— Почему свинья пьяная? — удивленно спросил он у проходящего мимо слуги.
Тот с плохо скрываемой завистью посмотрел на животное и ответил:
— Потому что она — свинья, ваше превосходительство.
В это время к телеге неверной походкой подошла собака, села и, задрав морду к пролетающим в вышине редким облачкам, завыла. Может быть, ей казалось, что она поет прощальную песню, посвященную милому другу, но для людей тоскливый вой с переливами казался мрачным предзнаменованием.
— У, собака! — сказал тот же слуга. — Будто по покойнику.
Меур передернулся и, глотая окончания слов, проговорил:
— Так закройте ей пасть!
— Слушаюсь, ваше преосвященство! — живо откликнулся слуга. Он осознал, что теперь является доверенным лицом священника. Во всяком случае, на некоторое время.
Собака вдохновенно драла горло, покачиваясь в такт из стороны в сторону, поэтому на приближающегося с палкой в руках человека не обратила никакого внимания. А зря, потому что от удара по хребту, поперхнулась, закашлялась и завалилась под колесо.
— Так и она пьяная! — возмутился слуга и повернулся к попу, словно за помощью. — Ваше преподобие!
Меур скрипнул зубами — самообладание его оставило: он увидел бодающихся кур и пляшущего загадочный петушиный танец петуха.
— Кто еще пьяный? — прокричал он, потрясая сжатыми в кулаки руками.
— И я! И я! — ответил осел, чутко подрагивая шкурой на боках и насторожив большие, как у зайца, уши.
Жан подошел к ослу и издалека принюхался.
— Отец, он тоже того! — сказал Бетенкур.
— Что? — взревел Меур. — С ослом-то что?
— Так он под мухой, — пожал плечами доморощенный инквизитор.
— О, — потряс кулаками в направлении, почему-то, к небесам, поп. — Грехи наши тяжкие!
— Так что происходит-то? — осторожно поинтересовался Жан. — У зверья праздник?
— Конечно, праздник! — согласился слуга. — Их благородие на повышение едут!
— Как? — удивился Бетенкур и даже живот в себя втянул, словно от удара. — А я?
Когда он волновался, то начинал отчаянно картавить. Вообще-то все здесь картавили, но у инквизитора дефект получался очень выразительным. Поп поморщился, однако как-то совладал с собой и, приобняв за плечи Жана, забормотал тому прямо в ухо:
— Да, сын мой, пришло время для великих дел. Меня отметили, оценили и пригласили служить Богу на новой ступени.
— На паперти, что ли? — Бетенкур не думал как-то задевать своего наставника, но просто в одночасье у него поколебалась вера в завтрашний день. Кто теперь будет советы давать? Как заработки искать? Новый церковник может не оказаться таким хватким и предусмотрительным.
Однако Меур пропустил реплику былого подопечного мимо ушей, только сжал унизанными перстнями пальцами его плечо.
— Через год, когда я там освоюсь, предстанешь передо мной — без службы не оставлю, — сказал он. — Мне верные люди нужны.
От попа тоже попахивало вином, Жан даже отвлеченно подумал: чего это наставник отъезд свой со скотиной всякой отмечает? Но говорить ничего не стал. Конечно, через год покинуть Руан — дело хорошее. Но такой долгий срок еще чем-то себя занимать надо. Инквизиторство его было, так сказать, на добровольных началах, все завязано на отца Меура.
— А у меня для тебя подарок имеется, — проговорил тем временем поп. — Эти, как их там — лыцари, принесли мне кое-что. Как бы в доказательство, что истребленный народ на самом деле был не того, не праведный.
Он достал из телеги небольшой кожаный мешок и протянул его Жану.
— Прелюбопытная вещица, — загадочно подмигнул священник. — Взял бы с собой, так нельзя мне — мало ли что! Кругом завистники и отступники.
Меур оглядел свое имущество, вздохнул, скорее всего, от заботы о предстоящих трудностях пути, и залез в телегу. Слуги сейчас же разбежались с глаз долой, кто-то из них, досадуя на оказавшееся пустым корыто. Жан перехватил мешок и проговорил:
— Счастливого пути, святой отец! Я обязательно последую за Вами. Я могу быть полезен.
— Прощай, дитя мое. Храни тебя Бог!
Сказал такие слова, поудобнее устроился на сиденье и взялся за вожжи.
— Цоб-цобе, — отозвалась лошадь и пошла с церковного двора неспешным шагом. Ей предстояло еще долго идти, до самой Испании, где новая должность и новые возможности хозяина предполагали для нее, гужевого транспорта, всякие разные радужные перспективы.
Когда лошадиная песня «э-ге-гей, хали-гали, э-ге-гей, цоб-цобе» стихла за поворотом, Жан отправился по своим делам. Собственно говоря, дел-то у него особых не было, так — чепуха, домашние хлопоты по хозяйству. По реке шел корабль, весла на нем одновременно погружались в воду, толкая посудину против течения с весьма приличной скоростью. Ветерок изредка доносил обрывки команд — ничего интересного.
Как-то надо было дело самостоятельное начинать. Жан не умел читать, зато умел писать: накарябает на тонком кожаном свитке какие-то кружочки, палочки, соединит их волнистыми линиями — письмо готово. Покажет своим подручным, которые прибились к нему в настоящую шайку инквизиторов, и прочитает с важным видом. Те слушают, раскрыв рты.
Чем больше раз употребляешь фразу «именем Бога», тем солиднее делается вся грамота. Надо бы составить какой-нибудь план, что ли, пройтись по окрестностям, осмотреться, приметить, кто может послужить делу инквизиции, точнее — инквизиторов, при этом, не скатываясь до активного сопротивления. С шерифами как-то завязать знакомство, от «лыцарей» держаться подальше. Да мало ли что — уповать и надеяться больше не на кого.
Лишь только глубоко под вечер Жан вспомнил про подарок Меура, ушел в сарай, запалил свечу и вытряхнул содержимое на грязный пол. Чем больше он приглядывался к неизвестному дару, тем сильнее колотилось о ребра его сердце. Он даже несколько раз подбегал к щелям в двери, приглядываясь, не видит ли кто.
Вообще-то настоящим инквизиторам положено иной раз иметь дело с такими вот вещами: обнаружить и сразу уничтожить. Но хитрый лис Меур дал ему все это не для того, чтобы избавиться — разбить, сжечь, а пепел утопить. Тут явно сокрыт тайный замысел.
И Жан начал думать. Прозрачный, величиной с два мужских кулака, шар, вполне возможно, что и хрустальный. Пирамидка из такого же материала. Свечи, черные и кривые. Кусок тонкой кожи, величиной с носовой платок с перечеркнутой надписью. Буквы показались Бетенкуру знакомыми, где-то их он уже видел.
Еще из мешка вывалилась дохлая мышь, чье присутствие в кампании обнаруженных предметов казалось спорным. На всякий случай он ее тушку не выбросил, а уложил к стенке сарая. Спустя несколько дней вспомнив о ней, Жан мыши на месте уже не обнаружил. То ли воскресла и убежала, то ли сожрал кто-то — крысы, либо коты. Предпочтительнее второй вариант, во всяком случае, никакой знаковой роли мышиный трупик не сыграл, все прекрасно сработало и без него.
Жан был достаточно разумным человеком, поэтому немедленно что-то делать с этими колдовскими штучками (а то, что это «колдовство», у него не вызывало никакого сомнения) он не стал. Однако не потому, что это было табу для истинного верующего, а потому что неведение и поспешность могли привести к весьма трагическим последствиям.
«Эх, надо было у Меура спросить», — подумал он с запозданием, но тут же сообразил, что отец-наставник в любом случае ничего бы не сказал: не любил тот делать какие-то поступки, последствия которых могли указывать именно на него, как организатора и вдохновителя. Даже притаскиваемые в одно уединенное шале дамы не были прямым указанием попа — хватало полунамеков. Но полная безнаказанность после этого, выдаваемые священником на проповедях сомнения: «а не дьявольская ли пособница — сгинувшая красавица?», исподволь гасившие поисковые рвения прихожан — свидетельствовали, что Меур держит руку на пульсе событий. Косвенно, конечно, свидетельствовали.
Жан решил разузнать о даре священника побольше.
2. Дюк Стефан и две знаковые встречи
В Нормандии всегда ошивалось по своим аристократским делам достаточно много народа с соседних островов. То ли сама Англия, как таковая, не способствовала тому, чтобы душа аристократов развернулась и вглубь, и вширь, то ли удобнее было быстренько перебраться через Английский канал и оттуда показывать коснеющим в пуританстве снобам кукиши: на-ко, выкуси!
Нормандские короли остались в Шотландии, да Уэльсе, не говоря уже про зеленый остров — Ирландию, по берегам же Темзы стали кучковаться какие-то подозрительно похожие на жидов личности. А где жид заводится, там и король — жид. Даже если он того не желает.
Генрих Первый, по фамилии Боклерк, тоже считался как бы представителем Нормандской династии в среде коронованных личностей Англии того времени. Да и был таковым, насколько это ему казалось. Рыцарь, со всеми вытекающими из этого последствиями, был чтим коллегами-королями, но несколько презираем духовенством, чьи интересы были гораздо шире, нежели просто укрепление власти в отдельно взятой монархии.
Когда же Генрих, вопреки советам попов, сначала принял в «лыцари» своего племянника Стефана, который воспитывался у него при дворе, а потом еще пожаловал тому земли на юго-западе Нормандии и обширнейшие угодья — Ланкастер а также Ай в Суффолке, терпение церкви стало иссякать. Рыцарские понятия, как они считали, были рудиментом, даже более того — вредным рудиментом, от которого необходимо было избавляться.
Рыцари, объединенные в Ордена, считали своим предшественником самый древний Орден — госпитальеров. Поэтому у них сохранялись не только похожие обычаи и традиции, но и была общая История. Вот эта самая История и разнилась от той, что трактовалась святыми отцами.
Задачи, поставленные еще на Втором Вселенском соборе, постепенно решались. Для того же, чтобы претворить в жизнь самую главную из них — вопрос о Власти — требовалось изменить саму Историю. Одним росчерком пера это сделать было невозможно, но в Европах само время было союзником. А также целый институт Святой Инквизиции, созданный под благовидным предлогом: борьба за чистоту Веры и смерть всякой нечисти. Первыми, конечно, откликнулись «лыцари».
Ну, а вторыми — те, кто официально и не считались инквизиторами, так — сброд, готовый на все в обмен на обещание сладкой жизни при жизни или, даже сладчайшей жизни после жизни. Они тоже объединялись в группы по интересам, чья стадная сила иногда даже превосходила мощь истинных инквизиторов. А как же иначе: если получение результата не ограничивается никакими способами, то он легче достигается, нежели при использовании только морально допустимых норм.
Где начинается политика, там заканчивается мораль. Исключений не бывает, даже церковных исключений. Чтобы сделаться сильным, чтобы сделаться могучим, чтобы сделаться всевластным, нужна воля, причем воля эта должна быть политической. А также нужна еще одна незначительная вещь — покровительство. Причем оно должно происходить оттуда, где зачастую действуют совсем другие физические законы.
Конечно, благорасположение само по себе не возникает, что-то требуется взамен, и, скорее всего, этот возврат неравноценен. У человека всегда есть выбор, даже если он его не осознает. Вот у Господа — выбора нет. У Господа есть только путь, которым он идет. Иногда случается так, что сопутствовать Ему становится тяжело. Это в первую очередь относится к людям, созданным по подобию господнему. И происходит это вовсе не потому, что кончаются силы, а потому, что находится Самозванец, пытающийся отвратить истину, сбить с пути.
«Только Вера — сокровище, только она спасительна, только поиски Веры считаются оправданием отклонения от истины. Я пытался, но я всего лишь человек, этим я слаб. Но никакие бляхи с «копьем, поражающим яйцо» не способны заменить мне дар Господа каждому человеку — совесть. Этим я и силен».
Дюк Стефан достиг Нормандии. Его рассуждения о слабости и силе не позволили ему, вернувшись из Ливонии[3], осесть дома, приблизиться к королевскому двору, сходить в очередной крестовый поход, наконец. Поиски легендарного Артура он не бросил, но они снова привели его к Англии, откуда он планировал отправиться к фьордам Норвегии.
Вообще-то Артура, как такового, он уже не искал. Ему вдруг сделался интересен сам поиск, потому что изначальная, рыцарская, идея познания кумира детства рождала вопросы, на которые было крайне затруднительно давать ответы. Нет, конечно, мудрые государственные мужи на любой вопросительный знак всегда выдавали восклицательный, но это было, быть может, достаточно для толпы, или их самих, или их подобных, но Стефану как-то не подходило.
Любимая женщина, которую он себе придумал, почему-то не разделяла его взглядов. Даже больше — она их считала очень вредными. И Стефан не удивился однажды, почувствовав, что идти к ней ему не хочется, что хочется вновь двинуться в путь, пока еще время не обрушило на его плечи тяжкую старость. Задумываться о своей старческой немощи вовсе не хотелось, поэтому он, ни с кем не простившись, исчез из своих имений. Они прекрасно обходились без него, да и рыцарь научился довольствоваться тем малым, что может предложить далекий путь к не менее далекой цели.
По дороге зарабатывать на хлеб насущный получалось вполне по силам, его титул позволял быть вхожим во многие аристократические дома по всей Европе. Вот только эти аристократы почему-то мельчали, делались зависимыми от берущихся неизвестно откуда баронов неизвестных кровей, спесивых и заносчивых священнослужителей, проповедовавших какие-то с ног на голову перевернутые истины.
Ну что же, доказывать свою точку зрения Стефан уже никому не собирался, в провокационных разговорах, заводимых к месту и нет, отмалчивался и шел себе дальше.
Однажды к нему в попутчики попал высокий лив, представившийся Чурилой Пленковичем. Точнее, встретились они на постоялом дворе, друг на друга разок взглянули, а потом, вдруг, сделались хорошими знакомыми: хлеб преломили, вина выпили, о погоде поговорили.
- пропел Чурило, отбивая себе ритм хлопками ладоней по бедрам. Причем, не по своим, а тем, что представила для лучшего звучания некая дама, подсевшая к ним за стол. Дама щурилась и гладила лива по крутому покатому плечу.
— Это что такое? — удивился Стефан.
— Хоть вы, ваша светлость, и из герцогов будете, но мало что в музыке понимаете, — сказала другая дама, что приклонила свою голову к плечу рыцаря. — Это дело поправимое.
И она бархатным голосом тихо запела:
— На речке, на речке, на том бережочке, мыла Марусенька белые ножки…
— Да, — сказал Чурило. — Чтоб так петь, надо заново родиться.
— Нет, — покачала головой его соседка. — Чтоб так петь, надо просто найти тех, кому это можно спеть. То есть, признательных слушателей.
И Чуриле, и Дюку петь было можно. Они считались признательными слушателями, не пытались фальшиво восхищаться, говорить напыщенные слова, просто молча внимали и роняли скупые мужские слезы себе в рукава. Вечер переставал быть томным, они сообща в четыре глотки, уже не приглушая своих голосов, затянули:
В ответ кто-то из прочих посетителей затянул «Зайка моя, я твой зайчик», получил в морду от Чурилы, его друзья попытались протестовать с помощью подручных ножей, вытащенных из-за голенищ, но тоже получили по мордам уже от Дюка. Какие-то девицы повизжали, скорее для порядка, потом все разошлись.
Утром Стефан, слегка помятый, с соломой в волосах, оседлал своего мерина, сказал последнее «прости» певице и поехал на север. Через некоторое время его догнал былой вечерний сотрапезник. Он, конечно, не выглядел свежее, да и не бегом он догнал рыцаря, но некоторое время они ехали молча, вежливо не обгоняя друг друга.
— Ты — поэт? — внезапно спросил Стефан.
— Увы, — ответил Чурило.
Он достал из седельной сумки объемную кожаную фляжку, глотнул, с облегчением выдохнул, огляделся вокруг, словно заново узнавая округу, и протянул емкость Дюку.
Тот тоже приложился, не отвлекаясь попусту на расспросы, типа «что это?», тоже радостно вздохнул. Жидкость, принятая внутрь, бодрила, огнем растекалась по всему организму, наполняя каждую клеточку тела жаждой жизни. Вся подавленность пропала, осеннее солнце теплыми лучами сквозь пробегающие облака ласково гладило по лицу. Стефан прищурился и сказал:
— Спасибо, ты настоящий друг.
— Это точно, — важно согласился Чурило. — Глоток холодного лагера[6] с домашних ледников — и вчерашний вечер не кажется уже таким чрезмерным во всех отношениях.