«Эх, супчику бы котелок! — мечтательно подумал Урод и с удовольствием потянулся. Но тут он вспомнил о своем соседе Катоне, жадной и злой немецкой овчарке. — Катон, наверное, сейчас этот супишко так жрет, что за ушами трещит. Кормят его в три горла. А за что? Абсолютно не за что. За то, что весь день тявкает, как заведенный. Идет человек по своим делам — Катон гавкает, бежит кошка — гавкает, на петуха тоже гавкает. Загремел гром — опять горло дерет. Даже на луну тявкает, словно бы она ему мешает. — Урод вздохнул и сам себе сказал: — Я бы, пожалуй, тоже гавкал, если б меня так кормили. Интересно, чем он сейчас занимается? Наверное, опять жрет. Раз не гавкает — значит, наверняка жрет или спит. Пойти, что ли, посмотреть… так, для интереса».
Урод продрался сквозь густые заросли чертополоха, разыскал под забором дыру, которую сам прорыл. Огромная, с молодого теленка, овчарка, как и предполагал Урод, обедала. Сунув голову в кормушку, она ела с таким аппетитным хрустом и чавканьем, что у боксера задрожали ноги, горло сдавили спазмы, и он против своей воли трусливо, как подхалим, тявкнул:
— Здравствуйте, товарищ Катон.
Катон в знак приветствия небрежно помахал хвостом. Урод хотел было обидеться, но не обиделся и тем же подхалимским тоном сказал:
— Приятного аппетита, товарищ Катон!
Катон на минуту оторвался от кормушки и, насмешливо скаля зубы, посмотрел на Урода.
— А, это ты, калека?
Урод от обиды поморщился, но обострять отношения не стал.
— Ошибаетесь, сосед, не калека. Уродом меня кличут, — вежливо заметил он Катону.
— Это все равно, — буркнул Катон и с маху сунул морду в горшок, стоявший рядом с кормушкой. Горшок плотно сел ему на голову. Катон отчаянно и злобно замотал головой, но горшок сидел на морде прочно и не хотел сниматься.
«Так тебе и надо, обжоре!» — злорадно усмехнулся Урод и ехидно посоветовал:
— Вы его, товарищ Катон, об камушек стукните.
Катон с маху хватил горшок о камень, взвыл от боли и, грохоча цепью, бросился на Урода. Цепь отбросила Катона назад.
— Эх ты, тупица! Сколько лет сидишь на этой цепи и все никак понять не можешь, что она короткая.
— Ну и радуйся, что короткая. А то бы я с тебя в один миг стащил шубу, — проворчал Катон и стал облизываться.
— Как это стащил бы? Ты? — удивленно спросил Урод и, покачав головой, добавил: — Ничтожество.
Оскорбление Катон пропустил мимо ушей. Он хорошо поел, на него снизошло благодушие, и ругаться ему было лень. Урод же был голоден, зол, и ему хотелось вывести Катона из себя.
— Эй ты, слышишь, за забором человек идет. Чего же не лаешь?
Катон перестал выискивать блох и равнодушно ответил:
— Зачем? Хозяина все равно дома нет.
— А ты что, лаешь только при хозяине?
— Конечно.
— Почему так?
— Да потому, что не будешь лаять — хозяин палкой огреет.
— Ну-у?! — изумился Урод. — И тебя часто бьют?
— А почти каждый день.
— И сегодня будут бить?
— Обязательно, — уверенно заявил Катон.
— За что?
— А вот видишь. — Катон повернул морду и показал на разбитый горшок, потом лениво зевнул и спросил сам: — А что ты так удивляешься? Словно тебя самого не лупят.
Урод, чтобы разжалобить Катона, понес на хозяина напраслину. Лупит, ругается, грозит сдать на мыло и почти не кормит.
Катон возмущенно взвыл:
— Какая бессовестная свинья твой хозяин! Морить собаку голодом! Ты и сейчас жрать хочешь?
— Ужасно, — прошептал Урод и наклонил голову, чтоб скрыть слезы.
— А я как раз все слопал. Что же ты мне раньше не сказал? Я бы тебе, может быть, что-нибудь оставил, — недовольно проворчал Катон и почесал лапой ухо.
Урод, униженно изгибаясь и принося тысячу извинений, попросил товарища Катона разрешить ему полизать его кормушку. Катон смилостивился, разрешил Уроду полизать кормушку и насовсем подарил ему здоровенную кость телячьей ноги. Но кость была такая гладкая и чистая, что Урод вынужден был вежливо от нее отказаться.
Простившись с Катоном, Урод отправился в сад другого соседа, у которого был поросенок и неплохая помойная яма. Кормушку поросенка он так старательно вычистил, что ему бы позавидовала самая чистоплотная хозяйка. Помойка тоже его не порадовала. Он целый час в ней рылся и нашел всего лишь полкартофелины, изжеванную селедочную голову и две тощие колбасные шкурки.
Когда уже совсем стемнело, Урод вернулся домой на крыльцо и свернулся под дверью клубком.
На киностудию Отелков приехал во второй половине дня, когда гвалт, беготня по коридорам и хлопанье дверями достигли своего предела. К этому времени заканчивались заседания, совещания, худсоветы, редсоветы, техсоветы и прочие советы. Люди, ручьями вытекая из бесчисленных кабинетов и залов, заполняли длинные коридоры студии, сновали по ним туда и обратно, собирались кучками, как пчелы на сотах.
Иван Алексеевич, пожимая на ходу руку, пробрался на широкую лестничную площадку, соединявшую служебную часть студии с деловой, то есть съемочной. Эту лестничную площадку называли «Аглицким клобом». Здесь всегда толпились обиженные, обойденные и отвергнутые, сюда приходили и те, кому совершенно нечего было делать, и те, кому всегда было некогда. Сюда тащили все: радость и горе, последнюю новость, новейший анекдот, очередную сплетню.
Иван Алексеевич презирал «Аглицкий клоб» и бывал там от случая к случаю. Сегодня же он направился туда с единственной целью — поймать непременного завсегдатая «клоба» Васеньку Шляпоберского и перехватить у него хотя бы пять рублей. К удивлению Отелкова, площадка на этот раз пустовала, если не считать молодого режиссера Виктора Изварина и молодого сценариста Гудериана-Акиншина. Они стояли, облокотясь на перила, и лениво перекидывались словами. По их хмурым лицам Иван Алексеевич догадался, что вряд ли они обмениваются любезностями. Отелков тоже привалился к перилам, закурил и стал ждать. Этим не замедлил воспользоваться сценарист.
Про Гудериана-Акиншина на студии говорили, что это человек железной воли, самостоятельно решает вопросы мирового значения и читает труды генерала Гудериана. Потому-то к его заурядной фамилии и добавили кличку Гудериан. Сценарист был помешан на военной тематике. Да он и сам этого не отрицал и при разговоре любил ввернуть словечко или целую фразу из военной терминологии.
— Слушай, Отелков, как тебе нравится название картины — «Броневой колпак»? — заговорил сценарист, размахивая тоненькой, как сухая ветка, рукой.
Иван Алексеевич пожал плечами.
— Ничего.
— А если назвать «Теплая рукоять»? Звучит?
Отелкову очень хотелось сказать сценаристу: «Отстань, дурак!» — но не сказал и опять, пожав плечами, согласился, что «Теплая рукоять» тоже звучит. Гудериан-Акиншин придумал еще пять названий, и все они, по мнению Ивана Алексеевича, неплохо звучали.
Виктор Изварин, считавшийся на студии очень талантливым режиссером, вероятно потому, что еще не отснял ни одного метра пленки, презрительно усмехнулся. Гудериан-Акиншин давно предлагал ему соавторство, еще когда его сценарий назывался просто «Боевая диагональ».
Режиссер Изварин равнодушно заметил:
— Все равно ни черта не получится у тебя, Гудериан.
Сценарист покосился на Изварина.
— Посмотрим. Сражение еще не кончилось. — И схватил Отелкова за рукав. — Иван Алексеевич, ради бога, послушайте хоть одну страницу… Это же настоящее искусство!
Делать Отелкову все равно было нечего, и он милостиво согласился послушать настоящее искусство. Гудериан-Акиншин трясущимися руками вытащил из рыжей папки сценарий, отыскал нужную страницу и, как рыба, хватая ртом воздух, начал:
— «Блиндаж в пять накатов. Полковник Вильгельм Вейс спит на железной койке под черным одеялом…»
Виктор Изварин, выставив шикарный остроносый ботинок и покачивая им, удивленно спросил:
— Что? «Полковник спит под черным одеялом»? Да разве так пишут?!
Сценарист побледнел.
— Тебе не нравится «под черным одеялом»? Хорошо. Я напишу — «под серым». Какое это имеет значение?
Гудериан-Акиншин выхватил из кармана перо, торопливо перекрасил черное одеяло в серое и хотел было читать дальше, но режиссер опять перебил:
— Охота тебе его слушать, Отелков? Я же как пять пальцев знаю этот сценарий…
Сценарист дернулся, словно его ударили по затылку.
— Это называется предательский выстрел в спину.
— Ну-ну, скажи еще что-нибудь про косоприцельный огонь, — засмеялся Изварин и, одернув пиджак, пошел навстречу кудрявому блондину в ярком галстуке.
— Как проба, Вадим?
— Утвердили, — небрежно ответил Вадим и, не сдержав радости, растянул рот в широченной улыбке.
Отелков отвернулся. Вся кровь бросилась ему в лицо, и стало так жарко и больно, словно его ошпарили. Вадим Хицкалов был тот самый артист, которому отдали роль Ивана Алексеевича. Хицкалов, увидев Отелкова, мгновенно погасил улыбку и, подойдя, протянул руку.
— Здравствуй, Ваня.
Отелков, не глядя, сунул Вадиму руку и, мучительно выдавливая улыбку, сказал:
— Слыхал. Тебя можно поздравить?
— Кажется, — пожимая плечами, ответил Хицкалов и, вынув портсигар, предложил Ивану Алексеевичу папиросу. Они закурили и уже больше не сказали друг другу ни слова. Вадим, чтобы скрыть радость, нарочито хмурился, морщил лоб, кусал губы. Иван Алексеевич думал, что сейчас самый подходящий момент занять у Вадима пятерку: если у него есть, наверняка не откажет.
На площадку выкатился из коридора поэт Саша Вызымалов. Был он непомерно толстый и круглый. Вытирая платком красное мокрое лицо, он выпалил:
— Пошли!.. Писал текст для песни. Двадцать раз переделывал, наконец-то пошли!..
Сообщение Саши никого не обрадовало, но это его не смутило. Он схватил за рукав Гудериана-Акиншина, отвел в угол и стал читать ему свои стихи. Сценарист слушал рассеянно и все пытался вырваться. Но Саша своим животом опять загонял тощего сценариста в угол.
Громко беседуя, ввалилась компания молодых артистов. Один из них сообщил, что последнюю работу грозного режиссера Гостилицына положили на полку. Директор с начальником сценарного отдела умоляют Гостилицына переделать, а он наотрез отказывается. Другой артист в связи с этим событием высказал ряд пространных и непонятных умозаключений. Третий рассказал два свежих анекдота.
«Клоб» заполнялся. На площадке становилось тесно и шумно. Теперь говорили все, даже те, кто вообще ничего не знал. Но «Аглицкий клоб» тем и отличался, что здесь можно было ничего не знать, зато все, что хочешь, сказать.
Словесная трескотня действовала на нервы Ивана Алексеевича угнетающе. Он отлично видел, что все здесь в основном бездельники, совершенно ненужные искусству люди. И он должен был терпеть их, толкаться тут и вместе с ними тонуть… Трясина все глубже и глубже засасывала Отелкова, и он не питал никакой надежды вырваться из нее, да и не знал, куда вырываться.
Все они давно опротивели ему до тошноты. И просить в долг денег здесь, на площадке, в этой толпе, уже не хотелось. Да и у кого просить?
При выходе на улицу Отелкова облапил Васенька Шляпоберский. Был он неестественно красен, неестественно возбужден, и от него пахло лимоном.
— Отёлло, дружище, я ж тебя ищу весь день. Во как нужен! — Васенька чиркнул пальцем по горлу, что означало, как ему нужен Отелков. — Где ты шляешься? Я весь город обегал, даже шапка взмокла. Два раза домой к тебе ездил!
— Неужели два? — усомнился Иван Алексеевич.
— Ну не два, а один раз точно, — заверил Васенька. — Да вот мы с ним… — проговорил он, указывая на бледного, тщедушного паренька в коричневом берете с хвостиком. — Знакомьтесь. Денис Сроков, очень талантливый писатель.
Иван Алексеевич пожал руку очень талантливому писателю и честно признался, что даже не слыхал такой фамилии.
— Ты не знаешь Срокова! — возмущенно воскликнул Шляпоберский. — Не может быть! Ты просто забыл. Его же все знают. Везде знают. Даже за границей знают. Денис, тебя на какой язык перевели? На английский?
— На польский, — смущенно буркнул Денис и густо покраснел. Ему было ужасно совестно и от непомерных похвал Васеньки Шляпоберского, и оттого, что его не перевели на английский язык. Васенька обнял Дениса за шею, помял, как грушу, и восхищенно сказал:
— Ух ты, талантище! Толстой! Люблю тебя и сам не знаю как! Помнишь, Дениска, как мы с тобой поступали в театральную студию в драмкомедию? Слышь, мы с ним пятнадцать лет назад поступали в театральную студию. Меня приняли, а он не прошел по конкурсу. Тогда Дениска плюнул на театр и стал писать. Так было, Денис? Сказал ты: «Начхать мне на театр, стану писать»?
— Кажется, сказал… Впрочем, не помню, — пробормотал очень талантливый писатель.
Он не знал, куда деваться от стыда. Лицо сморщилось, а глаза с такой тоской смотрели на Васеньку, словно говорили: «Когда же ты меня наконец кончишь срамить!» Но не таков был Васенька Шляпоберский, чтоб так быстро отвязаться от своей приятной жертвы.
— Ты думаешь, он только рассказы пишет? Он еще и драмодел. Написал гениальную пьесу. Как она называется, Денис?
Денис сообщил, как называется его пьеса.
— А в каких театрах идет?
Денис перечислил и театры, в которых идет его гениальная пьеса. Иван Алексеевич краем уха слышал об этом спектакле самые разноречивые отзывы. Но он промолчал, уже с любопытством посмотрел на писателя и отметил, что для своего ремесла тот выглядит слишком мелковато. Зато глаза поразили Отелкова. От них, казалось, исходил свет, мягкий, чистый, теплый, и освещал болезненное, невыразительное лицо. У Ивана Алексеевича на секунду мелькнула мыслишка: «Если у писателя попросить в долг даже десятку, наверняка не откажет. Такие глаза не умеют отказывать».
Васенька Шляпоберский продолжал расхваливать и расхваливал так, словно ему надо было продать писателя, продать немедленно и подороже. Денис Сроков все больше и больше мрачнел и наконец резко оборвал Шляпоберского:
— Хватит! Давай о деле.
— Ах ты, черт возьми, совсем забыл о главном! — Васенька взмахнул руками. — Это и тебя касается, Отёлло. Денис сдал новый сценарий о полете наших космонавтов на Луну.
— На Марс, — поправил его Денис.
— В общем, на Марс, на Венеру и прочее. Сценарий принят. И ты знаешь, кто будет делать? Сам Гостилицын.
— А я тут при чем? — равнодушно спросил Отелков.
— Как «при чем»?! От тебя теперь все зависит!
Иван Алексеевич удивленно смотрел в рот Васеньке. Но тут на помощь Шляпоберскому, который тащился к главному длинными окольными путями, поспешил сам писатель и прямо спросил Отелкова:
— Говорят, у вас есть собака Урод. Она действительно урод или просто так называется?
Но Васенька не дал ответить Отелкову.
— И называется так, и по своей комплекции сущий урод. В общем, фотогеничнейшая образина. Пальчики оближешь, — заверил Васенька и для чего-то подмигнул.
Ивану Алексеевичу ничего не оставалось, как подтвердить, что у собаки раздроблен таз и вывернуты задние ноги.
Глаза Дениса засияли ярче.
— А можно ее посмотреть?
Иван Алексеевич равнодушно пожал плечами. Этот жест писатель расценил как отказ. Он стал горячо убеждать Ивана Алексеевича, что именно такая собака ему и нужна, что именно такую он видел мысленно, когда писал сценарий. Отелков смекнул, что дело, видимо, стоящее, может, и для него что-нибудь выгорит. Он охотно согласился хоть сейчас показать своего Урода. Васенька Шляпоберский схватил писателя и стал его душить.
— Чей коньяк, Дениска, черт?! Как только ты мне сказал: нужна необыкновенная собака, я сразу подумал об Уроде. И что я тебе тогда сказал? Я сказал: «Будет тебе собака!» Скажи, не так?
— Так, так, — сдавленно бормотал Денис, стараясь вырваться из лап Васеньки.
— Чей коньяк?
— Твой, твой!
— Ух ты, талантище мой милый! — Васенька поцеловал Дениса в обе щеки и так сжал напоследок писателя, что тот только жалобно пискнул.
Решили ехать смотреть Урода немедленно. Васенька бросился ловить такси, но его остановил Сроков.
— Надо взять с собой Гостилицына, — сказал он.
Васенька поморщился.
— Ну зачем?.. Это же такая докука. Хоть он и гений, но скучнее не найти во всем городе.
— Вряд ли поедет, — заметил Иван Алексеевич.
— Ни за что не поедет! Убейте меня на месте — не поедет, — так авторитетно заявил Васенька, словно он сам и был Гостилицын.
Но Денис отверг все доводы Васеньки и убедительно доказывал, что смотреть собаку без режиссера не имеет смысла.
Денис попросил Отелкова подождать на улице, а сам пошел искать Гостилицына. За ним увязался Васенька Шляпоберский: он боялся, как бы писатель не сбежал от него.
Они вернулись неожиданно быстро. С левого бока Дениса Срокова катился, подпрыгивая, поэт Саша Вызымалов, с правого, как журавль, вышагивал длинный и тонкий Гудериан-Акиншин.
— Гостилицын куда-то смылся. Одни едем, — радостно объявил Шляпоберский.
Однако не так-то легко оказалось уехать. Васенька напомнил Денису про выигранную бутылку коньяку и потребовал немедленно ее уничтожить. Шляпоберский с поэтом Сашей Вызымаловым подхватили писателя под руки и, как барышню, повели в винницу. За ними, не отставая ни на шаг, закачался Акиншин. Уважая свой солидный возраст, Иван Алексеевич, поотстав, шел один, делая вид, что он к этой компании никакого отношения не имеет.
В подвальчик по трем ступенькам спустились гуськом, при этом каждый думал, что одна бутылка на пятерых все равно что слону дробина; примерно так же думал и писатель Сроков. Гудериан с поэтом думали, что если их и обнесут, то они все равно ничего не потеряют. Иван Алексеевич размышлял о слабохарактерности ясноглазого Дениса, о простодушной наглости Васеньки Шляпоберского, о поэте с Гудерианом, которых понесло на запах вина, как лошадей на овсяное поле. Однако думал о них Отелков без злости, так как в душе он был человек добрый. Да и на кого, в сущности, злиться? Гудериан с поэтом были настолько несчастны, что ничего, кроме жалости, не вызывали. На Васеньку Шляпоберского сердиться было просто невозможно: на редкость обаятельный бездельник. Обаяние Васеньки способно расплавить даже каменное сердце. Благодаря обаянию он поступил в театральную студию, стал артистом и теперь весьма удачливо здравствует на ухабистой стезе искусства.