Голова горяч, но отходчив. Был случай, что он чуть не пристрелил меня на охоте. По неопытности я подбил глухарку. У Ильи Антоновича от гнева совсем вывалились из орбит глаза, он схватился за ружье и так заорал, что перепугал всех птиц в лесу. А через пять минут сам же успокаивал меня, чтоб я не очень-то переживал, потому что со всяким бывает, и привел мне пример, как он сам из озорства пульнул по дятлу. «Так батька, — рассказывал он, — взял этого дятла и ну мне по морде. И до тех пор хлестал, пока всего дятла не измочалил. С тех пор я понапрасну ни по одной птахе не стрельнул. А стреляю я во как, смотри…» Он мгновенно вскинул ружье и хлопнул на лету сойку.
— Видал-миндал, как надо стрелять?!
Голова подобрал сойку и отрезал у нее лапы, сунул их в карман.
— Зачем они тебе? — спросил я.
— Для лицензии. Настреляю сто пар, сдам в охотничье общество и получу лицензию на отстрел лося.
Работу председателя Голова не любит и не дорожит ею. У него в жизни три страсти. Наипервейшая — охота. Вторая страсть — предаваться воспоминаниям по былым, незабвенным делам партизанским. Если ему попадал в лапы слушатель (а мне таки приходилось не раз), он всю ночь напролет рассказывал ему о вероятных и невероятных подвигах своего отряда. Когда слушателей нет, он вспоминает сам для себя. На него тяжелым грузом наваливается томительная и сумбурная бессонница. Перед широко открытыми, выпуклыми, как лупы, глазами кинолентой бегут ожесточенные бои, дерзкие налеты на железнодорожные станции, походы, переправы, рукопашные схватки и прочие жутко интересные штуки. Он то смеется, то скрежещет зубами и, вскакивая, ругается и проклинает себя. «У, черт, дурак, баранья голова, как глупо я упустил тогда этот эшелон с танками. Если б я его свалил — наверняка был бы Героем». Его разгоряченный мозг дорисовывает картины боев и придумывает новые. Это привело к тому, что теперь Илья Антонович и сам не может разобраться, где в его рассказах правда, а где вымысел.
Есть еще одна страсть, которой он страшно стыдится, хотя в этой страсти ничего позорного нет. Илья Антонович очень любит макароны. Когда они случайно появляются у нас в поселке, Голова все бросает и мчится в Узор за макаронами. В деревнях спать ложатся ранним вечером. И если в глухую ночь в Березовке у председателя горит свет, а из трубы валит дым, все знают, что Илья Антонович жарит макароны.
Как председатель Голова очень посредственный, а как хозяйственник и гроша ломаного не стоит. Райком его терпит, поскольку Голова — фигура знаменитая и поскольку есть председатели и еще хуже Ильи Антоновича.
У него дом, огород, корова, овцы и другая живность. Но все это — дело рук и ума его супруги. Самого же его ничто не интересует, кроме охоты. Случись, умри супруга, он все на второй день распродаст, похерит и уйдет куда глаза глядят.
Колхозом он командует, как командовал когда-то партизанским отрядом: дерзко и решительно. А по существу, руководит колхозом, да и самим Ильей Антоновичем его зять — счетовод Иван Тимофеевич Лобанов, человек очень хитрый и толковый. А председатель в его руках — просто погоняло. Встает Голова раньше всех в колхозе, с петухами. Ружье — за спину, на лошадь — и в лес. К началу трудового дня возвращается прямо в правление. Там счетовод ему вручает листок бумаги, на котором расписано, что сегодня делать и кому что делать. Получив наряд, Илья Антонович опять садится на лошадь и, огрев ее плетью, направляется на левый край села. Отсюда он начинает свой деловой объезд. Подскакав к дому, не слезая с лошади, стучит по раме плеткой и кричит:
— Наташка, навоз возить!
— Ладно, — отвечает Наташка.
— Выходи!
— Дай печку дотопить!
— Выходи, мать в перемать, а то я тебе всю печку по кирпичику разнесу! — орет Голова на всю деревню.
Наташка выскакивает из дому, как ошпаренная, и, отбежав на приличное расстояние, начинает поносить председателя самыми что ни на есть последними словами: зверь, изверг, макаронник.
Но ее гнев нисколько не волнует Илью Антоновича. Он свое дело сделал и направляется к следующему дому. И опять плетью по раме…
— Макар!
Открывается окно, и показывается плешивая голова старика.
— Чего тебе?
— Пойдешь… Постой, куда же ты пойдешь? — Голова вытаскивает из кармана листок. — Ага! Пойдешь и переложишь печку на скотном дворе, в водогрейке.
— Неможется мне нонче, Илья Антонович, поясницу ломит, — жалуется Макар.
— Пойдешь и переложишь. Понял? — строго говорит Илья Антонович.
— Не пойду. К доктору пойду, — и Макар захлопывает окно.
Но Илья Антонович настойчив и неумолим. Он сам открывает окно, просунув голову, спрашивает:
— Макар, где корова?
— Известно где. В поле, — отвечает Макар.
— Вот что, Макар, сейчас ты пойдешь в поле за коровой. Приведешь ее и поставишь на двор.
— Это почему же? — возмущается Макар.
— Потому что поля и трава — колхозные, а колхоз тебе не дармовая кормушка. Понял? И не дожидайся того, чтоб я ее сам привел, — с угрозой заканчивает председатель, вспрыгивает на лошадь и направляется к дому Макарова соседа. А Макар, проклиная всех: председателя, и советскую власть, и свою жизнь, — собирается на работу. Не потому, что боится угроз Головы, который, впрочем, только грозит, но никогда не переходит к решительным действиям, а потому, что знает, что Илья Антонович, пока не выгонит его из дома, не успокоится.
Наряд отдан, Илья Антонович едет домой завтракать. Позавтракав, опять берет в руки плеть, садится на лошадь и направляется наблюдать за ходом работ. И весь день в полях, на скотных дворах гремит зычный командирский голос председателя.
Если бы Голова прилагал столько же усилий жить спокойно и незаметно, сколько он прилагает к тому, чтобы показать себя и выделить среди других, то он, наверное, не имел бы столько выговоров и неприятностей. Когда его вызывают в райком драить и перевоспитывать, а это случается частенько, Голова выдерживает головомойку, а потом, придав себе удивленный вид, наивно спрашивает: «А зачем такой длинный разговор, зачем эти громкие слова? Не нравлюсь? Плохой я председатель? Так снимите». Да и вообще при всяком случае старается напустить на себя гордость и независимость.
Нынешней весной во многих колхозах не хватило семенного картофеля. Райком собрал председателей и предложил им взять картофель на посадку у колхозников. Распоряжение было нелепым. У колхозников нечем было засаживать собственные огороды. Но никто из председателей, кроме Головы, не возразил. Илья Антонович вспыхнул и грубо выкрикнул:
— Как это взять?
— Ну, это все равно что позаимствовать, — разъяснил секретарь райкома.
Голова встал и озоровато скосил свои рачьи глаза.
— Значит, мешок на плечо и пошел по миру трижды орденоносец Илья Голова. Тетушка, дай Христа ради десяток-другой картофелин. А тетушка мне: «Милай, нетути у меня картошечки-то. Прошлой осенью мне колхоз ничегошеньки на трудодень не дал».
Разыграв комическую сценку, Илья Антонович решительно заявил, что он против такой антигосударственной практики. Его дружно поддержали председатели, и затея райкома была с треском провалена.
Как ни был райком добродушно-снисходительно настроен к Голове, но этого простить не смог. Затаив обиду, он теперь ждал случая с ним рассчитаться. А случай не заставил себя ждать.
Накануне ноябрьских праздников Голова на общем собрании внес предложение, текст которого дословно взят мною из протокола:
«Торжественно всем колхозом отметить день Великой Октябрьской социалистической революции. Для этого:
а) из кладовой колхоза выделить на самогон десять пудов ржи,
б) забить на мясо яловую корову Буренку,
в) праздничное гулянье провести в помещении избы-читальни культурно, без всяких скандалов и безобразий,
г) просить гармониста Василия Семипалова не напиваться и весь вечер играть на гармонии,
д) ответственность за проведение вечера возложить на председателя колхоза Голову.
Принято единогласно».
Говорят, что постановление это было выполнено по всем пунктам: праздник был проведен весело, организованно. Пьяных было мало, а сам председатель с Васькой Семипаловым только для приличия выпили по стопке самогона. Потом они, уже после гулянья, на рассвете, напились до умопомрачения у Ильи Антоныча дома.
Об этом я узнал слишком поздно, когда ко мне из прокуратуры поступило дело о привлечении Головы к уголовной ответственности за самогоноварение. «Ну, теперь ему крышка», — подумал я и схватился за голову. Что делать? Случай из ряда вон, и как раз в момент кампании по борьбе с самогоноварением. «Теперь ему крышка, — снова подумал я, и сердце сжалось. — Неужели райком с такой легкостью разрешил прокурору завести уголовное дело на председателя колхоза, коммуниста?! Обычно он такую санкцию дает с большой неохотой».
Я снял трубку и позвонил председателю райисполкома.
Сергей Яковлевич вздохнул и сказал:
— Я тут — пас. У райкома с ним особые счеты.
Позвонил секретарю райкома и спросил их окончательное мнение по этому делу. Кондаков ответил мне так:
— А почему вы, товарищ Бузыкин, нас спрашиваете? Вы судья, у вас законы. Как решите, так и будет. Мы своим авторитетом на суд не давили и не собираемся давить.
Я хорошо понял Кондакова: «Сажай, и никаких гвоздей». Но сажать Илью Антоныча очень не хотелось, да и это было бы с моей стороны чудовищной неблагодарностью. А что делать? Заявить себе отвод и умыть руки? О нашей дружбе известно всему району. Самоотвод — самый разумный и законный выход из этого положения. Кому тогда доверить разбор дела? Своим заместителям?.. Авениру Темкину? Конечно, он бы с величайшей радостью согласился, только доверь, провел бы суд с помпой и размотал бы Илье Антонычу всю катушку. Ивану Михайловичу Иришину? Этот по доброте своей душевной осудит его на год лишения свободы, больше-то у него не поднимется рука написать, тогда никакие жалобы, ни апелляции не помогут. Областной суд, не глядя, заштампует этот приговор, а год для Головы при его характере — вечность. Нервы его не выдержат, выкинет какой-нибудь фортель, попадет в лагерный суд, и тогда уже ему оттуда не выбраться. Просить областной суд нарушить подсудность и передать дело в соседний район? А что толку? Самый умный и милейший судья не согласится на условное осуждение: приговор по протесту прокурора наверняка будет отменен за мягкость. Если же я сам буду слушать это дело и вынесу условное наказание, то меня наверняка смешают с грязью. Лучше бы сам областной суд вынес Голове условный приговор. Тогда бы никто не стал бы ни протестовать, ни возражать. Но как сделать, чтоб областной суд в этом вопросе взял на себя инициативу? Трудную задачу мне задал друг Илья Антоныч Голова. Долго я над ней думал и наконец сказал сам себе: «Что будет, то будет. А дело разберу сам. Проведу процесс со всей строгостью закона, с заседателями, которые идут судье наперекор».
Дня за три до суда ко мне в кабинет явился сам Голова. Глаза у него блестели, а из-под шапки выбивался кудрявый спутанный чуб. Он плюхнулся на диван, с хрустом потянулся.
— Ну что, судить будешь?
— Буду.
— Ну-ну, валяй, наяривай, — тоскливо улыбаясь, сказал Илья Антоныч.
— Вон из кабинета, — строго приказал я.
Он встал, сморщился, затряс головой.
— Спасибочка, Семен Кузьмич, от всего сердца благодарен, — и вышел.
Я смотрел в окно. Он шел от суда по дороге к чайной и вытирал шапкой лицо.
Спустя часа два он явился. Трезвый, робкий, совершенно подавленный.
— Ходил… думал… А на сердце такая тяжесть, словно убил я человека. А что я сделал? Честно выполнил волю народа, — с грустью пожаловался Илья Антоныч. — Нет, ты скажи, неужели колхозник не имеет права на культурный отдых в свой революционный праздник?
На его вопрос я не стал отвечать. Да и что я мог ему сказать?
Он пристально посмотрел на меня и жалобно протянул:
— А, молчишь. Значит, я ни в чем не виноват.
— Как мог твой разумный зять допустить такое дикое решение? — спросил я.
Он тупо уставился в пол.
— Зятя не было. В больнице зять: положили печенку лечить, — он оторвал глаза от пола и испуганно посмотрел на меня. — Много могут дать?
Я сказал, что это дело суда и что готовиться надо к худшему.
Он весь дернулся и зябко поежился, словно бы ему было холодно, и заговорил, пытаясь придать голосу равнодушный тон.
— Наплевать на все. Дадут год, отсижу как-нибудь, потом получу паспорт и махну куда-нибудь в город, а то в Сибирь, белку промышлять. Не страшно. Голова нигде не пропадет.
— А если два? — спросил я.
— Все равно, — как эхо отозвался он.
Я объяснил Голове, что нужно срочно предпринять. В первую очередь, не хныкать, немедленно ехать в город, искать адвоката. Халтун для такого дела не годится. При нем я позвонил в областную адвокатуру, и мне назвали фамилию толкового защитника.
В день суда, рано утром явился адвокат и до открытия судебного заседания успел познакомиться с делом. Впрочем, дело было простое, ясное и не вызывало никакого сомнения. Адвокат разочаровался и сказал, что ему здесь делать нечего.
Прокурор на этот раз тоже был аккуратен. Он явился за десять минут до начала слушания дела и сразу же спросил:
— Кто из заседателей будет разбирать дело?
Он не сомневался в моем самоотводе и страшно удивился, когда я сказал ему, что самоотвода не будет, но ничего не сказал, а только широко развел руками, как бы говоря: «Ну и ну… Впрочем, смотри, девка, тебе рожать».
Когда мы вошли в зал судебного заседания, он был полон. Еще бы. Кого судят-то? Знаменитого Илью Голову. Он стоял, вытянувшись по стойке смирно, в начищенных до солнечного блеска сапогах, в синих диагоналевых шароварах и в новой зеленой фуфайке, подпоясанной широким офицерским ремнем. Прямо на фуфайку он нацепил все свои регалии, а сбоку повесил полевую сумку. Я взглянул на Илью Антоныча и с болью подавил улыбку. Он сделал все, чтобы выглядеть солидно и внушительно.
Меня беспокоил вопрос о составе суда. В последнюю минуту прокурор может заявить мне отвод. И это не только законно, но и обоснованно. Но я уповал на строптивость своих заседателей, которые из враждебного противоречия возьмут да и отклонят ходатайство прокурора. К счастью, до этого не дошло. Когда я спросил Магунова, доверяет ли он слушать дело этому составу судей, он сразу же ответил, что не возражает. Хуже было с подсудимым. Илья Антоныч никак не мог понять, что значит возражать против состава суда, да и вообще может ли он здесь против чего-либо возражать. А когда, наконец, дошел до него смысл слов, он очень удивился и дал мне понять, что кому же он еще, как не мне, может доверить свое печальное дело.
Я машинально вел процесс и плохо слушал, что говорилось. Я думал об одном: как вести себя с заседателями. Если я буду настаивать на условном осуждении, они восстанут против меня и будут требовать подсудимому самого строгого наказания. Если же себя вести так, чтобы они требовали условного осуждения, тогда областной суд отменит наш приговор. Там не очень любят, когда приходят дела с условным осуждением. Областные судьи скорее сами применят условное наказание, чем это позволят нам. Они считают себя, по крайней мере, выше нас на три головы, а умнее на все четыре. Перед ними не сидит человек, у которого глаза ошалели и с носа капает пот. А у моего подсудимого пот тек даже из ушей.
К концу заседания у меня полностью созрел план действия, и я твердо решил остановиться на первом варианте.
В прениях прокурор просил суд определить Голове год лишения свободы; адвокат, как я и ожидал, просил тоже года лишения свободы, но условно.
Когда Илье Антонычу предоставили последнее слово, он вскочил, вытаращил глаза и заговорил одними междометиями:
— Э-э… Я-я… Й… — и, не сказав ничего вразумительного, махнул рукой и сел.
Как я предполагал, так оно и вышло. Не успел я сказать, что подсудимый, хотя и виновен, но заслуживает снисхождения, как заседатели в один голос заявили, что никаких снисхождений ему, два года тюрьмы, и баста. Они сказали то, что я хотел. Впервые в жизни я благодарил глупость и жестокость человеческую. Я подписал их приговор, но предупредил, что с ними не согласен и буду писать особое мнение. Должен сказать, что заседатели не возражали, когда я попросил их не брать осужденного под стражу до вступления приговора в законную силу.
Когда я огласил этот приговор, зал ахнул. У прокурора почему-то неестественно задергалась шея. Но он ничего не сказал, схватил портфель и стремительно вышел. Зато возмущению адвоката не было предела. Он долго доказывал в канцелярии суда секретарям, что это предел дикости и жестокости.
— Нет, вы только подумайте, — страстно говорил он, размахивая руками. — Сам прокурор просил год, а они два. О, идиоты, варвары, бессердечные!
Но что было с Ильей Антонычем… Приговор пригвоздил его к полу. Все давно уже разошлись, а он все стоял перед столом суда, беспомощно разводя руками. Адвокат подошел к нему, посадил на стул, стал горячо убеждать, что он этому позорному приговору сломает хребет. Он поинтересовался, кто остался при особом мнении. И когда я назвал себя, он изумленно вскинул брови.
— О-о-о-о! — и свистнул. И сразу же сел писать кассационную жалобу.
Жалко Голову! До слез жалко! Но что делать? У меня другого выхода не было.
Посыпались телефонные звонки. Меня беспрерывно спрашивали, утка это или правда, что Голове дали два года.
Позвонил и Сергей Яковлевич, холодно сказал, что он был обо мне лучшего мнения. Я обиделся и заявил, что суд ни от кого не зависит и подчиняется только закону.
— Понятно. Будь здоров, судья, — оборвал он меня и повесил трубку…