, – сказал ему Малаки, пытаясь утихомирить гиганта. – Ничего нет хорошего в том, чтобы убивать без необходимости.
Бранд, продолжая ругаться по-норвежски, поискал глазами переводчика:
– Скажи ему, что необходимость есть. Я не хочу их отбросить, я хочу их ослабить. Пусть знают, что за каждую попытку будут расплачиваться кровью. Тогда они в другой раз не полезут на нас так нагло.
И он ушел распорядиться, чтобы принесли растопку, накидали ее поверх обломков тарана и подожгли огненными стрелами. Жизненно важно не оставлять прикрытие для следующего штурма, особенно теперь, когда решетка покорежена и ослаблена. Мокрые бычьи кожи скоро высохнут на солнце. А обнаженная деревянная рама и колеса сразу сгорят дотла.
Когда все было сделано, переводчик Скальдфинн снова подошел к Бранду:
– Я поговорил с капитаном. Он считает, что ты хорошо разбираешься в обороне крепостей, и благодаря этому он чувствует себя уверенней, чем несколько дней тому назад.
Бранд посмотрел исподлобья, из-под своих нависающих надбровных дуг, унаследованных от предка-марбендилла.
– Я тридцать лет сражался в первых рядах, ты об этом знаешь, Скальдфинн. Я видел множество битв, множество удачных и неудачных штурмов крепостей. Но ты знаешь, Скальдфинн, что на Севере каменные стены редкость. Я видел падение Гамбурга и Йорка, меня не было под Парижем, который не удалось взять старому Рагнару Волосатой Штанине. Я знаю только о самых простых вещах – о штурмовых лестницах и таранах. Что мы будем делать, если они построят осадную башню? Об этом у меня не спрашивай. А ведь они могут придумать что-нибудь похитрее. Нет, в осаде требуются мозги, а не мышцы. Я надеюсь, что здесь найдутся мозги получше моих.
– Он хочет узнать, – сказал Скальдфинн после перевода, – если все обстоит именно так, почему же мы не видим здесь на стенах вашего повелителя, одноглазого короля? Разве он не лучше всех на свете разбирается в машинах и изобретениях? Так что же мне ему ответить?
Бранд пожал тяжелыми плечами:
– Ты знаешь ответ не хуже меня, Скальдфинн. Так что скажи ему правду. Скажи ему, что наш повелитель, который сейчас нужен нам, как никогда прежде, занят кое-чем другим. И ты прекрасно знаешь чем.
– Знаю, – признался Скальдфинн, глубоко вздохнув. – Он сидит в гавани со своей подругой и читает книгу.
Пытается читать книгу, так было бы сказать точнее. Шеф был едва-едва грамотен. В детстве деревенский священник отец Андреас вбивал в него азбуку; главным образом из-за того, что Шеф должен был получить такое же образование, как и его сводные сестра и брат, а не по какой-то иной причине. В результате он мог по складам читать английские слова, записанные латинскими буквами, но лишь с великими трудностями, которые ничуть не уменьшились, когда Шеф стал королем.
Полученная от еретиков книга не доставляла много хлопот в том, что касалось почерка. Если бы Шеф знал больше, знал бы буквально все на свете, он бы сразу определил тип почерка – каролингский маюскул, самый красивый из средневековых шрифтов, он читается легко, словно печатный, – и это само по себе доказывает, что манускрипт представляет собой лишь позднюю копию, сделанную не более пятидесяти или шестидесяти лет назад. А так Шеф мог лишь сказать, что почерк он разбирает легко. К сожалению, он ни слова не мог понять из языка книги – это была латынь. Плохая латынь, как мгновенно определил переводчик Соломон, когда книга попала к нему. Латынь человека необразованного, много худшая, чем латынь сделанного святым Иеронимом перевода Библии, и, судя по встречающимся необычным словам, латынь уроженца этих гор. Соломон пришел к выводу, что первоначально книга была написана не на латыни. А также не на греческом и не на иврите. На каком-то языке, которого Соломон не знал.
Тем не менее Соломон хорошо понимал текст. Сначала он просто переводил вслух для Шефа и Свандис. Но когда очарование книги захватило Шефа, он остановил Соломона и со свойственной ему кипучей энергией организовал целую команду переводчиков. Теперь все семеро, включая слушателей, собрались в тенистом дворике неподалеку от порта. Вино и вода стояли в глиняных горшках, обернутых мокрыми тряпками, чтобы охлаждались за счет испарения. Если бы Шеф привстал, он бы увидел за белой оштукатуренной стеной, как корабли его флота покачиваются на якорной стоянке, зафиксированные береговыми швартовами так, чтобы всегда оставаться развернутыми бортом ко входу в гавань и к пирсам. Расчеты катапульт лежали рядом со своими орудиями на солнышке, впередсмотрящие внимательно следили за греческими галерами, лениво крейсирующими вне предельной дальности выстрела, и за бронированным плотом, который время от времени, видимо, для практики, посылал ядро, пролетающее над пирсами и впустую шлепающееся в воду гавани. Но привставал Шеф редко. Разум его был поглощен открывшейся перед ним задачей. Задачей, как подсказывало ему внутреннее чувство, даже более важной, чем осада. По крайней мере, чем осада на нынешней стадии.
Соломон с книгой в руках стоял посреди дворика. Он неторопливо, фраза за фразой, переводил прочитанное по-латыни на базарный арабский язык, который могло понять большинство его слушателей. Дальше информация растекалась по трем руслам. Шеф переводил арабскую речь Соломона на англо-норвежский жаргон, принятый в его флоте и при его дворе, а Торвин записывал это своими руническими письменами. Отысканный Соломоном христианский священник, которого его епископ лишил сана за какое-то неведомое преступление, в это же время переводил арабскую речь на происходящий от латыни горный patois, называемый некоторыми каталонским языком, а также окситанским или прованским, и сам записывал свой вариант. Причем с немалыми трудностями и часто жалуясь, ведь его родной диалект никогда не имел письменной формы, и священнику раз за разом приходилось задумываться, как пишется то или иное слово.
– Пишется так, как произносится, – гудел Торвин, но его никто не слушал.
И наконец, гораздо быстрее остальных переводил арабский на иврит один из учеников Мойши, записывая текст с помощью сложного, не имеющего гласных алфавита. Рядом с пятью мужчинами сидела Свандис, внимательно слушала и комментировала развертывающееся повествование. В тени на соломенном тюфяке лежал юнга Толман, все еще забинтованный, и таращился изумленными глазами.
В результате одна книга превращалась в четыре, написанные на разных языках и с разным умением.
Сам оригинал звучал очень странно, его самобытность то и дело заставляла Соломона поднимать бровь и теребить бороду. Текст начинался с такого введения:
«Вот слова Иисуса бен-Иосифа, некогда умершего и ныне воскресшего. Не воскресшего духом, как говорят иные, а воскресшего во плоти. Ибо что есть дух? Есть такие, кто говорит, что буква убивает, а дух животворит.[2]
Сам оригинал звучал очень странно, его самобытность то и дело заставляла Соломона поднимать бровь и теребить бороду. Текст начинался с такого введения:
«Вот слова Иисуса бен-Иосифа, некогда умершего и ныне воскресшего. Не воскресшего духом, как говорят иные, а воскресшего во плоти. Ибо что есть дух? Есть такие, кто говорит, что буква убивает, а дух животворит.[2]
Но я говорю вам, что ни буква не убивает, ни дух не животворит, но дух есть жизнь, а жизнь есть тело. Ибо кто может сказать, что жизнь, дух и тело – это три, а не одно? Ибо кто видел дух без тела? Или кто видел тело без жизни, но с душой? И поэтому три есть одно, но одно не есть три. Это говорю я, Иисус бен-Иосиф, тот, кто умер, но жив…»
Дальше повествование шло довольно бессвязно. Но сквозь эту бессвязность, и все яснее по мере того, как переводчики листали страницы, проступали свидетельства пережитого, и эти свидетельства согласовывались с тем, что Шеф узнал от еретика Ансельма, а также – хотя он все еще опасался сказать об этом Свандис – с тем, что сам Шеф видел в видении распятого Христа.
Кем бы в действительности ни был автор, он заявлял, что был распят, прибит к кресту и вкусил горького уксуса, он повторял это снова и снова. Он был убит и снят с креста. Он вернулся к жизни, и его ученики сняли его с креста и увезли из страны. Теперь он жил в чужой земле и старался найти смысл всего, что произошло. Мораль, которую он выводил, выражала горькое разочарование. Снова и снова он ссылался на слова, сказанные им в предыдущей жизни, то отрицая их, то называя безрассудными, то забирая обратно. По временам он начинал отвечать на собственные риторические вопросы.
«Однажды я сказал: „Есть ли между вами такой человек, который, когда сын его попросит у него хлеба, подал бы ему камень?“[3] Так спрашивал я в безрассудстве своем, не зная, что многим отцам нечего дать, кроме камня, а у многих есть хлеб, но и они подают только камень. Так сделал мой отец, когда я воззвал к нему…»
В этом месте Соломон запнулся, так как он узнал фразу, которую переводил. «Domne, domne, quare me tradidisti?» – звучала она на исковерканной латыни книги. Но на арамейском языке она звучала так: «Элои, Элои! ламма савахфани?».[4] Так это приведено в Евангелии от Марка.
Соломон ни словом не обмолвился об этом совпадении и продолжил перевод самым ровным голосом, на какой был способен.
Казалось, что рассказчик настроен против всех отцов, по крайней мере, против небесных отцов. Он настаивал, что небесный отец существует. Но он настаивал также, что этот отец не может быть добрым. Будь он добр, разве мир был бы таким, какой он есть, полным горя, страха, болезней и страданий? И если многие, как известно рассказчику, доказывают, что все это лишь наказание за грех Адама и Евы, то разве не повторяется здесь старая история о том, как грешат родители, а страдают дети? Что это за родители, если обрекают своих детей на рабство и смерть? Ведь этого рабства и смерти можно было бы избежать, говорилось в еретической книге. Но способ избавления не в том, чтобы заплатить какую-то цену, выкуп, потому что отец-работорговец не примет выкупа. Освободиться нужно самому. И первый шаг к освобождению – не верить в жизнь после смерти, в жизнь под властью Князя мира сего, princeps huius mundi, как постоянно называл его автор. Нужно прожить свою жизнь так, чтобы получить как можно больше удовольствия, ведь удовольствие есть истинный дар того Бога, что не от мира сего, и проклятье для Бога-дьявола, что правит этим миром, для Отца-предателя. Нужно не порождать в этом мире новых рабов, чтобы этот Отец потом тиранил их, нет, нужно самому распоряжаться своим духом и своим семенем.
– Что ты обо всем этом думаешь? – обратился Шеф к Соломону, когда они сделали перерыв, чтобы очинить перья и промочить глотки.
Соломон подергал себя за бороду, покосился на Лазаря, ученика и шпиона Мойши, который не уставал обвинять Соломона в том, что он навлек на город гнев христиан.
– Изложено плохо. Но тем интересней.
– Почему так?
– Я читал наши священные книги, иудейскую Тору, прочитал и христианские Евангелия. И Коран приверженцев Мухаммеда. Все они разные. И во всех говорится то, что, по-видимому, не хотели сказать их авторы.
Шеф промолчал, позволив Соломону самому ответить на невысказанный вопрос.
– Утверждается, что Коран – слова самого Бога, вложенные в уста Мухаммеда. Мне кажется, что эта книга написана великим поэтом, человеком, знакомым с вдохновением. Тем не менее она не рассказывает ни о чем таком, что не было бы известно… скажем, много поездившему по миру арабскому купцу, который стремится превыше всего поставить веру и избавиться от мелочного рационализма греков.
– Она написана человеком, а не Богом, хотите вы сказать, – вставила Свандис, с триумфом поглядев на Шефа.
– А Евангелия? – подсказал Шеф.
Соломон улыбнулся:
– Они, мягко говоря, путаные. Даже христиане заметили, что они противоречат друг другу в деталях, и рассматривают это как доказательство их истинности: либо истинности в духовном смысле, что в конечном счете не подлежит сомнению, так как не нуждается в доказательствах, либо истинности в том смысле, что разные описания одного и того же события могут быть правдивы каждое по-своему. Для меня очевидно, что все они были написаны спустя долгое время после событий, о которых в них рассказывается, и написаны людьми, которые очень хорошо знали священные книги иудеев. Невозможно отличить то, что на самом деле произошло, от того, что автор хотел, чтобы произошло. И все же… – Он умолк, снова взглянув на Лазаря. – И все же я должен сказать, что они правдивы, по крайней мере, по-человечески правдивы. Все они рассказывают историю крайне неудобного человека, проповедника, который не говорил того, чего от него ждали. Он не осудил прелюбодейку. Он не разрешил разводиться. Он велел платить подать кесарю. Он ничего не имел против иноземцев, даже римлян. Его слушатели пытались исказить его слова уже в тот момент, когда он их произносил. Это странная история, а странные истории часто оказываются правдой.
– Но ты ничего не сказал о своей священной книге, – снова заметил Шеф.
Соломон еще раз покосился на Лазаря. Они разговаривали на англо-норвежском жаргоне гостей, Лазарь наверняка не понимал его. Однако держался настороженно, навострив уши на любое слово, которое сможет разобрать. При нем следует высказываться поосторожней.
Соломон поклонился:
– В священных книгах моей религии записаны слова Господа, и против этого я ничего не могу сказать. Странно, однако, что Бог иногда употребляет два разных слова. Например, в рассказе о нашем предке Адаме и жене его Еве, – Соломон постарался произнести эти имена в английском стиле, – иногда указывается одно имя Бога, а иногда другое. Это все равно, как если бы – я подчеркиваю, как если бы – был один автор, который использовал, скажем, в вашем языке слово metod, и другой, который предпочитал слово dryhten. Эти два слова как будто бы указывают на существование двух различных авторов одной истории.
– И что из этого следует? – спросил Торвин.
Соломон вежливо пожал плечами:
– Это трудный текст.
– Ты сказал, что во всех священных книгах есть то, чего не собирались говорить их авторы, – гнул свою линию Шеф, – и я понимаю, что ты имеешь в виду. Ну а вот эта книга, которую мы читаем, что она говорит нам такого, о чем не собирался рассказывать ее автор?
– По моему мнению, – ответил Соломон, – это рассказ человека, который испытал величайшие страдания и поэтому не может думать ни о чем другом. Возможно, ты встречал таких людей. – Шеф вспомнил о бывшем своем ратоборце, кастрированном берсерке Кутреде, и кивнул. – От таких людей нельзя ждать ясного рассказа. Они безумны, и автор этой книги тоже был в каком-то смысле безумен. Но ведь возможно, что безумен он был из-за ясности своего понимания.
– Я кое-что расскажу вам об этом, – с внезапной решимостью сказала Свандис. – О том, чего не поняли эти тупые горцы. Дураки вроде Тьерри, который меня похитил, но не изнасиловал.
Все взгляды обратились на нее. К своему удивлению, Шеф обнаружил на ее загорелом лице следы стыдливого румянца. Свандис смущенно глянула на Толмана и все-таки решилась:
– Когда мужчина лежит с женщиной – по крайней мере у нас на Севере, я слышала, что арабы в этом отношении мудрее, – он думает только о том, как бы излить в ее чрево свое семя. Но есть другой способ… – Шеф с изумлением уставился на нее, недоумевая, что она имеет в виду. И откуда ей об этом известно. – Дойти почти до самого конца, а потом… ну… отступить. Излить семя не в лоно. Женщине от этого ничуть не хуже, для нее чем дольше, тем лучше. И для мужчины это тоже хорошо. От этого не заводятся дети, лишние голодные рты. Жалко, что слишком мало мужчин умеют так делать. Но, само собой, это подразумевает, что мужчина должен позаботиться и о женщине, а уж на такое ни один мужик не способен, когда он думает только о своем удовольствии! Но во всяком случае, в книге говорится именно об этом. Тот, кто ее написал, кое-что понимал. А Тьерри, Ансельм и Ришье, они-то считают, будто автор заставляет их отказаться от женщин, жить как монахи! А ведь книга все время учит нас получать от жизни удовольствие. Если нельзя получать удовольствие от женщин – или от мужчин, – то что же остается? Как все-таки мужчины глупы!